Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Гриненко. Хрестоматия по истории мировой культу...doc
Скачиваний:
24
Добавлен:
25.11.2019
Размер:
8.92 Mб
Скачать

Газеты и журналы

В эпоху Просвещения возникает периодическая печать — газеты и журна­лы. Прообразом газет были рукописные сводки новостей, в Венеции XVI в. за такую сводку платили мелкую монету — gazzetta — отсюда и само название «газета». Печатные сводки новостей — газеты — появились в начале XVII в. Название «журнал» происходит от французского «journal», т.е. «дневник». Первым журналом принято считать французский «Журналь де саван», кото­рый начал выходить в 1665 г. В широком распространении газет и журналов большую роль сыграло развитие почты.

Во всех странах правительство или местные власти старались контроли­ровать печать, т.е. существовала цензура.

Литература

Большое влияние на литературу эпохи оказали идеи просветителей, мно­гие из которых сами были прекрасными писателями. XVII и особенно XVIII в. сделали очень популярным такой жанр, как роман. К наиболее знаменитым писателям эпохи относятся: в Англии — Даниель Дефо, Джонатан Свифт (1667-1745 гг.), Генри Филдинг (1707-1754 гг.), Джон Мильтон (1608-1674 гг.); во Франции — Вольтер, Жан-Жак Руссо; в Германии — Готхольд Эф-раим Лессинг и Иоганн Вольфганг Гете (1749—1832 гг.), расцвет творчества которого пришелся на XIX в.

Из «Орлеанской Франсуа-Мари Аруэ (1694-1778 гг.), известный более девственницы»' по его псевдониму — Вольтер, один из самых блестящих Вольтера представителей французского Просвещения; писатель,

поэт, драматург, историк, философ — в течение несколь­ких десятилетий он был «властителем дум» в Европе. Одной из основных своих жизненных задач Вольтер считал борьбу с церковью и клерикализмом, но не с религией как таковой; ему принадлежат слова: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать».

Ниже приводится отрывок из поэмы, в котором монах Грибурдон попада­ет в ад и видит там не только язычников и грешников, но и римского импера­тора Константина Великого, при котором христианство стало государствен­ной религией, и короля Хлодвига, при котором произошло крещение Фран­ции, пап и даже христианских святых.

657

Но Грибурдон был крайне удивлен,

Когда в большом котле заметил он

Святых и королей, которых ране

Себе примером чтили христиане.

Одним из первых был король Хлодвиг.

Я вижу, мой читатель не постиг,

Как может статься, что король великий,

Который в рай открыл дорогу нам,

В аду кромешном оказался сам.

Я признаюсь, бесспорно, случай дикий.

Но объясняю это без труда:

Не может освященная вода

Очистить душу легким омовеньем,

Когда она погибла навсегда.

Хлодвиг же был ходячим преступленьем,

Всех кровожадней слыл он меж людьми;

Не мог очистить и святой Реми

Монарха Франции с душой вампира...

Но тот дивиться каждый миг готов, Встречая в сумраке ущелий диких Повсюду казуистов, докторов, Прелатов, проповедников великих, Монахов всяческих монастырей, Духовников различных королей, Наставников красавиц горделивых, В земном раю — увы! — таких счастливых! Вдруг он заметил в рясе двух цветов Монашка от себя довольно близко, Так, одного из набожных скотов, С густою гривой, с ряшкою, как миска, И, улыбаясь: «Эй, кто ты таков? — Спросил наш францисканец у монашка. — Наверное, изрядный озорник!» Но тень ответила, вздыхая тяжко: «Увы, я преподобный Доминик».

Услышав это, точно оглушенный, Наш Грибурдон попятился назад. Он стал креститься, крайне пораженный. «Как, — он воскликнул, — вы попали в ад? Святой апостол, божий собеседник, Евангелья бесстрашный проповедник, Ученый муж, которым мир велик,

658

В вертепе черном, словно еретик! Коль так — мне жаль мою земную братью, Обманутую лживой благодатью. Подумать только: за обедней им Велят молиться этаким святым!»

Тогда испанец в рясе бело-черной

Унылым голосом сказал в ответ:

«Мне до людских ошибок дела нет.

Их болтовне я не внимаю вздорной.

Несчастные, мы изнываем тут,

А люди нам акафисты поют.

Иному церковь строится до смерти,

А здесь его поджаривают черти.

Другого же осудит целый свет,

А он в раю, где воздыханий нет.

Что до меня, то вечные мученья

Я по заслугам на себя навлёк.

На альбигойцев я воздвиг гоненья,

А в мир был послан не для разрушенья,

И вот горю за то, что сам их жег».

О, если б я имел язык железный,

Я б говорил, покуда время есть,

И не успел бы — подвиг бесполезный

Святых, в аду горящих, перечесть.

(Вольтер. Орлеанская девственница. С. 82—85)

Из «Кандида» В знаменитой философской повести «Кандид, или Оп-Вольтера тимизм» рассказывается о приключениях простодушно-

го юноши Кандида, его возлюбленной Кунигунды и их учителя философии Панглоса. Оптимистическое учение Панглоса — это злая (и неправильная) пародия на философское учение немецкого философа иде­алиста Готфрида Лейбница (1646—1716 гг.); Вольтер пользуется идеями Лей­бница о том, что наш мир — это лучший из возможных миров, и что все в мире имеет свое основание (закон достаточного основания) для беспощадной са­тиры на действительность. Поэтому в самых жутких и ужасных ситуациях герои постоянно повторяют, что наш мир — лучший из возможных.

Кандида, изгнанного из замка Кунигунды, хитростью завербовали в ар­мию, и он оказывается на войне:

Что может быть прекраснее, подвижнее, великолепие? и слаженнее, чем две армии! Трубы, дудки, гобои, барабаны, пушки создавали музы­ку столь гармоничную, какой не бывает и в аду. Пушки уложили сна­чала около шести тысяч человек с каждой стороны; потом ружейная перестрелка избавила лучший из миров не то от девяти, не то от десяти

659

тысяч бездельников, осквернявших его поверхность. Штык также был достаточной причиной смерти нескольких тысяч человек. Общее чис­ло достигало тридцати тысяч душ. Кандид, дрожа от страха, как истый философ, усердно прятался во время этой героической бойни.

Наконец, когда оба короля приказали пропеть «Те Deum», каждый в своем лагере, Кандид решил, что лучше ему уйти и рассуждать о след­ствиях и причинах в каком-нибудь другом месте. Наступая на валявших­ся повсюду мертвых и умирающих, он добрался до соседней деревни; она была превращена в пепелище. Эту аварскую деревню болгары спа­лили согласно законам общественного права. Здесь искалеченные уда­рами старики смотрели, как умирают их израненные жены, прижима­ющие детей к окровавленным грудям; там девушки со вспоротыми живота­ми, насытив естественные потребности нескольких героев, испускали последние вздохи; в другом месте полусожженные люди умоляли добить их. Мозги были разбрызганы по земле, усеянной отрубленными руками и ногами.

Кандид поскорее убежал в другую деревню; это была болгарская деревня, и герои-авары поступили с нею точно так же...

После ряда приключений Кандид встречает (в самом жалком виде) своего бывшего учителя философии Панглоса и узнает от него, что замок, в котором он вырос, уничтожен, его бывшие хозяева погибли, его возлюбленная Куни-гунда изнасилована и убита:

Во время этого рассказа Кандид снова лишился чувств; но, придя в себя и высказав все, что было у него на душе, он осведомился о причи­не, следствии и достаточном основании жалкого состояния Панглоса...

Панглос ответил так:

— О мой дорогой Кандид, вы знали Пакету, хорошенькую служан­ку высокородной баронессы; я вкушал в ее объятьях райские наслаж­дения, и они породили те адские муки, которые, как вы видите, я сей­час терплю. Она была заражена и, быть может, уже умерла. Пакета по­лучила этот подарок от одного очень ученого францисканского монаха, который доискался до первоисточника заразы: он подцепил ее у одной старой графини, а ту наградил кавалерийский капитан, а тот был обя­зан ею одной маркизе, а та получила ее от пажа, а паж от иезуита, кото­рый, будучи послушником, приобрел ее по прямой линии от одного из спутников Христофора Колумба. Что касается меня, я ее не передам никому, ибо я умираю.

— О Панглос, — воскликнул Кандид, — вот удивительная генеало­гия! Разве не диавол — ствол этого дерева?

— Отнюдь нет, — возразил этот великий человек, — это вещь неиз­бежная в лучшем из миров, необходимая составная часть целого; если бы Колумб не привез с одного из островов Америки болезни, заража­ющей источник размножения, часто даже мешающей ему и, очевидно,

660

противной великой цели природы, — мы не имели бы ни шоколада, ни кошенили; надо еще заметить, что до сего дня на нашем материке эта болезнь присуща только нам, как и богословские споры. Турки, индей­цы, персы, китайцы, сиамцы, японцы еще не знают ее; но есть доста­точное основание и им узнать эту хворь, в свою очередь, через несколь­ко веков. Меж тем она неслыханно распространилась среди нас, осо­бенно в больших армиях, состоящих из достойных, благовоспитанных наемников, которые решают судьбы государств; можно с увереннос­тью сказать, что когда тридцать тысяч человек сражаются против вой­ска, равного им по численности, то тысяч двадцать с каждой стороны заражены сифилисом...

После ряда приключений Кандид и Панглос попадают в Лиссабон, где как раз в это время произошло страшное землетрясение:

После землетрясения, которое разрушило три четверти Лиссабона, мудрецы страны не нашли способа более верного для спасения от окон­чательной гибели, чем устройство для народа прекрасного зрелища аутодафе. Университет в Коимбре постановил, что сожжение несколь­ких человек на малом огне, но с большой церемонией, есть, несомнен­но, верное средство остановить содрогание земли.

Вследствие этого... были схвачены сразу после обеда доктор Панг­лос и его ученик Кандид, один за то, что говорил, другой за то, что слу­шал с одобрительным видом. Обоих порознь отвели в чрезвычайно прохладные помещения, обитателей которых никогда не беспокоило солнце. Через неделю того и другого одели в санбенито и увенчали бу­мажными митрами. Митра и санбенито Кандида были расписаны опрокинутыми огненными языками и дьяволами, у которых, однако, не было ни хвостов, ни когтей; дьяволы же Панглоса были хвостатые и когтистые, и огненные языки стояли прямо. В таком одеянии они про­шествовали к месту казни и выслушали очень возвышенную проповедь под прекрасные звуки заунывных песнопений. Кандид был высечен в такт пению... а Панглос был повешен, хотя это и шло наперекор обы­чаю. В тот же день земля с ужасающим грохотом затряслась снова.

(Вольтер. Кандид, или Оптимизм. С. 413—420)

Из «Молль ДаниельДефо (ок. 1660—1731 гг.) известен в первую оче-

Флендеро Дефо редь как автор «Робинзона Крузо», но он написал еще це­лый ряд блестящих романов; один из них — «Молль Флен­дерс» или «Радости и горести знаменитой Молль Флендерс, которая родилась в Ньюгетской тюрьме и в течение шести десятков лет своей разнообразной жиз­ни (не считая детского возраста) была двенадцать лет содержанкой, пять раз замужем (из них один раз за своим братом), двенадцать лет воровкой, восемь лет ссыльной в Виргинии, но под конец разбогатела, стала жить честно и умер­ла в раскаянии. Написано по ее собственным заметкам». Приводимый ниже

661

фрагмент рассказывает о начале первой любовной связи Молль Флендерс; он достаточно показателен для характеристики героини, которая при каждом по­вороте судьбы обязательно подсчитывает свои доходы и убытки.

Посидели мы немного, вдруг он поднялся и, чуть не задушив поце­луями, снова повалил меня на кровать; но при этом позволил себе та­кие вещи, о которых неприлично рассказывать, а я в ту минуту не в силах была отказать ему в чем-либо, даже если бы он зашел гораздо дальше.

Но хоть он и допустил эти вольности, все же дело не дошло до так называемой высшей благосклонности, которой, нужно отдать ему спра­ведливость, он и не добивался; эта сдержанность послужила оправда­нием всех вольностей, которые он впоследствии допускал со мной. В этот раз он очень скоро ушел, отсыпав мне чуть ли не целую горсть золота и рассыпаясь в уверениях, что любит меня безумно, больше всех женщин на свете.

Не удивительно, что после этого я начала размышлять, но, увы! раз­мышления мои были не очень основательны. Тщеславия и гордости у меня было хоть отбавляй, о добродетели же я почти не думала. Правда, иногда я спрашивала себя, чего собственно хочет молодой барин, но на уме были только ласковые слова да золото; есть ли у него намерение жениться, или нет, казалось мне делом маловажным; не думала я так­же, какие ему поставить условия, пока он не сделал мне определенного предложения, о чем вы скоро услышите.

Так шла я к падению, не испытывая ни малейшего беспокойства; пусть моя участь послужит уроком девушкам, у которых тщеславие торжествует над добродетелью. Оба мы натворили кучу глупостей. Если бы я вела себя благопристойно и оказала сопротивление, как того тре­бовали честь и добродетель, он или отказался бы от своих пристава­ний, видя, что нечего рассчитывать на успех, или честно предложил бы мне руку; за это его, может быть, кто-нибудь и порицал бы, зато мне никто не сделал бы упрека. Словом, если бы он знал меня, знал, как легко добиться пустяка, которого он желал, то, долго не задумываясь, сунул бы мне четыре или пять гиней и овладел бы мной в следующую же нашу встречу. С другой стороны, если бы мне были известны его мысли, если бы я знала, какой кажусь ему неприступной, то поставила бы условия, потребовав от него или немедленно жениться, или содер­жать меня до женитьбы, и получила бы все, чего хотела: ведь мой обо­жатель был очень богат да еще ожидал наследства. Но мне и в голову не приходило подумать об этом, я только гордилась своей красотой да тем, что меня любит такой барин. По целым часам любовалась я золо­том, пересчитывала гинеи тысячу раз в день. Никогда еще бедная тщес­лавная девушка не пребывала в таком заблуждении, как я; мне не было никакого дела до того, что ждет меня; не помышляя о гибели, я стояла

662

на краю пропасти; мне даже кажется, что я скорее бы бросилась в нее, чем постаралась обойти.

(Дефо Д. Молль Флендерс. С. 31-32)

Из •«Мемуаров В эпоху Просвещения большое распространение полу-д'Артаньяна» чил эпистолярный жанр (даже многие романы строятся

в форме переписки героев), сохранившиеся письма того времени — ценный источник сведений о культуре. Но еще более интересны в этом смысле мемуары. Ниже приводятся фрагменты мемуаров капитана ко­ролевских мушкетеров д'Артаньяна, написанные им самим. Именно они по­служили основой для знаменитого романа А. Дюма «Три мушкетера».

Едва прибыв в Париж, я отправился на поиски Месье де Тревиля, жившего прямо возле Люксембурга. Я вез рекомендательное письмо для него от моего отца. Но, к несчастью, у меня его забрали в Сен-Дие, и кража только увеличила мой гнев против Росне...

Я расположился в его (де Тревиля.— Сост.) квартале, чтобы быть поближе к нему. Я снял маленькую комнатку на улице Могильщиков... На следующее утро я отправился к утреннему туалету Месье де Тре­виля; вся его прихожая была забита Мушкетерами. Большая часть из них была моими земляками, что я прекрасно услышал по их разговору; и, оказавшись таким образом почти в родной стране, я счел себя силь­нее наполовину, чем был прежде, и подошел к первому, кто попался мне под руку...

Истратив часть денег Монтигре, я хорошенько отчистился и не за­был обычай страны, гласивший — когда не имеешь ни су в кармане, по­заботься хотя бы о плюмаже над ухом и о цветном банте на галстуке. Тот из Мушкетеров, к кому я подошел, звался Портос и оказался соседом моего отца, жившим от него в двух или трех лье. У него было два брата в Роте; одного из них звали Атос, а другого Арамис. Месье де Тревиль вызвал их всех троих из страны, потому что они провели там несколько битв, чем заслужили большое уважение в Провинции. Впрочем, ему было очень просто подбирать себе людей, потому что существовала такая рев­ность между Ротой Мушкетеров и ротой Гвардейцев Кардинала де Ри­шелье, что схватывались они врукопашную ежедневно...

Портос спросил меня, кем я был с тех пор, как прибыл, и с каким намерением я явился в Париж. Я удовлетворил его любопытство. Он сказал мне, что имя мое не было ему неизвестно, он часто слышал от своего отца о бравых людях из моего Дома, и я, должно быть, на них похожу, или же мне следует незамедлительно вернуться в нашу стра­ну. Рекомендации родителей, данные мне перед отъездом, сделали меня столь щепетильным во всем, относящемся к вопросам чести, что я не только начал пристально вглядываться ему в глаза, но еще и спросил его довольно резко, почему это именно ко мне он обращается с подоб­ной речью, уж не сомневается ли он в моей отваге, я не замедлю ему ее

663

показать; стоит ему лишь спуститься со мной на улицу, и вскоре все будет закончено.

Он расхохотался, выслушав мое обращение к нему, и сказал мне, что при быстрой ходьбе обычно преодолевают большую дорогу, но, может быть, я еще не знаю, больнее всего расшибают себе ноги как раз слишком торопясь вперед; если надо быть бравым, то для этого совсем не нужно быть задирой; обижаться же некстати — столь же позорная крайность, как и слабость, какой хотят избежать таким путем. Но раз уж я не только из его страны, но еще и его сосед, он хотел бы послу­жить мне наставником, а не драться со мной; однако, если мне так при­спичило напороться, он предоставит мне такую возможность в самом скором времени...

Портос сообщает д'Артаньяну, что он вместе с Атосом и Арамисом должен драться с гвардейцами кардинала, и пригласил его поучаствовать в этой схват­ке. Дальнейшая блестящая победа над Бернажу довольно точно описана у А. Дюма.

(Д'Артаньян. Мемуары. С. 17—20)

Из «Заметок Мы называем их дикарями потому, что их обычаи

о северо-амери- отличны от наших, а наши мы почитаем вершиной капских дикарях» цивилизованности. Они, в свою очередь, почитают Франклина вершиной цивилизованности — свои.

Я думаю, что, если мы беспристрастно рассмот­рим обычаи разных народов, мы не найдем настолько диких народов, чтобы у них нельзя было усмотреть благовоспитанности; равным об­разом мы не найдем и ушедших вперед народов, у которых не сохрани­лись бы грубые нравы...

Индейцы часто созывают совет, проводят свои собрания в строгом порядке и очень достойно. Старики сидят в первых рядах, воины — за ними, женщины и дети — в последнем ряду. На женщин ложится обя­занность запоминать, что говорят на совете (у индейцев нет письмен­ности), чтобы затем передать своим детям. Их память служит протоко­лом совета. Когда мы однажды сравнили текст заключенных сто лет назад соглашений в сохранившихся у нас записях и в их изустном пре­дании, то убедились в совершенстве их памяти.

Оратор, желающий говорить, поднимается с места. Слушатели со­блюдают полную тишину. Когда он заканчивает речь и садится на мес­то, все сохраняют молчание еще пять или шесть минут. Это время да­ется оратору, чтобы он вспомнил, не упустил ли чего в своей речи. Если он пожелает добавить что-либо к сказанному, то встает и говорит сно­ва. Прервать говорящего даже в обычной беседе считается невоспитан­ностью. Как это отлично от нравов английской Палаты общин, где и дня не проходит, чтобы спикер до хрипоты не призывал бы к порядку расходившихся членов Палаты. Как это отлично от манеры беседовать,

664

принятой во многих весьма цивилизованных салонах в Европе, где вам приходится выпалить в спешке что вы хотите сказать или смириться заранее с тем, что вас на половине прервут недослушав.

Учтивость, принятая у этих дикарей в разговоре, доводится ими до крайности. Так, они не позволят себе выразить недоверие, что бы им ни рассказал собеседник, тем более оспорить рассказ. Так поступая, они избавляют себя от излишних споров, но притом вы не знаете, что они в действительности думают о том, что вы им рассказали...

Ты знаком с нашими правилами. Если белый человек, путешествуя, зайдет отдохнуть к индейцу, каждый примет его к себе в дом, как я при­нял тебя. Если он промок под дождем, мы обсушим его, если голоден, то дадим поесть и попить. Он отоспится на мягких звериных шкурах, и мы ничего с него за то не возьмем. Но если я приду в Олбани к белому человеку и скажу, что я голоден, он меня спросит: «А деньги есть?» — и когда я отвечу, что нет, он мне скажет: «Вон отсюда, индейский пес!»

Получается так, что они и не начинали учиться хорошему. А ведь это начальные правила. Чтобы знать их, нет надобности ходить на со­брания. У нас мать внушает их детям, пока те еще маленькие.

(Франклин Б. Заметки о североамериканских дикарях. С. 518—524)