Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Называть вещи своими именами (манифест).doc
Скачиваний:
618
Добавлен:
28.10.2013
Размер:
3.54 Mб
Скачать

II. Начала

Наше поколение ставит перед собой величественную задачу знаменовать Третью Эпоху западной цивилизации. В отрочестве наше поколение подверглось страшной опасности.

Болезнью, чуть было не разложившей нас, была красота. Красота.

Красота есть апофеоз материи. Природа красоты преимущественно женская. Веками мужчина прилагал нелепые и напрасные усилия, чтобы утвердить идеал мужской красоты. Инстинктивно

174

он воспринимает красоту как женское, то есть внешнее. Отсюда возникает отвращение, которое все, и женщины в том числе, питают к «красавцу мужчине». Тем не менее вопреки усилиям утвердить идеал мужской красоты приверженность большинства неизменно склонялась к внутреннему чувству отождествления красивого с женским. Когда Афина Паллада захотела, чтобы после омовения в «светлом потоке» Одиссей предстал перед Навсикаей писаным красавцем, то

Дочь светлоокая Зевса Афина тогда Одиссея

Станом возвысила, сделала телом полней и густыми

Кольцами кудри, как цвет гиацинта, ему закрутила1.

Грациозные отроки в изображении Платона обладают поистине женской привлекательностью.

(Прервусь на мгновение, чтобы предупредить: все эти замечания имеют под собой исключительно литературную подоплеку.)

Известна попытка воспрепятствовать женскому восприятию красоты, когда было задумано принять в качестве идеала красоту атлета. Но атлет вызывает такую же неприязнь, как и «красавец мужчина». Мы в состоянии видеть в нем лишь грубое физическое начало.

На сей день поиски мужской красоты привели к двум взаимоисключающим итогам: гермафродиту и гераклу.

Женский идеал никогда не вызывал сомнений: его принимают все. Красавица женщина красива и для других женщин, и для детей. Точно так же для установления идеала мужской красоты нужно, чтобы и его приняли все, независимо от пола.

Сегодня, на пороге эпохи, чьей основной природой будет мужественность, настал час решаться. Другими словами, чтобы открыть нашу эпоху, необходимо как можно спешнее понять, что идеальный мужчина должен быть некрасивым. (Иногда по наитию женщины это понимали.) Мужчина должен соединять в себе черты, обратные тем, что по традиции относят к женщине и называют «красотой».

Идеалом женщины была Афродита. Идеал же мужчины не Аполлон, идеал мужчины — Сократ.

Да, быть некрасивым — это искусство, и не такое доступное, как может показаться. И если у кого-то нос лепешкой, глаза навыкат, рот наперекосяк и все остальные прелести, о которых Сократ беседовал однажды с Критобулом, то этого еще мало, чтобы щеголять желанной и идеальной некрасивостью. Стать поразительно и идеально некрасивым мужчиной — значит достичь неповторимейшей гармонии и явственного проявления всех этих особенностей.

Сказанного вполне достаточно для моей цели: объявить, что развитие искусства должно идти в направлении «мужской антикрасоты».

1 Гомер. Одиссея, песнь шестая, стих 225, 230. — Пер. В. Жуковского.

175

Всякое художественное развитие проходило через удаление от красоты. Во всех литературах история поэтик начинается со стихотворного творчества. Вначале поэзия основывается исключительно на простейшем размере, иными словами — на красоте как форме. С приходом зрелости литературное творчество порождает мужскую категорию прозы. Нынешнее отвращение и бессилие выражать себя с помощью рифмованных стихов были добрым знамением совершенствования нашей чувствительности.

Самое большее, на что мы способны, — это воспринимать ту же лирику в белом стихе. Классическая метрика (длительность звука), как и романтическая просодика (ударение, рифма), были навсегда отвергнуты с приходом нашей эпохи, эпохи мужского. (Уже на закате романтической эпохи — в довоенных авангардистских течениях, — с ее ребяческой привязанностью к дикарям и заводным игрушкам, ощущалась необходимость отойти от красоты.)

Первой победой над красотой явилось Христианство. (Здесь Ницше — Ницше Недопонятый, предтеча Третьей Эпохи, — в крестовом походе против Христианства, видимо, совершил ошибку, принимая всякое безобразие за симптом и символ вырождения.) Однако преодоление красоты не должно привести нас к тому, что можно было бы окрестить «квазимодизмом», ставшим одним из извращеннейших мотивов романтизма.

Христианство осуществило то, о чем Алкивиад возвещал в «Пире»: оно открыло Силена. Оно повело нас внутрь человека. Это открытие и было задачей Второй Эпохи (романтической).

Конец романтической эпохи уже отмечен несостоятельностью такой позиции. Когда дело дошло до патологии страсти, жалкого копания в себе, до психологизма любой ценой, стало ясно: и эта задача искусства исчерпала себя. Два микроба — эстетизм и психологизм — смешались у нас в крови, чтобы испытать нашу стойкость и способность к противодействию и обновлению.

Если верно, что перед сегодняшним искусством приоткрываются новые возможности, то их проявления будут равным образом далеки и от красоты и от интимности.

Сейчас уже никого не нужно вгонять в трепет, держать в постоянном физическом напряжении или же заставлять копаться в собственной душе. Важно другое: обозначить точки опоры, поместить их вне нас, четко отделив от себя, и на их основе преображать мир.

(Данные взгляды вовсе не отрицают философского понимания искусства как чистого лиризма, столь непреложного применительно к идеализму и метафизике. Наши замечания носят исключительно эмпирический характер: произведение рассматривается как таковое, существующее в себе. Сегодня подобное видение вопроса необходимо тем более, что эмпирическое вырождение упомянутого понимания естественно привело к глубочайшему упадку искусства и вкуса.)

176

Таков дух архитектуры. Почти неуловимо архитектура становится безымянной. Архитектура создает свой облик мира: она дополняется и свершается через природные формы. То же должна делать и поэзия: порождать сюжеты и героев, которые подобно вольным птицам облетят мир, предав забвению родное гнездо, где появились на свет и окрепли.

(Небезынтересно заметить, что первые признаки реакции на оскудевший интимизм прошлого поколения проявились у некоторых писателей в форме иронии. Ирония есть творческая разновидность застенчивости перед лицом наших чувств. Это возможный способ отойти от обстоятельства, освободиться от слишком тесного поверхностного контакта с предметами. Это движение к высшей ясности, к естественному переходу от понимания произведения искусства как субъекта к пониманию его как объекта)

На пути к названной мною цели кладовую художника, откуда почерпнет он средства для будущих творений, составит скорее движение, чем состояние души, скорее возбуждение, чем ощущение.

Думаю, что музыка уже развивается в этом направлении, судя по тому благотворному и плодотворному влиянию, которое оказывает на нее джаз. При таком подходе все яснее видно, почему в истории театра девятнадцатого века вся блестящая французская комедия, от Лабиша до «Дамы от Максима», значит больше, чем Ибсен.

В литературе на первом плане окажется проза, в особенности та проза, которая основывается на вымысле и фабуле. Все в этих рассказах и романах становится внешним, и лирическое начало обретает плоть и историю. Степень достоверности реалистического наблюдения или психологического анализа, вихри чувств, роль места действия — все те элементы, которые для прославленных романистов девятнадцатого века являлись самоцелью, приобретают у фабульных писателей исключительно вспомогательное значение, становятся обычным движущим мотором сюжета. Думаю о Дюма-отце, которого еще ни один критик не рассматривал как поэта и которого лет через двадцать мы откроем как писателя, наиболее близкого нашим вкусам, потребностям и обновленной эстетике. (Ясно ли, насколько такая эстетика отмежует нас от всякого академизма и приблизит к публике?)

Естественно, наши отношения с миром будут отличаться от отношений с миром Дюма в трех измерениях природы и истории. Затянувшаяся панихида по романтизму была магическим действом, вдруг открывшим просвет на доселе не изведанные просторы. И теперь наши лица овеяны ветром заоблачных высот, измерить которые мы пока не в силах. Что же до мнимого «гуманизма» (в него вылился опыт иронии) и предвзятого «эквилибризма» — слов, которыми маститые критики понадеялись отмахнуться от стольких частных проблем новых писателей, — то все это не что иное, как магическое проявление нового осознания

177

открывающихся перед нами просторов. Такое состояние называют иногда «метафизикой» (особенно в живописи). Что ж, можно и так.

Я назвал джаз, коснулся бульварного романа, добавлю к этому возможности кино. Именно в кино искусство писателя, освобожденное наконец от бремени слова, сможет развернуться во всей своей чистоте и цельности.

Декабрь 1926