Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Историософский роман Д.С. Мережковского в перспективе XX века.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Глава 5. В присутствии Мережковского: роман о недавнем и далеком прошлом
что музыканты играли так плохо; на какой-то трели у неё даже пе­редёрнулось лицо <> Вошел Браун.<> Оркестр играл вторую фразу марша. “Да, это навсегда кончено… Не было и не будет… Не суждено! – подумала Муся почти с облегчением”» (4, 165–166). Обращение автора к сонате в этом фрагменте обусловлено тем, что она является музыкальным произведением, исполняемым на похоронах. Одновременно посредством лейтмотивной структуры осуществляется развитие психологического и философского аспектов произведения.
Многофункциональность второй сонаты Шопена, множествен­ность мотивов, вводимых ею в текст трилогии, приоткрываются автором в эпизоде свидания Муси и Брауна незадолго до его самоубийства. Данная сцена имеет символическое наполнение, так как в ней на уровне подтекста происходит соединение всех основных составляющих учения Платона. Оба героя, каждый по­своему, пытаются познать окружающий их мир: Муся тяготеет к иррациональному, а Браун – к рациональному способу восприятия реальности. Музыка и любовь – основные инструменты познания героини, а разум – героя. В то же время герой и героиня не только противопоставлены, но и сопоставлены друг с другом. В житейских ситуациях Муся руководствуется рассудком и лишь благодаря своей музыкальности обладает способностью к интуитивному постижению смыслов. А Браун, несмотря на причастность к миру науки, осознает ценность внерационального познания. Неслучайно герой упомянул об
«орбитах, которые могут и должны сойтись» (4, 353). Встреча двух
персонажей, происходящая в сюжетно-бытовом пространстве романа, переводится в символическое измерение: происходит соединение любви и разума, рационального и иррационального, объединенных общей целью – познанием.
Идею Платона о трех важных составляющих человеческого суще­ствования – любви, разуме и познании – в конце трилогии в своем последнем монологе озвучивает Браун. Герой в своих выводах отда­ет предпочтение иррациональному, но при этом не умаляет значения рационального: «Если пришлось нам увидеть солнечный закат, лес, озёра, прочесть Толстого и Декарта, услышать Шопена и Бетховена – и потом всего этого навсегда лишиться, – то мы не можем, даже в ма­ленькое утешение себе, назвать это злым, безнаказанным издеватель­ством <> самое волнующее из всего была политика, самое ценное, самое разумное – наука, а самое лучшее, конечно, – иррациональное: музыка и любовь» (4, 352–353). Несколько ранее, в диалоге Брауна и Федосьева, уже звучало сравнение познавательных возможностей
391
Историософский роман Д. С. Мережковского в перспективе XX века
искусства и науки: «Искусство беззастенчиво делает то, о чем филосо­фия не смеет и думать. <> Вот, например, вторая соната Шопена… Впрочем зачем примеры: вся музыка – сухое пьянство, циничный вы­зов разуму. Я думаю, что люди, к ней не восприимчивые, вообще не должны были бы заниматься никаким искусством. Не понимающие живописи могут заниматься литературой, или обратно. Но человек, не чувствующий музыки, пусть лучше посвятит себя торговле или скотоводству» (3, 395–396).
Через монологи Брауна – alter ego автора – происходит раскрытие музыкального кода произведения, что помогает вдумчивому читателю осознать философскую природу повествования, выявить содержатель­ное наполнение центральных тем смерти, любви и познания, насы­щающихся дополнительными смыслами благодаря диалогу с идеями Платона и Шопенгауэра, упоминание имен которых неоднократно вво­дится в текст в связи с образом данного персонажа.
В трилогии «Ключ» – «Бегство» – «Пещера» музыка предстает как один из инструментов постижения реальности, который в силу ир­рационального характера позволяет персонажам прикоснуться к смыс­лам, не постигаемым рационально, а читателю – сориентироваться в романном пространстве и ощутить его бытийную глубину.
Насыщенность произведений М. А. Алданова не только литера­турными, философскими, но и музыкальными цитатами позволяет пи­сателю ввести в тексты наряду с рациональным иррациональное на­чало. Возможно, в увлеченности театрально-музыкальными образами и мотивами проявилась связь творчества писателя с культурой Сереб­ряного века, а также сказались впечатления, полученные в детстве и юности в одной из театральных столиц России с киевлянином М. Булгаковым
208
.
207
, сближающие его
* * *
Особенности проблематики и поэтики алдановских произведений определяются его мировидением, в становлении которого важнейшую роль сыграли исторические события и интеллектуальные прозрения
«Настоящего Двадцатого Века». Осознание катастрофического характе-
ра современности, понимание невозможности объективного познания
207
По свидетельству М. Петровского, на рубеже XIX–XX веков Киев превращается
«в одну их театральных столиц страны» (Петровский М. Мастер и Город : Киевские
контексты Михаила Булгакова. С. 126).
208
М. Алданова с М. Булгаковым роднит и пристрастие к мефистофелевским обра-
зам и мотивам, обусловленным, видимо, влиянием как литературного первоисточника,
«Фауста» Гёте, так и оперы Гуно «Фауст».
392
Глава 5. В присутствии Мережковского: роман о недавнем и далеком прошлом
действительности, новый характер диалога между человеком и миром в культуре рубежа XIX–XX веков нашли свое отражение в отношении писателя к воссозданной в романах реальности и в способах его репре­зентации. Каждое произведение художника-мыслителя являет собой не готовый ответ, а опыт приближения к истине (постижению смысла и бессмыслицы истории, диапазона и границ человеческой личности, современного состояния мира, творчества).
Произведения М. Алданова отличают бесстрашие в постановке злободневных и вечных проблем, парадоксальность и афористичность суждений. При этом панорама авторских идей включается в повество­вательную структуру не в ущерб художественности и занимательно­сти. Писатель создает исторические романы и произведения о совре­менности, вбирающие увлекательную интригу и широкий социально­политический, эстетический и философский кругозор.
Алданов – человек культуры, для которого «волнующая связь времен» заключена не только в сходстве людей разных эпох и «по­вторениях истории», но и в способности творений великих людей излучать свет на протяжении тысячелетий. Художественная много­мерность, полифоничность алдановской прозы достигается благодаря диалогу с широким кругом предшественников и современников через введение структуры «текст в тексте» (цитат, аллюзий, упоминаний литературных и философских текстов и имен их авторов). Специфика его произведений в контексте литературы 1900–1930-х годов состоит в цитировании не только художественных, но и собственно философ­ских мотивов, образов и форм, принадлежащих европейским и отече­ственным мыслителям – от Платона до В. Соловьёва, что сближает их с историософскими романами Д. Мережковского.
Образцом романного синтеза для М. Алданова, судя по многочис­ленным признаниям в литературно-критических статьях, была «Война и мир» Л. Н. Толстого. Но при всем уважении к «урокам» автора зна­менитого романа-эпопеи М. Алданов избирает иной путь сопряжения исторического, философского и художественного начал в структуре произведения о прошлом. В его исторических романах сюжет опре­деляется не столько развитием событий и характеров, сколько движе­нием мысли и столкновением идей. При этом писатель не стремится к прямому высказыванию своих взглядов, обращаясь к игровой поэти­ке повествования. В статье «О Толстом» (1928), говоря о современной литературе, вышедшей из Толстого (Марсель Пруст. – Т. Д.), М. Алда­нов констатирует, что после «Войны и мира», где искусство достигло предела, литература пошла путем усложнения: «Лучшее из того, что
393
Историософский роман Д. С. Мережковского в перспективе XX века
было создано в последнее время, идет к дальнейшему усложнению»
209
(выделено автором. – Т. Д.). Алданов-романист также движется в этом направлении. Он создает романы, в которых парадоксально перепле­таются бытовое, авантюрно-приключенческое или детективное повест­вование, философское осмысление мира и человека через диалоги героев-резонеров, структуру «текст в тексте», систему лейтмотивов, символику и другие художественные приемы, свидетельствующие об усвоении писателем опыта символистской прозы.
На уровне жанровых стратегий М. Алданова обнаруживается ге­нетическая связь его романов с типом исторического повествования, возникшим в эпоху Серебряного века в творчестве Д. Мережковско­го, – романом философии истории, романом историософским. То об­ращение к опыту отечественной классики, которое было принципиаль­ным для М. Алданова, как и для других прозаиков и поэтов первой волны эмиграции, не могло происходить по прямой, минуя опыт худо­жественной и философской мысли Серебряного века. Однако трагизм реальных исторических событий, поставивший писателей новой эпохи перед необходимостью переосмысления историософских концепций начала века, предопределил полемический характер связи с идеями ближайших предшественников в романах 1920–1930-х годов. Ирония, определяющая пафос романных повествований М. Алданова, в нема­лой степени обусловлена неприятием неомифологических концепций конца XIX – начала XX века – идей «катастрофического прогресса»,
«мистической революции», «смысла истории».
Историософские романы Д. Мережковского (трилогии «Христос и Антихрист», «Царство Зверя») и философско-исторические повество­вания М. Алданова, которые могут быть квалифицированы как антиис­ториософские по пафосу романы познания истории (тетралогия «Мыс­литель», трилогия «Ключ» – «Бегство» – «Пещера»), репрезентируют
«смежные» литературные эпохи, разделенные ценностной дистанци-
ей. При этом на протяжении 1910–1920-х годов М. Алданов ведет напряженный диалог с Д. Мережковским, свидетельствующий о при­знании значимости творчества старшего современника как выразителя мироощущения ушедшей эпохи. Художественные приемы Мережков­ского не только пародируются, но и получают дальнейшее развитие в творчестве младшего современника. На уровне поэтики повествова­ния наблюдается неразрывная связь с языками описания реальности в символистской прозе – система точек зрения, лейтмотивная структу­ра, «текст в тексте», – на концептуальном уровне – полемика.
209
Алданов М. А. О Толстом // Современные записки. 1928. № 36. С. 267.
394
Глава 5. В присутствии Мережковского: роман о недавнем и далеком прошлом
5.5. Проблема достоверности документа в художественно­историческом сознании первой трети XX века:
от Д. Мережковского до Ю. Тынянова
Тенденция к «проблематизации» достоверности документа, выяв­ленная нами в романах М. А. Булгакова и М. Алданова, определя­ет ряд особенностей художественно-исторического сознания первой трети XX века. У истоков этого феномена, на наш взгляд, стоит творчество Д. С. Мережковского. В отличие от автора «Белой гвар­дии» и «Мастера и Маргариты», не высказывавшего своих взглядов на данную проблему в нехудожественных текстах, Д. С. Мережков­ский, М. А. Алданов, Ю. Н. Тынянов нередко осмысляют ее за пре­делами произведений. Рефлексия данных авторов об ограниченности
«правды» источника в силу его субъективного характера и текстовой
(нарративной) структуры коррелирует с новаторским характером их историко-философских романов, воплотивших новое отношение к ми­нувшему, сформировавшееся в полемике с позитивистски ориентиро­ванными учеными.
Рефлексия авторов исторических произведений об отношении к документу не только приоткрывает их творческую лабораторию, но и фиксирует сдвиги, происходящие в художественно-истори­ческом сознании эпохи, еще не ставшие объектом теоретического литературоведения.
Отказ от «презумпции достоверности» документа – результат пе­реосмысления роли человеческого сознания в процессе исторического познания. Показательно, что «подрыв» статуса документа как «под­линного» свидетельства о прошлом ведется создателями философско­исторических повествований. Рефлексия о природе художественно-ис­торического познания – составная часть их эстетической и гносеоло­гической позиции.
Как уже было сказано, у истоков «проблематизации» достовер­ности документа стоит творчество Д. С. Мережковского 1910-х го­дов. В период работы над трилогией «Царство Зверя» (1908–1918) писатель высказывает свои взгляды на проблему путей историческо­го познания в ходе полемики с историком великим князем Николаем Михайловичем Романовым. Отстаивая путь интуитивного проникно­вения в суть документальных свидетельств, автор статьи «В защиту Александра I» утверждает роль «ясновидения сочувственного опыта
395
Историософский роман Д. С. Мережковского в перспективе XX века
любви», отвергает «ученое невежество», базирующееся только на изу­чении документов
210
.
Писатель не отвергает документ как важнейший источник исто­рических сведений, он акцентирует внимание на вариативности его истолкования, на неизбежной гипотетичности интерпретации фактов историками. Цитируя научное кредо Великого князя: «Мы вообще не признаем в исторической науке догадок и предположений, которые уместны разве в романах, а предпочитаем опираться на факты, засви­детельствованные документами», Д. С. Мережковский парирует: «Где же, однако, история, которая без догадок обходится? “Опыт” самого ав­тора наполнен догадками, и притом весьма неудачными <> Тщетно доказывает автор то, чему явно противоречат все документы <>»
211
Д. С. Мережковский не ставит под сомнение истинность документа как такового. Писатель полемизирует с историком, претендующим на
«подлинность» своих концептуальных построений, но предлагающим
лишь одну из интерпретаций исторических свидетельств. Характерно, что Мережковский не противопоставляет историю как науку и истори­ческое искусство. Напротив, в самих исторических исследованиях, по мнению писателя, «догадка» играет не меньшую роль, чем в художе­ственном произведении, а образы исторических персонажей являются версией ученого, своего рода его «легендой»
212
.
Историческое исследование воспринимается писателем как «ху­дожественное» повествование. По Мережковскому, процесс историче­ского познания ведет не к воссозданию, а пересозданию прошлого благодаря творческой активности познающей личности. Мережковско­му-романисту была «свойственна особая, интеллектуальная интуиция (используя терминологию Н. О. Лосского). Она находит свое проявле­ние и в подходе художника к факту, документу, и в отношении к мифу, легенде, в их отборе и интерпретации»
213
(выделено автором. – Т. Д.).
Недостаточность для историка сугубо рационального осмысле­ния источников Д. С. Мережковский объясняет спецификой предмета
.
210
Мережковский Д. С. Было и будет. Дневник. 1910–1914; Невоенный дневник. 1914–
1916. С. 115.
211
Там же. С. 123.
212
С негодованием реагируя на предложенную великим князем трактовку личности Александра I, Мережковский оценивает ее как неудачную легенду: «Когда подсовывают нам вместо живого человека деревянную куклу, которая на ногах не стоит, – это ведь тоже легенда, и притом самая невероятная» ( 1910–1914; Невоенный дневник. 1914–1916. С. 123).
213
Колобаева Л. А. Русский символизм. С. 242.
Мережковский Д. С.
Было и будет. Дневник.
396
Глава 5. В присутствии Мережковского: роман о недавнем и далеком прошлом
исследования – его отдаленностью от современного человека «без­дной времени». Авторская метафора «воскрешения мертвых» свиде­тельствует о его вере в возможность преодоления «бездны времени – бездны смерти» энергией познающего духа.
Позиция Д. С. Мережковского близка представлениям Н. М. Бах­тина о «роковой неадекватности» осознания прошлого, сформули­рованным, видимо, не без влияния идей писателя и высказанным в статье «Мережковский и история» (1926): «Всякое осознание былого (равно в плане личном и историческом) роковым образом неадекватно. Есть какая-то коренная недоступность и невыразимость того, что раз совершилось и отошло в прошлое. Память, как Дельфийский Бог, “не скрывает, не открывает, но лишь знаменует”. Поэтому воссоздание прошлого – не обманчиво, конечно, – а символично, условно, по своей природе»
214
.
Автор трилогий «Христос и Антихрист» и «Царство Зверя» стре­мится преодолеть «тленность» времени, сделать «чужое» прошлое
«своим», приблизив его к духовному миру современного человека
и дав тем самым минувшему не только новую, но и вечную жизнь бла­годаря запечатлению в слове. Мережковский-романист широко вводит документы в структуру произведений, выявляя не только их позна­вательный, но и эстетический потенциал. Функции документов в его романах многообразны: они формируют фабулу, выступают в каче­стве одного из языков описания ушедшей реальности, являются зна­ками эпохи, обретающими в контексте романа символическое зна­чение, и др. При этом писатель поверяет документы (официальные и частные), концепции историков, тщательно изучаемые им, другими источниками – народными легендами, литературным свидетельствами эпохи, живописными артефактами, также активно включаемыми в по­вествование. Писатель, с одной стороны, предельно расширяет пра­ва документа в пространстве художественного текста (насыщая худо­жественную ткань своих произведений многочисленными фрагмента­ми подлинных исторических документов и вымышленными текстами
«под документ», деталями быта и артефактами), с другой – ограни-
чивает права документа, лишает его привилегированного положения в тексте, прибегая к приему «перепутанных цитат»
214
Бахтин Н. М. Мережковский и история // Д. С. Мережковский : pro et contra.
С. 363.
215
См. об этом: Мельгунов С. П. Роман Мережковского «Александр I»; Минц З. Г. Комментарии // Мережковский Д. С. Христос и Антихрист. Т. 4; Пономарева Г. Заметки о семантике «перепутанных цитат» в исторических романах Д. С. Мережковского // Классицизм и модернизм : сборник статей / редактор И. Аврамец. Тарту : Tartu Ulikoli Kirjastus, 1994. С. 102–111 и др.
215
, функционально
397
Историософский роман Д. С. Мережковского в перспективе XX века
уравнивая исторические документы с легендами и артефактами. Ме­режковский эстетизирует процесс исторического познания, относится к документу как художник, а не как ученый.
В структуре романов Мережковского документ, даже точно про­цитированный, выполняет, как правило, эстетическую (нарративную) функцию. Коррелируя с настоятельно звучащим в повествовании голо­сом автора-повествователя, осмысляющего прошлое с позиции своей религиозно-философской концепции, документ создает иллюзию до­стоверности, необходимую историческому романисту для диалога с чи­тателем, распространяя ощущение подлинности на все пространство повествования
216
.
В свете рассматриваемой нами тенденции к «проблематизации» достоверности документа позиция М. А. Алданова – автора шестна­дцати исторических романов, посвященных русской истории в контек­сте общеевропейской, интересна тем, что, как мы уже отмечали, пи­сатель подходит к проблеме относительности исторического познания в первую очередь с философской точки зрения. Вторая особенность данного автора состоит в том, что он включает рефлексию о субъек­тивном характере документальных свидетельств не только в предисло­вия к романам (например, к «Девятому термидора») и в философскую публицистику («Ульмская ночь. Философия случая»), но и в структуру своих исторических повествований.
Алданов приходит к выводу, что воспроизведение исторических событий сродни творчеству писателя, преобразующего внеположную ему действительность в образную реальность художественного про­изведения: «<> как говорил не без основания Тэн: “надо быть большим писателем для того чтобы быть историком”»
217
.
Восприятие М. А. Алдановым труда историка как одного из ви­дов искусства, создающего иллюзорную реальность, обманывающую своей «подлинностью» наивного читателя, по сути дела, сближает его с Д. С. Мережковским, но отношение к данному явлению у него прин­ципиально иное. Если Д. С. Мережковский в своих романах стремится к достижению художественной иллюзии достоверности, то М. А. Ал­данов постоянно ее разрушает, вводя в свои произведения рефлексию
216
О данной функции документа в структуре художественного текста см. у Лотмана:
«Даже непосредственная “сырая” действительность – документ, вмонтированный в худо-
жественную прозу <> “материально” оставаясь неизменным, функционально меняет свою природу коренным образом: распространяя на другие участки текста вызываемое ею ощущение подлинности, она получает от контекста признак “сделанности” и ста­новится воспроизведением самой себя» (Лотман Ю. М. Структура художественного текста. С. 105).
217
Алданов М. А. Ульмская ночь. Философия случая. С. 43.
398
Глава 5. В присутствии Мережковского: роман о недавнем и далеком прошлом
о границах подлинности исторических свидетельств. Подобно авторам модернистских романов, включающим в структуру текстов рефлексию о процессе создания текста и тем самым акцентирующим внимание на условности литературного произведения, М. Алданов насыщает свои исторические романы размышлениями философствующих персонажей (в некотором смысле являющихся alter ego автора) о невозможности постижения подлинного смысла реальности, в том числе исторической. Писатель вводит данную проблему в качестве предмета споров геро­ев, представляющих альтернативные точки зрения: « – Именно нам, современникам, трудно судить о событиях и о людях революции. Мы слишком пристрастны. Надо отойти на расстояние от того, что проис­ходит. Все выяснит суд истории.
– Нет суда истории, – сказал Пьер Ламор. – Есть суд историков,
и он меняется каждое десятилетие <>» (1, 189).
Еще одним способом введения в структуру романов рефлексии по поводу меры достоверности документа являются, как мы уже писали ранее, воспоминания рядовых людей о великих исторических собы­тиях, участниками которых они были. Автор демонстрирует субъек­тивный характер и неизбежную неполноту исторического знания со­временников, на основе свидетельств которых ученые впоследствии реконструируют прошлое.
История для М. А. Алданова – семиотическая реальность, соз­даваемая многими учеными на основе документов, которые являются отражением сознания современников и свидетелей того или иного ис­торического факта.
Еще более радикально, чем Д. С. Мережковский и М. А. Алда­нов, высказывается по поводу относительности исторического знания Ю. Н. Тынянов. Он относится к документу не как к повествователь­ному средству, а именно как к историческому свидетельству. Писа­тель подходит к осмыслению меры достоверности документа с по­следовательностью ученого. Его рефлексия содержит «глубочайшее недоверие» к источнику. Причины этого «недоверия», коренящиеся в самой природе документальных свидетельств, аналитически обнажа­ются автором. Предложенное Ю. Н. Тыняновым рассмотрение разных типов документов (официальных и частных) является, на наш взгляд, автометаописанием, воссоздающим характер работы с документами в процессе создания исторических романов.
Выявляя зоны недостоверности в источниках, Ю. Н. Тынянов предлагает художнику стать исследователем, идти путем анализа и со­мнений, приближающим к постижению реальности, стоящей за доку­ментом: «Есть документы парадные, и они врут, как люди. Не верьте,
399
Историософский роман Д. С. Мережковского в перспективе XX века
дойдите до границы документа, продырявьте его. И не полагайтесь на историков <>»
218
. Исследователь предостерегает от доверчивого отношения к интерпретации документов историками, которые, по его мнению, лишь «обрабатывают материал», «пересказывают его», т. е., по сути, беллетризуют, превращают в нарратив. Столь же опрометчи­вым, с его точки зрения, является доверие к мемуарным источникам:
«Представление о том, что вся жизнь документирована, ни на чем
не основано: бывают годы без документов, кроме того, есть такие документы … человек не говорит главного, а за тем, что он сам счи­тает главным, есть еще более главное»
219
. Именно исходя из глубоко­го понимания природы документального свидетельства (его значимо­сти и одновременно его ограниченности) Тынянов-художник избирает сферу познания прошлого, в которой благодаря интуиции, научной и художественной, может «договорить» то, чего не договаривает про­тотип его персонажа. Знаменитый тыняновский афоризм: «Там, где кончается документ, там я начинаю»
220
предполагает искушенность
исследователя, а отнюдь не пренебрежение документом.
Для автора «Кюхли» (1925), «Смерти Вазир-Мухтара» (1927),
«Пушкина» (1932–1943) равно неудовлетворительными были две си-
туации, на первый взгляд кажущиеся полярными – недостаточного выхода за пределы документа и «недохождения» до него «за его неимением»: «Я чувствую угрызения совести, когда обнаруживаю, что недостаточно далеко зашел за документ или не дошел до него за его неимением»
221
.
В тыняновских произведениях доминирует авторская лирическая интонация, преобладает принцип прересоздания «реальности». Свою задачу художник видит в том, чтобы «дать людей эпохи, не археоло­гически их реконструируя <> а как бы влезая в их положение»
222
Документ включается Ю. Тыняновым в повествовательную структуру романов весьма избирательно. Однако отличие Тынянова-художника от его ближайшего предшественника – Мережковского – не только в отборе и характере использования документального знания, но и в структурной функции документа. По убедительному свидетельству Б. Эйхенбаума, «документы <> появились в романе (Тынянова. –
218
Тынянов Ю. Н. Как мы пишем // Юрий Тынянов. Писатель и ученый. Воспоми-
нания. Размышления. Встречи / составитель В. А. Каверин. Москва : Молодая гвардия,
1966. С. 196.
219
Там же. С. 197.
220
Там же.
221
Там же.
222
Из письма Ю. Тынянова М. Горькому от 21 февраля 1926 года // Литературное
наследство. Т. 70. Горький и советские писатели : неизданная переписка. С. 455–456.
.
400
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]