- •С.С. Ванеян теория искусства введение
- •I.Теория искусства и искусство науки
- •II.Теория искусства после искусства: экспозиция науки Здание искусствоведческого знания
- •Разговоры об искусстве и литература
- •Навстречу науке об образах
- •Структура зрения
- •Материальность формы
- •Время искусства
- •От света к организации творения
- •Стиль – оптика эпохи
- •Значение и смысл визуального
- •Неизобразимое и поэтическое
- •Действие риторического
- •Индексальная непосредственность психического
- •Магия толкования
- •Темы последних вещей – миф, социум, сакрум
- •Проектировщики и монтажники интертекстуального сооружения
- •Религия историзма
- •III.Искусство-творчество-изображение История – нарратив?
- •IV.Искусство и неискусство
- •V.Чистое искусство
- •VI.Форма интенциональность и гештальт
- •VII.Материя и материальность, вещь и вещественность
- •VIII.Зрение, визуальность и изобразительность
- •IX.Образ и воображение Образ как замещение и вытеснение
- •Виды, перцепты и представления
- •Виды, перцепты и представления
- •Виды, перцепты и представления
- •Образы сенсорных модальностей
- •Фосфены и синестезия
- •Образы психосоматические и кинестетические
- •Фантомы и эйдетические образы
- •Галлюцинации
- •Онейрические образы
- •Образы мистического опыта
- •Образы символические, медиальные и перформативные
- •От паттернов к имаго
- •Образы – монументы, образы – документы
- •X. «пространство»: истоки и наполнение
- •XI.Пространство и мир, реальный и художественный
- •XII.Время и историчность
- •XIII.Время и память
- •XIV.Свет и цвет
- •XV. Структура художественного целого Строй произведения – прагматика отношений
- •Композиция, гештальт и поле
- •Наделение гештальтом как радикальный конструктивизм
- •Зримая и незримая жестикуляция геометрии
- •Эстетика очищенной земли
- •Проективная активность и изобразительная плоскость
- •Поля и края орнаментации
- •Первичные элементы визуальности и изобразительности
- •Идентичность тела и регулярность произведения: композиционные структуры
- •Архитектура изображения
- •Логика жанра и структура иконотекста
- •Уровни изобразительной организации
- •XVI. Стиль: корни и побеги
- •XVII. Значение и смысл в искусстве
- •XVIII. Репрезентация и изобразительность
- •XIX. Сообщение и визуальное высказывание
- •XX. Искусство как метафора
- •XXI. Психика и анализ
- •XXII. Архитипическое и герменевтическое
- •XXIII. Искусство в зеркале лакана
- •XXIV. Миф, мифология, творчество
- •XXV.Искусство и социум
- •XXVI.Искусство и сакрум
- •I.Теория искусства и искусство науки 8
- •II.Теория искусства после искусства: экспозиция науки 38
- •III.Искусство-творчество-изображение 67
- •IV.Искусство и неискусство 87
- •Ценностное, межличностное и трансцендентное
- •Сакральное, профанное и культовое
- •Религиозное и визуальное: искусство как жертвоприношение
- •Теургия, картезианство и религия прекрасного
- •Идол и соблазн наглядного
- •Иконоборчество, утробность и табу
- •Христианское искусство и мистериальный контекст
- •Иконическое, каноническое и экклезиологическое
- •Эпифания и Евхаристия
- •Практика иконописания и теория иконы: пределы иконопочитания
- •Икона и картина: платонизм и образ Богоприсутствия
- •Дом Божий – тело Церкви
- •Плоть и предметность: реликварное, меморативное – сосуды и завесы
- •Жизнь, мир и профанизация
- •Эстетический камуфляж соблазна
- •Скрытая сакральность и секреты творчества
XVII. Значение и смысл в искусстве
Содержание пустоты
Подлинная наука не есть форма времяпрепровождения, это скорее разновидность провождения жизни, ее прохождения, если не провожания. Если человеческая деятельность как-то связана с той или иной формой, разновидностью или степенью учёности, тогда она может облечься в форму обученности, наученности, научности и, собственно говоря, науки, и везде во всём этом так или иначе скрывается или открывается знание, которое обретает непременно форму значения с той оговоркой, что значение значения – это не тавтология, в этом удвоении заключена вся суть того, что мы называем значением и вся его и многозначительная двоичность. В звучании «значения» мы сразу должны слышать динамику: значение – это как чтение, хождение, дыхание. Сама грамматическая форма этого слова указывает на процесс, именуемый означиванием. Значение – это продукт и признак человеческой жизнедеятельности, жизнь человеческая как экзистепенция и присутствие– это в том числе и смыслопорождение, утверждение значения и его полагание. Практически все возможные акты нашего сознания направлены на то, чтобы жизнь была наполнена смыслом и содержанием.
И слово «содержание» здесь самое логически универсальное, наиболее всеобъемлющее: в «содержание» заключено и самое значение. Недаром же говорится о смысле жизни, то есть ее содержании, хотя эта жизнь в чистом виде представляет собой пустоту, тот самый «кенон», который возможно мыслить лишь как нечто противоположное существованию. При том что человек может говорить об основаниях своего существования, о том, чем обусловлено существование, что ему предшествует как нечто от него отличное. И если существование – это что-то наличествующее, то тогда в основании существования может оказаться как раз ничто, эта пустота, что не может не страшить. И тот же Хайдеггер со всем бесстрашием ведет разговор о существовании, начиная с самого первичного настроения, которое сопровождает все наши вопросы. Это даже не просто беспокойство, а тот самый страх, который может принимать разные формы, сохраняясь даже и тогда, когда мы его готовы преодолевать радостью, например, от наличия чего-либо. Всё равно наша радость в основе своей связана с отсутствием, радость – это когда что-то обретается, а чтобы обрести, надо сначала испытать недостаток, отсутствие, пустоту или утрату. Но есть совершенно чудовищное, действительно, смертельное настроение скуки или беспокоящее тревожное настроение стыда, смущения, что тоже есть формы проявления страха, который и сам тоже может быть сведён к ничто. Так что оно есть продуктивное, порождающее первоначало, и наше сознание всегда активно и синтетично даже в своей пассивности, в своём претерпевании даже негативных состояний оно всё равно желает обрести некую цельность, ясность, определённость, жизненность. Поэтому это ничто продуктивно, и наше человеческое сознание тоже всегда представляет собой порядок, поток и последовательность усилий, действий или актов. Заполнение этой пустоты – это то, что вменяется в обязанность человеческому существу, что наполняет его существование и что исполняет его сознание.
Так что разговор о вещах эписемологических тут же превращается в разговор о вещах этического свойства, об обязанностях и долженствованиях, с добавлением сюда, казалось бы, всего лишь эмоций типа страха, который, однако, фундаментален, онтологичен, не удалим, непреодолим как, видимо, и все подлинные чувства и настроения. И потому в этом основа нашей жизни: человек действительно и действенно, активно, продуктивно, целенаправленно наполняет пустоту содержанием, делая это достаточно определённым образом, реализуя, осуществляя свои внутренние потенциальности, свои возможности, и этот уже структурированный, но ещё не неосуществлённый схематизм нашей психики, нашего сознания, мышления требует реализации, выхода вовне.
Бессознательное и бессмысленное, сознание и содержание
И поэтому внутренняя пустота, внутренняя незаполненность этих структур, отношений пространства, времени, всех категорий требуют исполнения, где «исполнение» похоже на «наполнение», и человек не пассивно наполняет пустоту, он её исполняет, исполняя свои возможности, исполняя долг человеческой экзистенции. И этот исполнительский характер жизнедеятельности нашего сознания и нашего познания – это основа основ всякой современной теории искусства, эстетики и социологии. Это великое открытие философии 20-го века: человек воистину и действительно исполнитель проектов и перспектив, и проблема в том, что является ядром этой «проспективности» работы человеческого сознания. Это и есть прагматический поворот в герменевтике: толкование, познавание, исследование всегда связано с тем, что я обращаю внимание не только на то, что хотел и смог сказать автор, или что ждали, что он скажет.
Важно другое – то, что я здесь и сейчас, в этот момент читаю, познаю и наделяю значением некие тексты, некоторые такие же пустоты, потому что текст сам по себе, картина сама по себе, это потенциальные, нереализованные структуры, отношения, которые ждут своего смыслонаделения. Представим себе просто закрытую книгу, как она живёт своей жизнью где-нибудь на полке в библиотеке, или представим себе картину, которая просто висит даже не в музее, а в церкви, в капелле, когда там никого нет. Это совсем другое – принципиально нечеловеческое существование, и в этих формах существования вещей опять же заключено нечто потенциальное, нечто, что может стать значением, обрести содержание, смысл, но это всё в ожидании быть увиденным, услышанным, прочтённым, то есть – встреченным человеческим сознанием. Но это сознание должно быть готово тоже слышать и видеть себя в своей активности, продуктивно творящим значение, репрезентируя, то есть воспроизводя и то, что было вложено в текст или картину, и одновременно воспроизводя, репрезентируя собственное сознание, производя и презентируя его содержание. Это и есть прагматика, когда художник осознаёт, что он пишет картину, и для него наполняется, то есть исполняется смыслом сам процесс его деятельности, порядок его усилий, логика возможностей и невозможностей, успехов и неудач.
Вся эта деятельность устроена очень чётко, у человека есть некоторые намерения, он что-то желает сделать, у него есть некоторые возможности или нет возможностей (что связано с жизненной ситуацией, навыками и прочее), есть сам процесс исполнения этих самых желаний, и есть некоторый результирующий эффект, когда что-то получается, а что-то, очень важно это осознавать, не получается: момент недоделанности, недосказанности, недовыраженности чего-либо обязателен, даже если это дело сознательного познания.
Потому что человек имеет определённое место в этом мире, занимает некоторое положение, расположен где-то в какой-то точке, в одной точке и нигде в другом месте его в то же самое время быть не может. Одновременность – это односторонность человека, человек конкретен, определёнен в своём местоположении, поэтому в своей точке зрения на что-либо, в своей возможности, он зависит от порядка этого времени, он не может одновременно всё охватить, всё познать, всё осуществить, ему на всё нужны отдельные моменты. Поэтому последовательность усилий – это последовательность временная, и каждый раз человек не целиком, а кусочками, фрагментами себя реализует, в чем заключена историчность человека, каждой отдельной личности. Это односторонность, одноаспектность, зависимость от положения, точки зрения, свойственно человеческому познанию, это называется перспективностью в широком, универсальном смысле слова. Сперва я – и вольно или невольно – выбираю точку зрения, потом и потому определяется горизонт моего познания, но тут же является некое постоянное ядро, моё собственное я, эго, моя память – всё то, что предшествует моим всевозможным усилиям – активным, пассивным, любым. И это нанизывание точек зрения на нить моей примордиальности (первичной упорядоченности), расширение жизненного горизонта этой самой перспективности, это и есть порядок моей познавательной, равно и любой прочей активности. Поэтому смысл не имеет предела, если даже материально, физически картина имеет границы, но с точки зрения содержания границы всегда должны быть преодолеваемы, ибо это границы перехода. Отсюда важное в герменевтически ориентированных философии, социологии, психологии понятие пороговости нашего сознания. Пороги всегда должно уметь учитывать, потому что, если не заметить порог, то можно спотыкнуться или перешагнуть, не заметив даже двери, то и другое равно не хорошо. Переживание не просто границы, а ее перехода – это основа всякой герменевтики: в познание любого явления порог возможностей в данной ситуации отмечает возможные результаты и одновременно обозначает усилия для выхода из старого положения дел к новым «открытиям», просто изменениям в знании чего-либо, исполнении чего-либо, ожидании, взыскании и обретении.
Всегда есть только момент в непрерывном процессе исполнения некого смысла как замысла: обнаружение содержания – это всегда процесс репрезентации, воспроизведения с добавлением некоторого смысла, связанного с самим актом репрезентации, но с уходом, с утратой оттенка прежнего значения. В этой самой перспективности и заключена вся познавательная надежда человека, когда есть моменты и осуществления, и моменты ожидания, предчувствия, желания обрести что-то и состояния разочарования, моменты неосуществлённых ожиданий и совершенных ошибок, что тоже повод последующих усилий. Неосознание своего состояния, места и ожиданий порождает всякого рода имитацию действий, усилий, достижений, мучительные попытки подтверждения через повторение. И мои имитационные старания – это не то же самое, что репрезентационные усилия, когда я что-то, что называется, по правде, по истине хочу найти. Это совсем другое дело, когда я просто хочу сымитировать, разыграть некую пьесу под названием, например, «научная деятельность» или «объективное познание». Эти имитационные, неосознанно или цинично игровые структуры, постановочные отношения, инсценировочные практики занимают не малую часть нашей, увы, жизнедеятельности, особенно это касается социальных отношений, интерсубъективных, коллективных всевозможных связей, где инсценировка, где спектакль часто заменяет эту перспективность. Чем сцена отличается от живой перспективы моей жизненной ситуации кроме того, что ее декоративный задник – иллюзия? Тем, что есть всегда тот, кто активен, и обязательно тот, кто пассивен, я кому-то, например, представляю, демонстрирую себя, свои какие-то возможности, воздействия на кого-то, а кто-то мной рассматривается как некая пассивная величина, зритель, который сидит и только воспринимает, поэтому и себя я тоже могу воспринимать в пассивности, в разочарованности. Организованно систематическую познавательную деятельность, обыденно именуемая наукой, точно так же отличают формы спектакля, и смысл достоверной научности заключается в осознании условностей научного символизма, и подлинная научность состоит в разрешении этой условно-имитационной ситуации, когда она перестает удовлетворять, и в ее разрушении, в пересмотре и в преодолении всех правил.
Представьте себе, изо дня в день в течение годов, десятилетий играется одна и та же пьеса, одна и та же инсценировка одних и тех же чувств, настроений и реакций зала. Каково актёрам, каково зрителям? На самом деле всё должно меняться и пересматриваться, сцена, декорации, актёры, исполнители, пьесы, сценарии, критические отзывы в прессе. Тогда будет некоторое позитивное и транзитивное содержание во всей этой деятельности, которая касается не только собственно театра. Более того театр – это только форма репрезентации каких-то жизненных связей, и то, что мы собственную жизнь, собственные отношения адекватнее всего репрезентируем с помощью сценичных и инсценировочных структур, это свидетельствует о том, какова наша жизнь, на сколько она подлинна, на сколько она реальна. Театр – это даже не так-то плохо, ведь существуют и иные игры, например, розыгрыш, где тоже всё строится на условности, на неосознанности, на бессознательном приятии неких правил, некоторых структур, отношений, и этот расчёт на бессознательность, на неосознанность – это большая и зловещая сторона дела. Ибо там, где царит бессознательное, там подавлено сознание и там отсутствует смысл и значение. Бессознательное – это буквально бессмысленное, это не плохо и не хорошо, это просто констатация положения дел. Бессознательное свободно от мышления и потому – и от всякого рода смысла, поэтому сознательная только деятельность может претендовать на содержательность.
Настроение мыслей и языковое окружение
Итак, наша сознательная человеческая деятельность имеет некоторое содержание, более того: то, как я думаю, о чём я думаю, что я хочу получить, в каких состояниях я ищу какой-то смысл, – это всё тоже коррелирует с содержанием моего сознания. Как сказал Левинас, когда я думаю про другое, то я думаю по-другому, то есть сама форма моей мысли, форма моей сознательной активности, мой подход или просто габитус определяет содержание того, что я получаю: то, как я думаю, то, в конце концов, я и придумываю. Поэтому очень важно обращать внимание, как устроено, как работает моё сознание и в том числе мыслительная деятельность, всегда замечая зависимость мысли от чувств и от желаний. И эти настроения, строй моей мысли – что-то более фундаментальное, более основательное, чем само это мышление. Это то, что, так сказать, нашептывает мне мои мысли.
Но всё, что мы можем подумать, заметить, отрефлексировать, всё мы должны облечь в форму языка – это словесная среда-облако вокруг или над нашим сознанием, которая как оболочка или даже сень, – неустранима, это не просто некий наряд, который можно снять, переодеть, язык – это скорее та кожа, которая обязательно должна быть там, где есть плоть, где есть тело. Если тело – это сознание, то как раз язык делает эту плоть жизнеспособной. Во всяком случае, всякая человеческая репрезентация– это выражение с помощью языка (того или иного, правда вида). Так что следующая очень важная проблема, которую мы тоже должны всегда иметь в виду, когда о чём-то думаем: наш язык имеет разные разновидности, мы языком пользуемся в разных ситуациях, и поэтому язык тоже приобретает разный характер и наполнение. Во всяком случае мы всегда должны помнить, что естественный язык воспроизводит (или производит) наши естественные ситуации и обстоятельства, это то, что называется положением дел на языке, например, Витгенштейна. И это положение дел по своей принципиальности, фундаментальности и атомарности – то, что нами не осознаётся, но что определяет все последующие наши усилия, в том числе и языковые. Поэтому там, где возникает потребность анализа, осознания своих каких-то дел и их результатов, всегда возникает потребность пересмотреть, разложить на исходные составляющие, анализ – это разложение, как это не ужасно звучит. Так, анализ естественного языка даёт возможность нам осознавать то, что бессознательная сторона дела – это то, что нужно преодолевать, пересиливать на самом-то деле в себе, и это усилие – заставить себя на что-то посмотреть иначе – заставляет нас иначе просто-напросто употреблять собственный и естественный язык, которым мы говорим в обыденных обстоятельствах. Анализ лишь нуждается в дополнительном пересказе. Отсюда вся проблема так называемых искусственных языков, не только в смысле языков компьютера, а тех метаязыков, которые позволяют описывать сам язык, которые владеют средствами описания и анализа самого средства, которые дают нам право использовать наш естественный язык сознательно и ответственно. Но метаязык – это и средство формализации, исчисления и верификации речевых практик, но будучи сам – практикой, он тоже игра…
Самый фундаментальный из всех метаязыков – это язык, конечно же, математики, это язык чисел. Проблема заключается в том, что эти языки получаются в результате всякого рода абстрактных усилий, в результате абстрагирования, то есть отвлечения от всего конкретного, от всего человеческого, это в буквальном смысле слова сверхчеловеческие инстанции, и вопрос заключается в том, это сверхчеловечность, это что-то положительное или, может быть, отрицательное или даже отрицающее. Можно свести всё к отношениям четырёх стихий, принципов-элементов бытия, можно свести к четырём числам, к четырём фигурам, а потом ещё привести к чему-то такому совсем первичному, к точке и к единице. Ступени абстрагирования – это степени опустошения, и самое абстрактное – это опять же ничто, и не стоит думать, что про ничто говорят только какие-нибудь атеисты, вроде Сартра, такие принципиальные, мужественные, и холодные, и одновременно трагические, которые всё сводят к пустоте. Самое изощрённое и самое честное богословие – это негативная теология. С каким мужеством, с каким почти что таким пророческим ожесточением Карл Барт отсекает, отшелушивает всевозможные человеческие атрибуты Божества, чтобы опять же прийти к этому самому ничто, как к самому адекватному описанию божественного существования. Это ничто – это реальность, точнее это то, что предшествует реальности, но нам это самое ничто ни о чём, в буквальном смысле слова, не говорит, оно молчит, хотя и порождает Слово. И поэтому всевозможные аналитические, редукционистские, абстрагирующие языки, конечно же, хороши, но одновременно и опасны. Поэтому Витгенштейн говорит о том, что мы должны оставаться в пределах естественного языка и в пределах осознания того факта, что вся наша учёность – это попытки преодолеть, а точнее – заболтать проблемы нашего естественного существования, хотя другого у нас и нет, и быть не может.
Оттенки сознания и продуктивность речи
Так что всякий разговор о языке, о вербальности, о словесности, текстуальности – это всегда разговор о вещах ограниченных, когда мы осознаём, что пользуемся языком и только им, то должны одновременно осознавать, что мы тем самым расписываемся в односторонности наших возможностей. Вся наша деятельность имеет характер исключительно оттеночный: мы можем осознавать не всё целиком сияние мира, а отдельно только проблески (или просвет) бытия, и это имеет весьма и весьма трагический и потому почти что магический характер.
Попробуйте, например, картины Клода Мане последовательно описывать во всех оттенках, во всём разнообразии тех просто красок, которые он использует. Таков языковой характер всей нашей репрезентации – это хороший повод научно-познавательного смирения для человека, который всегда должен быть неудовлетворённым тем, что он добился и выяснил. И истина не даётся человеку целиком хотя бы потому, что человек об этой истине может думать и говорить только в формах языка, структура которого такова, что всё происходит в темпоральности языковых актов и практик, то есть речи, высказывания и предложения, – обстоятельство почти непреодолимое и трагическое.
Итак, использование языка человеком возможно только в форме речи, реальностью язык обладает только в своём речевом осуществлении. Я могу знать и на экзамене очень хорошо сдать парадигмы древнегреческого языка, все варианты склонения и спряжения, все исключения, я могу овладеть языком, но не смогу позволить речи овладеть мной. У Гаспарова в его «Записках» есть очень горькое наблюдение за Соболевским, этим великим филологом, который, на самом деле знал греческий язык, может быть, лучше всех в Советском Союзе, но которого однажды спросили, почему Платон написал этот диалог, и реальный и единственный ответ этого величайшего из знатоков языка, заключался в том, что автору захотелось, ну он и написал. Невозможность использовать своё знание в продуктивном смысле – это иллюстрация того, чем отличается знание языка от умения им пользоваться.
Язык осуществляется так, как мы его используем, и это даёт некий смысловой результат, что и есть та самая прагматика моего познания. Но здесь возникает другая очень важная проблема: речь устроена как последовательность элементов, как предложения-высказывания, которые сменяют друг друга, одно слово рождается у меня на устах, другое исчезает, я не могу одновременно сразу произносить несколько слов, что очень странно, но очень специфично для человека.
Но, тем не менее, речевая сукцессивность противопоставляется симультанности, которая явлена в опыте визуального, противостоящего вербальному. Если там – последовательность, смена элементов, то в визуальности всё происходит сразу и одновременно, ибо визуальность связана со способностью зрения, а не говорения, взирания, а не называния. Вообразите себе речевой аппарат, который устроен как оркестр: одним речевым органом ведется одна партия, другим – другая, секция, например, существительных – здесь, глаголов – там, и соединяются они вместе только в голове дирижера, которым является сознание, в результате чего речь – это не выражение чего-то вовне, а, наоборот, запись, которую как-то следует сначала собрать и потом еще как-то воспроизвести. Но именно так и устроено зрение: это, в первую очередь, деятельность регистрирующая и записывающая одну реальность, и, во вторую, – конструирующая реальность другую, это зеркальная противоположность речи, зрение – это инструмент организации внешнего опыта, тогда как речь – это средство организации и выражения опыта внутреннего.
Поэтому речь и зрение традиционно противопоставляются. И удвоение наших зрительных возможностей с помощью двух глаз – это вещь очень фундаментальная, потому что это удвоение, наложение имеет коррелирующий и корректирующий характер. Один глаз – это хорошо, два глаза – лучше, но какое окон следит за ними и заодно за мной? А если бы у нас было фасеточное зрение, или глаз представлял собой что-то сферообразное, и мы бы смотрели на мир, так сказать, в вовсе стороны, то как бы этот мир выглядел, если бы выглядел, что или кто из нас выглядывал навстречу тому, что выглядывает из-за мира на нас?
Итак, то, что мы называем визуальным опытом, – это опыт, в котором отсутствуют все знакомые нам признаки языкового опыта, но они восполняются, дополняются одновременностью и конструктивностью этого опыта, его организующим и стабилизирующим характером.
Зрение как жест
И отсутствие временной составляющей делает визуальный опыт буквально «очевидным». Когда я хочу что-то доказать, я использую язык, речевые выкладки и последовательности, показывая, как я прихожу к некоторой истине: доказуемость связана с демонстрацией. Но можно не доказать, а просто показать, что истина может быть и сокрыта, и явлена, и в зрении истина кажется, то есть кажет себя совершенно открытой, она дана мне, и я могу показать, просто указав пальцем, и это самое будет прямое доказательство как «указательство». Главное, чтобы рука не дрожала у указующем жесте, а то получится не точка, а пятно. Точность будет утеряна, а теория остенсивного акта – запятнана.
Поэтому очевидность – это почти что синоним доступности, познаваемости, явленности, данности мне некоторой истины, некоторого смысла. Поэтому нередко и язык сводить к чему-то очевидному, – на что можно указать, в буквальном смысле, пальцем, а ведь им можно указать только на нечто знакомое, что я вспомнил, что мне известно. Поэтому у Рассела единственно познаваемыми и потому истинными вещами, объектами моего познания могут быть только «объекты знакомства», отсюда известная тавтологичность любой науки, которая указывает тем или иным способом на вещи, которые я знал, но забыл, о которых я, так сказать, не догадываюсь, и научная деятельность – это расчистка прямого пути к тому, что я уже знаю. Знание связано с подходом, и наука – это метод расчистки завалов памяти.
Более того, дело даже не в объектах знакомства, а в знакомых, привычных действиях, жестах, актах этого указания, остенсия – это основа истинных высказываний, то есть то, что находится даже не в шаговой, а пальцевой доступности, что всегда и всюду присутствует в моём естественном и повседневном опыте. Все остальные вещи я надстраиваю, придумываю, конструирую над этим фундаментом ближайших вещей посредством языковых игр. Так, мы приходим к очень важному наблюдению, что любое значение, связанное с человеческим познанием, – это всегда указание с помощью слова, жеста, и поэтому везде, где я говорю о содержании, я говорю о процессе переадресации, я говорю всегда о чём-то – это то, что называется «референция».
Референция как восполнение отсутствия
Репрезентация истины – это референция каких-то знакомых, известных вещей, хотя большая часть вещей отсутствует в конкретном опыте конкретной ситуации. Поэтому всегда необходима репрезентация как отсылка, указание на что-либо, это референциальная функция языка, который функционирует только в своём речевом аспекте использования, а польза заключается в том, что я не существующее, не присутствующее здесь и сейчас делаю присутствующим через всю ту же референцию. Но главное, я с помощью слов, с помощью языка совершаю бессознательный акт визуализации, когда мысленно представляю себе то, чего я не могу представить воочию. И если воочию я вижу очень мало, очень узко, горизонтно, перспективно, то представлять умозрительно, в воображении своём я могу вещи очень разные, разнообразные, разнохарактерные. Поэтому само наше мышление, само сознание человека устроено как система представлений, образов, репрезентаций, символов вещей. Человек думает, мыслит через представление, через восполнение того, чего нет, через мысленное обладание в своём воображении, имеющим дело со все теми же «представлениями» как «исполнениями», которые суть активное наполнение пустоты. Актёр не может просто сидеть на сцене на стуле, положив ногу на ногу и не говорить, не думать, не шевелиться, он не будет тогда актёром, он не будет ничего представлять, точно так же невозможно только пассивно мыслить. Человек – активный репрезентант, а кроме того, сам акт отсылки тоже что-то значит: почему я вдруг решил что-то сказать, о чём-то вспомнить, что-то представить, разыграть какую-то мыслительную и познавательную пьесу в хорошем смысле этого самого слова. И в основе того, почему я думаю, лежит восполнение некоторого недостатка, добавление нюанса к всегда лишь искомой цельной картине.
Когда, например, мне плохо, я могу погрузиться в это самое «плохо», в эту тень, мрак, и как выражался один чешский философ, человеческая жизнь обязательно содержит в себе признаки ночи, она – это то, что сопровождает фоном человеческую жизнь, но это только часть света, это аспект, это момент дневной стороны. И это противопоставление тому, что сейчас мне плохо подразумевает, что я должен мысленно, усилием своей воли, своего желания и прочих способностей восполнить это текущее состояние тем, что сейчас не актуально, но лишь потенциально, хотя не менее реально, главное – непременно иначе, и чем более хуже сейчас, тем лучше может и должно быть в другом моём состоянии. Гарри Поттеру, чтобы дементоры не выпили душу, обязательно нужно было вспомнить хорошее. Так устроено наше сознание: это одновременная множественность оттенков некоторого конкретного состояния, в котором один оттенок – ведущий.
Итак, там, где есть что-то одно очень определённое, значит обязательно что-то должно быть прямо противоположное, так устроен язык, и дело не только в Гуссерле, а и в де Соссюре, который показал тоже в начале 20-го века, что все грамматические, все языковые отношения построены на принципе комплиментарности, то есть дополнительности, и это касается не только языка, это касается и любой нашей жизненной ситуации, и в том числе и изобразительного искусства. Чтобы отношения были устойчивыми, постоянными один элемент отношений должен быть в дополнении, в диссонансе с другим элементом, только противоположные вещи образуют устойчивые связи, потому что они друг от друга зависят, они только вместе образуют нечто целое. И это принципиальнейший момент всякой языковой структуры, которая бинарна, основана на оппозициях и есть эффект, результат реляций, а не сумма качеств элементов.
Бинарность цельности и структура знака
Бинарность – свойства не только языка, но и мышления (что от чего происходит – отдельный вопрос), а также – самого мира, который описывается по определенным правилам и потому так и выглядит. Поэтому если бинарны формы описания, то бинарны и результаты, и одно из следствий этой фундаментальной бинарности – как раз и есть референция: мы указываем лишь на то, что отсутствует. Так что вся наши языковые практики опираются на пустоту, они висят в воздухе, если бы у меня нечто было под рукой, я бы не говорил о нем, а молчал. Но это парадокс референции хотя и не устраним, но продуктивен, потому что так устанавливаются отношения наличия чего-либо, я чем-то начинаю обладать, но не как своим, а общим с другими.
Любые бинарные отношения суть коммуникация, установление единства, структурности, общности за счёт взаимообогащения, что и есть взаимное совместное делание (такова этимология «коммуникации»). Поэтому только в результате коммуникации и возникает некоторое содержание, когда что-то восполняет другое и восполняется другим, поэтому значение всегда существует контекстуально, то есть внутри осмысленных взаимодополнительных отношений. Поэтому мы и говорим, что структура коммуникативной связи есть бинарная оппозиция, причём эта связь не случайна, она может повторяться, возобновляться, и тогда мы говорим о том, что есть ещё и правила или средства поддержания тех или иных коммуникативных отношений. Это то, что называется «кодификация» как практики порождения и применения «кодов», правил, регулирующих и, собственно говоря, устанавливающих коммуникативные отношения как отношения регулярные, упорядоченные и доступные для воспроизведения
Поэтому результат процесса означивания, и форма проявления значения – это «знак», значение формирует процесс, означивание формирует знаковые системы, но сам по себе знак тоже двоичен, тоже бинарен, знак – это результат, эффект опять же взаимодействий, коммуникаций двух начал. То, что означивается и имеется в виду в процессе референции, о чём я думаю, когда я что-то говорю, – это означаемое, то есть объект значения, и есть означающее, то есть средство этого самого означивания, это может быть, например, звуки речи, это может быть жестикуляция, это может быть всё, что угодно. Поэтому знак – это не слово, знак – это система двух составляющих – означающее и означаемое, но проблема знака заключается в том, что означающее независимо по отношению к означаемому, вещи сами по себе, а способы означивания, обозначения вещей – это сущности другие.
Поэтому язык независим, на самом-то деле, от вещей, если бы каждому слову соответствовала определённая вещь, либо наоборот вещь была бы только единственным условием существования слов, тогда не было бы языка, были бы просто названия-этикетки предметов, а так имя собственное отличается от – нарицательного. Отсюда, кстати, и проблема, можно ли имя собственное считать знаком, так как они не могут включаться в систему языка, эти имена, потому что эти слова-имена, они прямо зависят от объекта, это собственность («имение») самой вещи, и поэтому это не может быть отчуждаемо, а имена нарицательные – не собственность этих вещей или индивидуумов, ими могут владеть и другие люди, это общая собственность. И они-то и обеспечивают общение, коммуникацию, а имена и именования, они, как кажется, коммуникацию нарушают.
Но и субъект или индивидуум, который использует знаки, тоже в обязательном порядке участвует в процессе порождения этого значения, поэтому простая схема, где обозначающее есть материальная сторона дела, а означаемое – нечто идеальное, представляемое, воображаемое, дополняется отношениями к тому, кто пользуется знаками. Вершина этого треугольника Огдена и есть камень преткновения во всякой теории значения, понятой как референция, потому что субъект не поддаётся регулировке, строгому описанию и исчислению. Эта вершина разрушает всякую формализацию, то есть строго объективное описание языковых отношений, потому что субъект вносит элемент случайности, субъективности, а на самом деле – контингентности.
Десигнаты, денотаты и фикции художественного
Поэтому принято различать две вещи, которые звучат очень похоже: когда я, произнося какое-то слово отсылаю к некой реальности от меня не зависящей, то тогда эта референция называется «десигнация», что логически очень важно. ведь если есть реальность, независящая от моего высказывания, то тогда высказывание, которое отсылает к этой реальности, имеет истинный характер, но если я не могу независимое существование этой реальности как-то обозначить, то тогда это уже ложное высказывание.
Но есть целый класс высказываний о вещах, которые не существуют в реальности, и казалось бы это ложь, это обман, это фальсификация, когда я, например, сообщаю, что «под окнами пасётся старый кентавр». Если я имею в виду реальность, независящую от того, сказал ли только что эту фразу или промолчал, то тогда это будет высказывание ложное, но если я просто произношу это слово, эту фразу, и она грамматически совершенно правильна, проблема только в том, что мы подразумеваем под кентаврами: эти кентавры для нас – некие мифологические, воображаемые, сказочные создания и где они существуют? В пространстве ли мифологии, религии, выдуманной, фиктивной реальности? Но эта реальность –реальность фикции, то есть чего-то сделанного, фиктивность – это ещё не значит что-то ложное, что-то неправильное, нехорошее, это что-то придуманное, и оно существует в качестве моего представления, в форме того, что у меня есть в голове.
Поэтому я должен «десигнацию» заменять «денотацией». И различение денотации или десигнации имеет колоссальное значение там, где я перехожу с анализа повседневных высказываний естественного языка ко всякого рода художественным вещам, фиктивным по определению, ведь любой роман, любая придуманная, сочинённая, воображаемая ситуация литературного произведения – это всё фикция, которую можно понимать логически как некую ложь, обман, а можно – как не просто то, что воспроизводит некое положение дел, а что положение дел создаёт, в этом вся особенность любого искусства, хотя даже самые простые, самые элементарные фразы всё равно содержат элемент того, что называют «как».
Речь идёт не только о том, что я описываю какую-то реальность, важно то, как я к ней отношусь и как я выражаю это своё отношение. Традиционная теория различает эти два момента, как, например, первичное и вторичное значение, буквальное и переносное, метафорическое, ведь перенос – это калька со слова «метафора»: я произношу одно, чтобы перенести внимание, например, слушателя на другое. Момент переноса очень важен, его можно просто интуитивно угадывать по интонации моей речи, но этот перенос можно и оформлять с помощью того или иного языкового средства, но всегда там, где есть перенос, там всегда есть отрицание чего-то одного и указание чего-то другого. Но отрицается то, что уже наличествует, звуки речи, например, а утверждается в качестве плюса то, что требует внимания того, что сейчас не наличествует, и вся эта коллизия непоследовательности языка при всей его логичности, любой перенос и выявляет – это всегда смещение от того, что удалось сразу, к тому, что не дано и, может быть, что никогда не будет дано.
Метафоры зрения
А визуальные, напомню, структуры как раз создают ситуацию иллюзии наличия чего-либо, присутствия перед взором, и все разговоры о том, что визуальность, очевидность – это то, что противостоит вербальности, не-очевидности, не-буквальности смысла в языке, – это всё разговоры, имеющие опять же оборотную сторону, потому что можно доказать, что структура зрения тоже имеет метафорический характер, акт зрения тоже устроен как функция переноса: в нем есть и свои пороги (узнавания) и свои пороки (припоминания). На незнакомое новое я переношу знакомое старое и делаю вид, что совершил открытие.
На этом построена все «Искусство и иллюзия» Гомбриха: очевидная очевидность, буквальность натурализма в живописи – это тоже форма условности, потому что я взираю не на автономную реальность, а на реальность изображённую, репрезентированную, и правила репрезентации и в живописи, и в изобразительном искусстве имеют условный метафорический характер. Можно доказать, что натурализм в живописи, всякое натуроподобие построено на определённом воздействии на моё сознание, создающем иллюзию узнавания как припоминания, мне не просто предоставляются вещи реально существующие, мне даётся возможность реально вспомнить о знакомых вещах, я их узнаю, воспринимая не сами вещи, а знаки этого самого знакомства. Поэтому в данном случае и теория Рассела, и теория остенсивного значения – самые подходящие теории, описывающие вещи очевидные в буквальном смысле слова. И это касается как раз-таки «текстов» визуальных. Это всё текстуальность, ибо мы сознательно или бессознательно, мгновенно или на протяжении некоторого времени считываем некоторого рода знаки.
Итак, моя знаковая деятельность имеет денотативный, означивающий характер, отсылает к чему-то, что присутствует виртуально, не реально, что является порождением, продуктом, структурой моей фантазии. И денотация не только противостоит десигнации, то есть отсылке к чему-то реальному: денотативный акт имеет одновременно характер коннотативный, ибо я не только к чему-то устремляюсь напрямую, к некому представлению, пускай и не существующему, к означаемому денотации, к некоторой воображаемой вещи. Помимо этого процесса, я, даже не говоря о других вещах, не называя их, однако, бессознательно тоже имею их в виду. То, что я сказал, – это одно, но то, что я подумал, но не сказал, – это может быть другое. Фердинанд де Соссюр иллюстрирует эту связь денотативного и коннотативного порядков на очень знакомом, родном для нас примере устройства греческого храма, у которого есть и поставленная колонна, и положенный на нее антаблемент, это и есть денотативные отношения, построение связи между тем, что я говорю и то, что я подразумеваю. Но возможны и другие колонны, и эти возможности возможных вариантов есть то самое, что соединяет колонны в колоннаду, хотя можно на это посмотреть и по-другому, и от точки зрения зависит, что является прямым значением, что является значением переносным.
Важно другое: эта структура не только языковых отношений, но и мыслительных, потому что любая выстроенная смысловая определённость, прямое значение, порождает спектр вариантов, то есть коннотации или ассоциаций. Любой конкретный ордер, тот же дорический, ассоциирует, то есть собирает вокруг себя всевозможные варианты всецелой ордерной системы, это может быть и коринфский, ионический, можно просто соединить вместе коринфский и получается композитный. Любое усилие сознания, и тем более языковый акт – это акт композиции, акт соединения того, что сейчас, мгновенно мне дано, например, построение фразы, и то, что мне даётся только в моём воображении, точнее то, что отсылает к моему воображению, активизируя его тем самым. Всё это одно с другим соприсутствует, эти структуры всегда нужно иметь в створе внимания.
Те же проблемы иконографии и даже иконологии не то что воображаемы, эти проблемы не являются проблемами, если представлять процесс означения как процесс многослойный, многоуровневый, эта многочастность – потенциальна и дана в оттенках. Но эта потенциальность имеет универсальный, объединяющий характер, более того – покрывающий мои возможности. В воображении своём я могу иметь весь диапазон смысла, но в результате самого акта означивания, моего денотативного усилия я актуализирую только часть этой воображаемой реальности, что не делает остальные части реальности несуществующей. Проблема не в том, что все потенциально многозначно, многоаспектно, проблема в том, что конкретный коммуникативный акт даёт мне в результате эффект, порождающий сомнения: все ли, что хотел сказать, было сказано и было услышано в этом коммуникативном акте, или было услышано только часть или что-то другое. Поэтому одно дело – предваряющее намерение, моя интенция, и другое дело – итог, когда степень покрытия этого потенциального поля значений оказывается не таким, каким я его воображал, результирующий эффект может быть совсем иным или просто недовыполненным. Иначе говоря, исполнительские усилия, перформативность моего акта означивания – условие информативности, информация предваряется перформацией.
