Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Поэтика книги Бориса Пастернака «Сестра моя — жизнь»

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Из сада, с качелей, с бухтыбарахты –
из рискованного и негарантированного мира, из той хаотической и животворящей стихии, откуда она родом. В «нерасчетливости» и спонтанности «девочки» намек на «наследье родовое» жизни, а пастернаковское «родная», конечно, несет в себе па мять о тютчевском – «про древний хаос, про родимый» («О чем ты воешь, ветр ноч ной?»). Повторяя излюбленный ход мысли Я. Бёме и своего друга С. Боброва, Пас тернак как бы говорит, что веткадевочка знаменует собой животворящий хаос, да и является животворящим хаосом.
2
Выявленная структура кумулятивного рядоположения – выразительная форма порывистой непосредственности героини и ответных импульсивнодифирамбичес ких именованийвоспеваний ее. В процессе развертывания целого создается сплош ная звукосмысловая вязь, говорящая не только о синкретизме ветки // сада // девоч
ки // сестры //души // трюмо // я, но и о нерасчлененности у Пастернака смысловой и звуковой фактуры слова и образа.
Ритмической константой «Девочки», как и «Зеркала», служит амфибрахическая основа, непрерывно варьируемая и предстающая то в форме чистого амфибрахия (трехстопного либо четырехстопного), то в облике трех или четырехиктного доль ника. И вновь неклассический размер композиционно акцентирован. В предыду щем стихотворении чистым дольником были выделены строфырефрены. Здесь же ими окрашено начало стихотворения – 1–2 строки первой строфы, задающие тему:
Из сада, с качелей, с бухты барахты Вбегает ветка в трюмо!
Затем – кульминационная строка, завершающая вторую строфу:
Сестра! Второе трюмо!
После этого совершается необратимое, а рассказывающая о нем третья строфа – опять дольник, который, соединяет начало, кульминацию и катастрофу:
Но вот эту ветку вносят в рюмке
И ставят к раме трюмо.
Кто это гадает, глаза мне рюмит
Тюремной людской дремой?
(Ср. «глаза мне рюмит / Тюремной людской дремой?» и – «Ничем мне очей не за дуть» из «Зеркала».)
Создание сквозной образной ткани и ее трансформация осуществляются и на зву косемантическом уровне. На поверхности звуковая вязь проявляет себя в том, что «Де вочка» подхватывает рифму «Зеркала» («прямойтрюмо») и делает ее сквозной («трю мопрямойкутерьмойтрюмотрюмодремой»). Но этим поэт не ограничивается. Текст прошит еще и второй сквозной рифмой (бухтыбарахтысмарагдабеспорядком характером), а главное – сверх того – паронимическими повторами, в которые вовле чено 20 из 44 знаменательных слов текста.
241
Главный и самый полный паронимический семантизирующий звукосмысловой
«корень» – трм /дрм опорные слова которого – трюмо, кутерьмой, тюремной, дре
мой: трюмо, смарагда, беспорядком, кутерьмой, громадная характером, трюмо, трюмо, рюмит, тюремной, дремой. Но ряд слов представляет собой частичное повторение этого же комплекса в форме тр (сестра, второе) либо рм / мр (рюмке, огромная, гро мадная, прямой, раме; см. и «подголосок пр – пропал, прямой). В совокупности обра
зы девочкиветки // садасестры // зеркаладуши сначала создают эффект кумуля тивного нарастания сплошной звукосмысловой вязи, воплощенной в окказиональ ных поэтических «корнях», а затем – резкого перехода от отраженного в трюмо
сво бодного и радостного пастернаковского хаоса – «беспорядка» и «бьющей в лицо ку терьмы» – к смерти и тюремной дреме.
Если использовать образы раннего Пастернака, можно сказать, что в 1–2 строфах «щель» или «заслонка» открыта, и стихиясквозняк (у поэта они – женского рода) продувает мир насквозь, создавая живое, «хаотическое» единство жизненного собы тия. В третьей же строфе щель закрывается, а потому событие жизни прерывается и животворящая кутерьма превращается в односторонний и замкнутый мертвый
2
мир – «тюремную дрему»
. В то же время финал вторично и уже на звукосмысловом уровне воплощает нераздельность «я» и «девочкиветки»: случившееся с ней возвра щает «я» в «гипнотическую отчизну» второй части «Зеркала» и если не «задувает» его очей, то «рюмит» их, т. е. заставляет их проливать слезы, «реветь» (95, т. 3, ст. 1774; 301, с. 533).
Говоря о «Зеркале», мы отмечали, что в нем зеркалодуша совершает то, что в «Де вочке» делают «они» – иссушает живую жизнь, дает ее частичное и суженное видение, погружает в кажимостьдоксу («казалось бы», «все б, казалось»). Альтернативой это му становится обретение страдательной, любовной, софийной интенции. Восприни мая второе стихотворение диптиха изолированно, мы сначала склонны понимать не определенных «их», как «других», по отношению к «я» (наподобие «старших» в «Сест ра моя – жизнь и сегодня в разливе»). Но в контексте «Зеркала» обнаруживается их символическая эквивалентность самому «я», а значит, в косвенной форме вопроса высветляется и его вина, его собственное несовершенство в любви:
Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит Тюремной людской дремой?
Не случайно о субъекте здесь надо спрашивать «кто это?», хотя очевидно, что и это тоже «я сам» – несовершенный в любви, лишенный свободного и ясного зрения («тюремная» дрема), смутно гадающий о мире. Единственным обещанием возмож ности более совершенного ви\дения становится та «существованья ткань сквозная», которая в стихотворении прозревается и художественно воплощается, дойдя не толь ко до слова, но и до звука.
1. К. O’Коннор некорректно определяет этот образ как аллегорический (O’Connor K.T. Boris
Pasternak’s «My Sister – Life». The Illusion of Narrative. Ann Arbor, 1988. Р. 36–39).
2. Удивительным образом этого не видит интерпретатор: «Туда (к раме трюмо) и ставят ветку, вно симую из сада, так что она на наших глазах превращается из элемента внешнего мира в элемент мира комнаты, наглядно демонстрируя, что «растения в доме – это то же, что растения на улице» (Жолко
242
вский А.К. Место окна в поэтическом мире Пастернака // А.К. Жолковский, Ю.К. Щеглов. Работы по поэтике выразительности. М., 1996. С. 232–233.
8. «ТЫ В ВЕТРЕ, ВЕТКОЙ ПРОБУЮЩЕМ»
Ты в ветре, веткой пробующем, Не время ль птицам петь, Намокшая воробышком Сиреневая ветвь!
У капель – тяжесть запонок, И сад слепит, как плес, Обрызганный, закапанный Мильоном синих слез.
Моей тоскою вынянчен И от тебя в шипах, Он ожил ночью нынешней, Забормотал, запах.
Всю ночь в окошко торкался, И ставень дребезжал. Вдруг дух сырой прогорклости По платью пробежал.
Разбужен чудным перечнем Тех прозвищ и времен, Обводит день теперешний Глазами анемон.
Тайна утреннего стихотворения в том, что оно – о жизни, какой она была на за ре своего существования, еще до разделения на человека, природу и «предметы пред метного мира». Как раз в такое время о прошедшей ночи следует говорить, что она «нынешняя» (а не «вчерашняя»), а о «дне» – «теперешний». При таком модусе суще ствования –
У капель тяжесть запонок,
а сад –
Моей тоскою вынянчен И от тебя в шипах.
Перед нами не просто традиционнопоэтические образы (тропы), требующие пе реносного и условного понимания. Пастернак стремится к бoльшему.
Стихотворение начинается с высказывания очень странной, если задуматься, конструкции:
243
Ты в ветре, веткой пробующем Не время ль птицам петь, Намокшая воробышком Сиреневая ветвь!
К. О’Коннор видит необычность этого высказывания в том, что «поэт использу ет местоимение “ты”, из чего можно предположить, что лицо, к которому он обра щается, – женщина», тогда как реально речь адресована ветке (385, с. 40). Это, одна ко, постоянно происходит в «Сестре моей – жизни». Стихотворная форма не сразу дает нам увидеть еще одну особенность фразы. В прозаическом пересказе строки звучали бы так: «Намокшая воробышком сиреневая ветвь, ты в ветре, который про бует веткой, не время ль петь птицам». «Сиреневая ветвь» и «ветка» – одно и то же или разное? В логическом смысле – одно, а фраза просто неловка. Поэтический же смысл – и именно благодаря такому «неправильному» построению – гораздо богаче.
Он складывается из ритмически и синтаксически выделенной звукосмысловой близости не только «ветки» и «ветви», но и «в ветре», «время», «сиреневая». Это па ронимы, т. е. слова, с точки зрения поэтической этимологии имеющие общий «ко рень», а потому «родственные» (еще большую убедительность такому семантизиро ванию паронимических «корней» придает то, что, помимо перекликающихся сог ласных, во всех этих словах, а также в слове «петь» – один и тот же ударный «е»).
Другим способом – при помощи творительного превращения – «сиреневая ветвь» не просто сравнена с «намокшим воробышком», а превращена в него («воробышек» и по звучанию близко примыкает к отмеченному паронимическому ряду). Но «сирене вая ветвь» в облике «ветки» связана с «птицей» (а через нее и с «петь»), притом опять таки не условнопоэтической, а субстанциальномифологической связью: они сбли жены в пространстве (птица поет, сидя на ветке), а известно, что «пространственная близость – самая архаическая форма смысловой связисопричастия» (129, 133–147), из которой только много позже разовьются метонимические тропы.
Пастернак и не прибегает здесь к условнопоэтической метонимии. У него все гораздо архаичнее и синкретичнее. Ветер, «веткой пробующий, не время ль птицам петь» – пользуется веткой как инструментом (творительный инструментальный), от сюда и «пробовать» как «пробовать голос», а это уже, скорее, о птицах. Но ветер мо жет быть понят и в качестве самой этой ветки (благодаря паронимии и возможности читать оборот «веткой пробующий» не как творительный инструментальный, а как творительный превращения). Во всех случаях «веткаветвь» – промежуточное и пе реходное звено между ветром и птицами, поразному соотнесенная с ними, а потому не совсем совпадающая и с собой: она «знаменует» связь, а потому по законам «со причастия» и сама становится этой связью, благодаря превращениям на образном и звуковом уровнях.
В обнаружившемся природном континууме человеческий план сначала присут ствует лишь как телеологическое ви\дение – субъект речи, еще не ставший опреде ленным лицом, прочитывает в природе целеполагание. Со второй строфы человечес кое уже непосредственно, как равное, входит в целое:
У капель – тяжесть запонок, И сад слепит, как плес, Обрызганный, закапанный Мильоном синих слез.
244
«Запонки» и «слезы» – не просто сравнениеуподобление и метафора. Преодоле ние условности и вызывающей прозаичности уподобления, превращение «простого» (нестилевого) слова «запонки» в поэзию происходит благодаря реальному уравне нию в правах человеческого плана с природным и их породнению. Это совершается сначала на звуковом уровне, где капли и запонки становятся паронимами (капель, за понок, закапанный – кап/запнк/закапан; здесь происходит разложение «запонок» на «корень», созвучный «каплям», и приставку «за», которая затем тоже будет обыг рана: «забрызганный, закапанный). Паронимически сближается и сад со слезами (сад слепит – /сд/ст/, слепит как плес, слез – /слп/плс/слз/, мильоном синих слез – /льн/сн/сльз/).
Аналогичная игра и на уровне словеснообразном. Из четырех личных местоиме ний текста два отнесены к природе (ветке и саду) и два к человеку (лирическому «я» и героине). Существительных, говорящих о природе, почти ровно столько же, сколь
1
ко о человеке
. Но главное, здесь действует закон поэтики Пастернака, сформулиро ванный еще Ю.М. Лотманом: поэт «уравнивает, то есть, с одной стороны, выявляет, а с другой, снимает определенные семантические оппозиции», например, оппози цию «одушевленноенеодушевленное <…> Само деление на внешний и внутренний мир у Пастернака снято: внешний наделен одушевленностью, внутренний – картин ной пейзажностью и предметностью. Граница между “я” и “нея”, сильно маркиро ванная в любой системе субъективизма, в тексте Пастернака демонстративно снята» (158, с. 234).
Но речь может идти о чемто бoльшем, чем «уравнение» и «снятие границы».
Моей тоскою вынянчен И от тебя в шипах.
Так о саде мог бы сказать его создатель, но он не знает тоски; тогда – демон или, по крайней мере, первый человек, переживший изгнание из райского сада. Прояс няет ситуацию отсылка к «Тоске», в которой, как мы помним, предполагался эпиг раф о потере рая, а сама она понималась как интерсубъектное чувство, настигающее первого человека, но не с него, а с духа земли, или демона, начавшееся. Эта генеало гия придает первичность и одновременно архетипичность тому, что происходит меж ду героем и героиней (которая тоже прародительница сада, но и – в духе Песни пес ней и ее средневековых рецепций – женщинароза, шипы которой – ограда ее не винности).
Библейская книга здесь всплывает не случайно. Ведь строка нашего стихотворе ния, повторяющая название первого цикла «Сестры моей – жизни» – «Не время ль птицам петь», – реминисценция из Песни песней: «Вот, зима уже прошла; дождь ми новал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало» (курсив наш. – С.Б.). Вариацией на тему Песни песней являются, по наблюдению исследователя, и «образ сада/ветки, то есть любимой, ломящихся в жизнь, в комнату, в трюмо» (100, с. 202), а также целый ряд других мотивов, о чем мы уже говорили. Все это свидетель ствует о первостепенной важности библейской книги для понимания самого духа и уникальной радостной атмосферы «Сестры моей – жизни».
Тем большее внимание привлекает к себе, казалось бы, частная деталь – «моей тоскою вынянчен», неожиданно вводящая в стихотворение совсем иную – страда тельную (и даже демоническую в пастернаковским понимании ее) ноту. Но ведь мо дальное ви\дение разных начал не менее важно и в «Зеркале» (жизнь и искусство), и
245
в «Девочке» (животворящий хаос и тюремная дрема). Оно говорит о стремлении по эта к полноте охвата жизни, как бы она ни была невероятна, на что он намекал и со положением эпиграфов из Ленау и Верлена, создающих, как мы уже отмечали, слож ную модальность целого книги.
В этом свете понятней модус существования сада и героев стихотворения, с чего мы начали наш анализ. Мы увидели, что они не просто уравнены и между ними не просто снята граница, – они взяты в тот момент и в таком отношении, когда грани цы просто нет: в событии любви, точнее «утра любви».
Речь идет не о наивном райском незнании – стихотворения о Демоне и тоске уже прозвучали, и «я» слышал свист тоски, не с него начавшейся. Но в поновому нерас членимый и еще сырой мир героев возвращает любовь, а сад, в котором пребывают влюбленные, – и дарованный им райский сад Книги Бытия и Песни песней, и по рождение самих героев (наделенное их тоской и шипами, вынянченное и чемто по хожее на ребенка, нуждающегося в человеке («Всю ночь в окошко торкался / И ста вень дребезжал»).
Совершающееся в этом саду сейчас неповторимо и спонтанно («Вдруг дух сырой прогорклости / По платью пробежал»), но о нем можно сказать словами А. Блока: «Нет, все, что есть, что было, – живо». Об этом светлый финал, кажущийся темным по смыслу изза своей художественно мотивированной (вобравшей дух всего стихот ворения) нерасчлененности:
Разбужен чудным перечнем Тех прозвищ и времен, Обводит день теперешний Глазами анемон.
Пробуждение цветка (как и создание стихотворения) оказывается не просто спонтанным и естественным событием, но и результатом творческого акта, восходя щего своими истоками к началам: «чудный перечень тех прозвищ и времен», конеч но, отсылает нас к «вековому прототипу» того, что происходит «днем тепереш ним», – к тем первым временам, когда Адам нарек имена всему живому.
1. Природа: ветер, ветка, ветвь, шипы, анемон, сад, плес, капли, ночь /2/, день, птицы, воробы шек, дух /запах/. Человек: тяжесть, запонок, платье, слезы, глаза, прогорклость, тоска, прозвища, пе речень, время, времена, ставень, окошко.
9. ДОЖДЬ
Надпись на «Книге степи»
Она со мной. Наигрывай, Лей, смейся, сумрак рви! Топи, теки эпиграфом К такой, как ты, любви!
246
Снуй шелкопрядом тутовым И бейся об окно. Окутывай, опутывай, Еще не всклянь темно!
– Ночь в полдень, ливень – гребень ей! На щебне, взмок – возьми! И – целыми деревьями В глаза, в виски, в жасмин!
Осанна тьме египетской! Хохочут, сшиблись, – ниц! И вдруг пахнуло выпиской Из тысячи больниц.
Теперь бежим сощипывать, Как стон со ста гитар, Омытый мглою липовой Садовый СенГотард.
В цикле «Не время ль птицам петь» это стихотворение занимает многообразно
выделенное место. Весьма вероятна его перекличка с эпиграфом из Ленау.
Es bräst der Wald, am Himmel zieh’n, Des Sturmes Donnerflüge, Da mal’ ich in die Wetter hin, O Mädchen, deine Züge.
Бушует лес, по небу тянутся Громовые полеты бури, Тогда я врисовываю в непогоды, О девочка, твои черты.
К тому же оно завершает цикл, но одновременно является надписью на следующей за ним «Книге степи», а потому соотнесено с эпиграфом к ней – строками Верлена из стихотворения «O triste, triste etait mon ame» («Как грустно, грустно было у меня на душе»):
Возможно ли оно, было ли оно?
И именно «Дождь» непосредственнее других стихотворений «Сестры моей – жизни» связан с «O triste, triste etait mon ame…»: уже первые ликующие его слова – «Она со мной…» – контрастно перекликаются с началом у Верлена («О, печальна, печальна была моя душа») и более сложно – с его финалом (в переводе Сологуба: «В изгнании, но подле жить, / Расставшись с ней, все с нею быть»). Получается, что самое радост ное стихотворение цикла «Не время ль птицам петь» (а может быть и всей «Сестры моей – жизни») предвещает резкую смену эмоциональноволевого тона и модаль ности книги, хотя и подготовленную отчасти мотивами «Тоски» и соположением
247
«Зеркала» и «Девочки»1. С учетом второго эпиграфа, в названных текстах (и всем цикле) приоткрывается не тривиальная «противоречивость» жизни, а равносиль ность соотнесенных пределов и особого рода целостность взаимоисключающего – предельная форма неосинкретизма, главного архитектонического принципа «Сестры моей – жизни».
В то же время, будучи «Надписью на “Книге степи”», «Дождь» – метастихотво рение, перекликающееся с первым стихотворением раздела – «Про эти стихи» и ме татекстуальными «Тоской», «Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе», «Плачущим садом», «Зеркалом» и «Ты в ветре, веткой пробующем». Наконец, «Дождь» венчает группу стихотворений о саде/ветке/я («Плачущий сад», «Зеркало», «Девочка», «Ты в ветре, веткой пробующем») и дожде (названные стихотворения плюс «Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе»), а эти образы становятся реальносимволическими лейтмотивами книги.
1
Стихотворение «Дождь» имеет репутацию «одного из трудно поддающихся бук вальному прочтению». Исследователь, попытавшийся все же это сделать, пишет: «Повидимому, нарисованную там ситуацию можно представить себе следующим образом. В комнате поэт и его возлюбленная (Она со мной), за окном дождь (Снуй шелкопрядом тутовым / И бейся об окно). Происходящее в комнате все время при равниваеся к происходящему за окном: Лей, смейся, сумрак рви! / Топи, теки <…> К такой, как ты, любви / <…> ливень – гребень ей! <…> взмок <…> В глаза, в виски, в жасмин. А в заключительном четверостишии наступает и физический контакт между любящими и природой» (103, с. 226).
Самое точное здесь слово – «повидимому». «Дождь» – выразительный пример «неклассической» сюжетной ситуации, которая вероятностна по своей природе и не может быть идентифицирована с реальным жизненным событием. Пастернак не изобрел этот тип ситуации, а унаследовал его от символистов и довел до некоего пре дела. В нашем случае можно предположить, что действие, как считает А.К. Жолковс кий, идет в двух параллельных планах (в комнате и за окном), которые вступают в прямой контакт в последней строфе.
Такое построение встречается у Пастернака неоднократно, И.И. Иоффе, как мы помним, считал его характернейшим для поэта. Но в «Дожде» в отличие от примера, приведенного Иоффе, параллельное прочтение лишь возможно – текст не дает для него неоспоримых оснований. Упоминание «окна» и финальные строки «Теперь бе жим…» могут быть не менее убедительно интерпретированы, если предположить, что герои находятся не в доме, а под дождем в саду. Другие же детали описания –
– Ночь в полдень, ливень – гребень ей! На щебне, взмок – возьми! И – целыми деревьями В глаза, в виски, в жасмин! –
еще более подталкивают к подобному прочтению. Это не означает, что данная вер сия предпочтительна – обязателен лишь учет вероятностного характера ситуации и ее нерасчлененности (ср. «Памяти Демона»).
248
Чертами нерасчлененности отмечены не только внешнее и внутреннее простра нство, но и субъектная сфера стихотворения, речь лирического «я», сам дождь и сти хотворение о дожде.
2
Лирическое «я» прямо выступает лишь однажды в косвенном падеже личного мес тоимения («со мной») и один раз как часть «мы» («бежим»). Но приглушенность лич ных местоимений сопровождается предельно насыщенным эмоциональноволевым тоном высказывания. Восемь восклицательных знаков (на двадцать строк текста), пять экспрессивных тире, обилие глаголов в повелительном наклонении, нагнетание обращений и императивов («Лей, смейся, сумрак рви!», «топи, теки…», «окутывай, опутывай…» и др.), заметное преобладание восходящего акцентного ряда над нисхо дящим – все создает дифирамбический тон, обращенный к предмету воспевания. Этим предметом является дождь, но он, несмотря на заданный заглавием статус «третьего лица», не объект, а второе лицо и субъект («ты»). Такое совмещение второ го и третьего лица – характернейшая черта архаических дифирамбов, обращенных к божеству.
Как и в канонических образцах жанра, у Пастернака субъект воспевания – дождь – мифологизируется и наделяется божественными признаками. Он связыва ется с катастрофической тьмой («сумрак рви»; «ночь в полдень», «осанна тьме еги петской», «еще не всклянь темно») и потопом («лей», «топи»), т. е. с возвращением хаоса, но попастернаковски радостного и животворящего, которому поется «Осан на». О возрождающей природе события дождя, ставшего героем стихотворения, го ворят другие его атрибуты: «смех» («смейся», «хохочут»); связь с рождением («снуй шелкопрядом тутовым») и выздоровлением («И вдруг пахнуло выпиской / Из тысячи больниц»); сравнение с любовью («к такой, как ты, любви»). Оживляется мифологи ческая семантика дождясемени и мотив брака земли и неба (см. и женское начало в природе: «Ночь в полдень, ливень – гребень ей!»). В то же время дождь превращает ся в поэзию («теки эпиграфом») и музыку («наигрывай», «Теперь бежим сощипы вать, / Как стон со ста гитар…»).
Образным выражением универсальной и текучей природы субъекта воспевания становится излюбленный Пастернаком творительный превращения («теки эпигра фом», «снуй шелкопрядом тутовым», «и – целыми деревьями / в глаза…», «и вдруг пахнуло выпиской / из тысячи больниц»). Именно на такого героя направлена оду шевляющая, мифотворческая энергия интонации – с ним она устанавливает «живое отношение», «переходящее в обращение к нему как к воплощенному живому винов нику» (63, с. 72), особый статус которого заставляет избегать его прямого называния и говорить о нем только в третьем лице. Имя «дождь», как мы уже отмечали, упот реблено только в заглавии и ни разу в тексте, где оно однажды обозначено личным местоимением второго лица («К такой, как ты, любви»), а во всех остальных случа ях выражено личными формами глаголов, так что центр тяжести перемещается с имени субъекта, на его действия и их итог. Последний неслучайно представлен без личной глагольной формой – «и вдруг пахнуло…», удостоверяющей более чем лич ный, но не сверх, а межличностный статус «дождя».
Это было задано уже в первой строфе в строках, которые заклинательно побуж дают «дождь» к превращению в межличностные феномены – в слово («эпиграф»), притом в «эпиграф» к любви, что делает его прямым медиатором между героями:
249
Топи, теки эпиграфом К такой, как ты, любви!
С учетом этого строки
Она со мной. Наигрывай, Лей, смейся, сумрак рви! –
говорят не о независимости героев от безумств дождя, а, наоборот – о нераздельнос ти любви и дождя: образ, родственный по структуре и обратно симметричный по эмоциональному тону и интенсивности верленовскому
Il pleure dans mon cœur Comme il pleut sur la ville
(в переводе Пастернака – «И в сердце растрава, / И дождик с утра»).
Но воспевание так понятого «дождя» становится косвенной, символической формой воспевания любви и героини, которая сначала выступала как третье лицо («Она со мной…»):
Окутывай, опутывай, Еще не всклянь темно!
– Ночь в полдень, ливень – гребень ей! На щебне, взмок – возьми! И – целыми деревьями В глаза, в виски, в жасмин!
Осанна тьме египетской! Хохочут, сшиблись, – ниц!
Это и порождает такую нерасчлененность образов, какая может быть достигнута лишь переходом на внутреннюю речь. На язык «внешней» и письменной речи при веденное место могло бы быть переведено примерно так: «/Дождь/, окутывай, опу тывай /все своими потоками/, /ведь/ еще не всклянь темно! /Вот теперь уже сов сем темно, кажется, что/ – в полдень /наступила/ ночь, /а/ ливень  /это/ ей /для нее, ночи/ гребень. /Вот он – ливень=гребень, лежит/ на щебне /и щебень от не го/ взмок. Возьми /этот гребень=дождь/ – и /тут влага налетает на тебя / целыми деревьями, /бьет прямо/ в глаза, в виски, в жасмин, /который ты поднесла к губам/ (см. в другом стихотворении: «Ты прячешь губы в снег жасмина»). Осанна египетс кой тьме! /Смотри, они /потоки дождя?/ хохочут, сшиблись /друг с другом/, /пада ют/ ниц.
В реальном же своем звучании данные строки обладают всеми чертами «вербаль ного синкретизма», характерного, по Ж. Пиаже, для детской, а по Л. Выготскому, для внутренней речи. Прежде всего – «неразложимостью словесной массы» (249, с. 154). В нашем тексте она неразложима настолько, что для придания высказыванию мини мальной членораздельности автор вынужден буквально разрывать ее остриями тире, которое в одном случае
250
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]