Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Kulturologia_Uchebnik_Sapronova_vord2003.doc
Скачиваний:
74
Добавлен:
11.03.2015
Размер:
6.32 Mб
Скачать

Глава 8

КУЛЬТУРА ЭПОХИ ЭЛЛИНИЗМА

В предшествующих главах, посвященных культуре Древней Греции, речь шла главным образом о греческой классике (V-IV вв. доP. X.) и частично об архаике(VIII-VI вв. Д°P. X.). Именно в архаический И, особенно, классический период древнегреческой культуры

выявилось ее своеобразие, она достигла сво­их вершин; Эпоха эллинизма также была по- своему творчески продуктивна, у нее были достижения, недоступные предшествующим эпохам. Но отличает ее от них кризисный характер. Это было время перелома и транс­формации того, что исконно было присуще греческому духу и, казалось бы, должно было сохраниться в нем навсегда. Эллинизм при­нято начинать с царствования Александра Македонского (336-323 гг. доP. X.). Можно сослаться и на еще более определенную да­ту — 334 г. доP. X., когда Александр на­чал свою победоносную войну с Персидским царством. Конечно, как и всякая дата в ис­тории культуры, 334 г. доP. X. — это до­статочно условный рубеж. Переход от одной эпохи к другой никогда не бывает кратко­временным, а главное, резко определенными фиксированным. И тем не менее в походе Александра Македонского на Восток появи­лось новое, на протяжении предшествующих столетий для греков чуждое и неприемлемое.

С современной, и не только современной, точ­ки зрения завоевание Александром Персии по­ражает воображение в одном отношении: как это небольшое (35-40 тысяч воинов) войско, за которым стояли ресурсы государств с на­селением 1-2 миллиона человек, сумело за несколько лет разгромить многократно превосхо­дящие его полчища азиатских народов и установить господство греков и македонян на про­странстве в миллионы квадратных километров, населенных десятками миллионов жителей? Однако в том, что произошло в 334 г. доP. X. и ближайшие к нему годы, не менее удиви­тельно и странно, но уже с точки зрения самих древних греков, то, что греки и македоняне вообще могли решиться на поход в Персию и ее завоевание. И не потому, что завоевательная война в Персии выглядит хотя и удачной, но авантюрной. Дело еще в том, что походы, подобные Александрову, были внутренне неприемлемы всему душевному строю греков, их восприятию мира и самих себя.

Древние греки не только предпочитали и считали для себя единственно возможным жить в относительно небольших и обозримых полисах, их еще влекло внешнее но отноше­нию к родному полису и всему греческому миру пространство. Совсем не случайно египтяне называли греков народом моря. Их небольшие корабли бороздили Средиземное море (глав­ным образом его центральную и восточную часть), рано, еще в эпоху архаики, проникли в Понт Эвксинский (Черное море) и основали там колонии. Но при всей своей мобильности, живом интересе к окружающему миру греки никогда, разве что вынужденные обстоятельствами, не выходил через Гибралтарский пролив в Атлантический океан. Как известно, Геркулесовы столпы (Гибралтар) были для них образом пространственного и всякого другого предела, преступать который пагубно и бессмысленно. Максимум, что может позволить себе человек, оставаясь в здравом уме, — дойти до Геркулесовых столпов. Дальше начинается нечто хао­тически безмерное. То, что не просто страшит, но отвращает вопиющей несообразностью безобразия-безобразности. Сходным образом относились греки и к суше. Они странствовали

преимущественно вдоль побережья. Исключительно на побережье основывали свои колонии, где поселялись выходцы из определенного полиса, со временем образовывавшие независимый город-государство. Углубляться в неведомую сушу для грека было так же неприемлемо, как плыть за Геркулесовы столпы. Там его ждала и отвращала та же безмерность хаоса.

Македонский царь, покровитель, а фактически гегемон множества греческих полисов, Александр был вполне эллинизирован. Он получил греческое образование, для него внятны и близки были образы и смыслы греческой культуры, так что, по существу, войной яа Персию пошел если не грек, то человек, принадлежащий эллинской культуре. Но Александр не просто вторгся в пределы Персидской державы, выиграл несколько битв и даже захватил находившиеся за многие сотни километров от побережья персидские столицы. Длительную и кровопролитную войну Александру пришлось вести на самом крайнем востоке Персидско­го царства в расположенной в верховьях Сыр-Дарьи и Аму-Дарьи Согдиане. Согдиана отсто­ит от средиземноморского побережья уже не на сотни, а на тысячи километров. Это не помешало Александру захватить и усмирить страну, которая одна превышала размерами его Македонское царство вместе со всем греческим миром. В Согдиане, между прочим, Алек­сандр основывает одну из многочисленных Александрий — Александрию Эсхату (Дальнюю). Поистнне, дальше в пределах бескрайней и необозримой Персидской державы македонскому царю было идти некуда. Тогда он пошел войной на восточных соседей Персии, живших за Индом, разгромил их, присоединил к своим владениям еще одну провинцию, основал еще одну Александрию и только после этого повернул на запад. Александру приписывают слова о том, что он хотел бы, чтобы существовали другие миры, которые он мог бы завоевать. Вряд ли Александр Македонский в действительности произнес что-либо подобное. И в своем мире он не успел завершить все свои завоевательные планы. Однако дух безудержной экспансии, воинствующей безмерности, присутствует и в приписываемых ему словах и в его реальных действиях. Как бы Александр, готовясь к походу и осуществляя его, не апеллировал к пре­цедентам, не ссылался на Троянский поход или победоносное шествие Диониса до Инда в мифологические времена, предпринятое им было огромным сдвигом и переломом, в чем-то и крушением, свершившемся в сфере не только политической, экономической и военной, но и культурной жизни.

Начиная с походов Александра, полис перестает быть единственной и даже преобладаю­щей формой существования древних греков. Огромное их число вслед за завоевателями переселяется на восток и юг, во вновь образовавшиеся государства. Как известно, непомерно громадное государство Александра Македонского было очень непрочно и распалось вскоре после его смерти. Распад был следствием войн диадохов, бывших военачальников великого царя и полководца. Но и после возникновения на пространстве бывшего Персидского цар­ства нескольких эллинистических государств, каждое из них было не сопоставимо по своей величине с греческими полисами. Большая же часть наследства Александра досталась двум военачальникам. Птолемею и Селевку. Они, особенно Птолемей, создали относительно устой­чивые государства, просуществовавшие столетия. В частности, Птолемеи правили в Египте три столетия. Со смертью последней египетской царицы Клеопатры в 30 г. до P. X. принято связывать конец эллинистической эпохи и окончательное наступление римского периода Античности. С образованием государств диадохов до конца эллинизма было далеко, он еще только начинался. Само название новой эпохи фиксирует возникновение небывалого фено­мена, не эллинства Эллады-Греции, как это было несколько предшествующих столетий, а именно эллинизма, как эллинизации новых стран и народов.

Причем эллинизация коснулась не каких-то там полупервобытных македонян и фракий­цев. Она произошла на территории, где еще за тысячелетие до появления Древней Греции расцвела культура Древнего Востока. Действительно, помимо малой Азии, исконно персид­ских земель, под власть греков попали и подверглись эллинизации Египет и Месопотамия — первые очаги древневосточной культуры. Конечно же, относительно еще молодая эллинская культура при всей своей мощи и напоре не в состоянии была ассимилировать огромные страны Древнего Востока, отменить их культурное своеобразие. Реально имели место при­чудливые, а нередко искусственные и недолговечные сочетания эллинского Запада с Восто­ком. В чем-то греки оказались восприимчивы к Востоку, в чем-то Восток — к греческой культуре. Однако нас в дальнейшем будет интересовать то, что произошло в эпоху эллиниз­ма с, казалось бы, победоносно внедрившейся на Восток греческой культурой. Все-таки, не будем забывать, что исходные основания греческой и древневосточной культур во многом различны и даже несовместимы.

Несовместимость как невозможность слияния Запада и Востока ощутил уже Александр Македонский. Его поход в Персию не был чистым грабежом и экспансией. Александр стре­мился создать новое государство, в котором нашлось бы почетное место и грекам, и македо­нянам, и всем этим неисчислимым персам, египтянам, сирийцам, мидянам и т. д. Но вся проблема для Александра состояла в том, что Восток был страной, где устоявшимися и привычными были фигура божественного царя и служащие ему рабы, Запад же мыслил себя под знаком свободы. Для греков и македонян рабство являлось унижением и позором. Своего великолепного царя они готовы были воспринимать как божественного Александра, родив­шегося не от своего отца Филиппа, а от самого Зевса. Но это вовсе не значило, что люди, окружающие того, кого они готовы были признать сыном Зевса, а значит, полубогом, этим повергали себя в ничтожество. Хотя Александр был первым и несравненным и ему полага­лись божеские почести, первенствовал он среди равных. Греческие и македонские воины, в особенности аристократия, воспринимали себя не столько слугами, сколько соратниками своего царя. В результате по мере завоевания новых территорий на Востоке и упрочнения там своей власти Александр Македонский оказывался во все более двусмысленной ситуа­ции. С одной стороны, египетские жрецы и вельможи признают его фараоном, сыном Амона и Ра, то есть богом среди рабов, перед ним падают ниц самые знатные вельможи Египта, Вавилонии, Сирии. С другой стороны, на все это воины — соратники Александра смотрят как на политический маскарад с целью упрочить власть греко-македонян среди чуждых и враждебных им варваров. Однако Александр Македонский относился к восприятию его на Востоке в качестве божественного царя вполне серьезно. Возможно, божеские почести кружи­ли ему голову. Но и как вполне трезвый политик, Александр видел, что его новое государ­ство может быть упрочено только тогда, когда его будет увенчивать фигура божественного царя. Любая другая власть на Востоке останется властью завоевателей. Поскольку же Вос­ток составлял несопоставимо большую часть его владений, чем греко-македонский Запад, Александр, видимо, полагал, что в вопросе царской власти именно последний должен пойти на уступки и признать Александра божественным царем в восточном смысле. Первым, а мо­жет быть и решающим шагом в сторону такого признания, по замыслу царя, должно было стать введение обряда проскинезы, т. е. коленопреклонения перед царем не только вельмож завоеванных на Востоке областей, но и греков и македонян. Нужно сказать, что проскинеза была обычаем, принятым при персидском дворе. Она включала в себя не только коленопрекло­нение, но и последующий обмен поцелуем между царем и его подданными. Совершенно очевидно, что персидская проскинеза — это сильно смягченный вариант падения ниц, при­нятого, например, в Древнем Египте и некоторых других странах Древнего Востока. Она выражала даже не обожествление царя, а скорее шаг в эту сторону. Преклонение колена — намекнул на свое рабство, поцеловал владыку — утвердил с ним равенство.

И все-таки даже такой ослабленный вариант обожествления у Александра не прошел.

В античной истории разыгралась сцена, которую потомки запомнили и которая расставила все точки над «г». Ареной действия оказался далекий восточный город Бактры, а главным действующим лицом на ней стал родственник и ученик Аристотеля Каллисфен. Он был философом, историком, ритором, сопровождавшим Александра Македонского в его походах и оказывавшим ему «пропагандистскую* поддержку. Каллисфен был в высшей степени лоялен к Александру и вполне принимал тезис о его божественном происхождении. Но его боже­ственность он трактовал в греческом смысле. Александр же хотел, чтобы грек Каллисфен, от которого в Грецию поступали сведения о его походе на Восток, через участие в проскинезе по существу признал его божественным царем. Некоторое время проскннеза практиковалась Александром только в отношении его персидских подданных. Затем он попытался ввести ее как обряд, общий для греков, македонян и вельмож бывшей Персидской державы. Для этого был устроен пир, на котором, как это принято у македонян, участники располагали^ но кругу. Обыкновенно царь пил за здоровье каждого из гостей. Сначала он подносил золотую чашу к своим устам, затем посылал ее тому, кого чествовал. На этот раз предполагалось, что гость, принявший чашу, подойдет к алтарю, где горел огонь в честь персидского божества, выпьет вино, затем совершит проскинезу и обменяется с царем поцелуем. Началась церемо­ния вполне удачно. Пал ниц Гефестион — организатор пира, другие греки и македоняне. Когда дошла очередь до Каллисфена, он выпил чашу, но приблизился к царю для поцелуя, не совершив коленопреклонения. Когда Александр в гневе отвернулся от Каллисфена, тот со словами «что ж, значит одним поцелуем меньше», занял свое место на пиру. Проскннеза провалилась и больше Александром Македонским не возобновлялась. Вместе с ней не имели будущего попытки Александра встать над Востоком и Западом, создав некоторое устойчивое государственное образование, которое не было бы ни Западом, ни Востоком. В дальнейшем имела место эллинизация Востока в качестве культурной экспансии греков на Восток, стрем­ление придать ему греческие черты, а по возможности и растворить его в греческой культуре. Но очень важно, что при этом греческая культура, оставаясь сама собой, очень существенно менялась. Даже противостояние Востоку, не говоря уже о влиянии последнего на нее, не проходило для греков даром.

В своей миграции на Восток греки, не помышляя ни о каком сближении и тем более слиянии с восточными варварами, стремились организовать свою жизнь по традиционно эллинским меркам. Они создавали новые города — полисы. В них эллинские цари вводили местное самоуправление с традиционными для полисов институциями. Строился новый по­лис, как правило, по одному и тому же плану. Две центральные улицы пересекались под прямым углом с другими улицами. Жители полиса получали земельные наделы, многие из них владели рабами из числа местного населения. В новых эллинистических государствах получила широкое распространение система клерухий, военных поселений, жители кото­рых одновременно были земледельцами или обрабатывали землю при помощи рабов и зави­симых крестьян. Хотя ни о какой независимости вновь возникавших полисов не могло быть и речи. Все они безоговорочно признавали над собой царскую власть. Тем не менее грече­ские города имели довольно широкую автономию, вмешательство царей в их жизнь имело свои пределы. По сути греческие полисы с их округами, разбросанные на пространстве от средиземноморского побережья до Инда, оставались островами и островками в море древне­восточного мира. Это был своего рода архипелаг, только расположенный не в привычном для грека море, а на не менее огромных пространствах суши. Несмотря на то, что греки в эпоху эллинизма преодолели свое отвращение к безмерной дали и простору, жить они по- прежнему стремились в обозримом пространстве малой родины, не слишком интересуясь тем, какие страны и народы их окружают. Они оставались для них в значительной степени «морем» чуждой и непонятной варварской жизни. Вновь созданные эллинистические госу­дарства стали по преимуществу внешними скрепами, удерживающими восточные народы в повиновении. Конечно, миграция греков, создание ими своих поселений, государственной власти, сильного войска и т. п. имели своим последствием эллинизацию местного населения. Однако эллинизировалась достаточно узкая прослойка знати и горожан. Восточная же глу­бинка жила своей традиционной жизнью, мало отличая нового эллинистического царя от привычного ей восточного властителя. Между тем эллинистический царь был принципиаль­но новой фигурой как с точки зрения греческого Запада, так и завоеванного Востока. Его появление не сводится к одному только возникновению новой формы правления в эллинском и эллинизированном мире. Оно знаменует собой кардинальный сдвиг в древнегреческой куль­туре и в какой-то мере способно объяснить, почему греческий полис оказался разомкнутым к освоению тех пространств, которых столетиями чуждался как чего-то способного подорвать основы эллинского духа.

Первое, что нужно принять во внимание в связи с появлением фигуры эллинистического царя, — это то, что он перестал быть полисным человеком, гражданином. Как уже отмеча­лось, в греческом полисе гражданами были все, начиная от неимущего свободнорожденного уроженца полиса и заканчивая представителем царских родов и даже правящими царями. Тот, кто вставал над полисом, становился уже не царем, а тираном, фигурой, с которой граждане могли мириться как с неизбежным злом, но не более. Эллинистические цари, начиная с первого из них — Александра Македонского, заявили своими действиями о своей внеполисности и вместе с тем они не считали себя и не считались другими тиранами. Про­изошло это потому, что их действия были направлены вовне, в чуждый мир Востока, где ими создавались государственные образования, до сих пор невиданные. Поразительны уже сами их названия, точнее, то, что у государств, основанных военачальниками Александра, за столетия их существования так и не появилось названий в привычном смысле. Так, самое обширное из государств диадохов основано было Селевком и получило у историков название государства Селевкидов. Точно так же государством Птолемеев нарекли историки Египет после того, как он отошел Птолемею и его потомкам. Никакого другого выхода у историков не было, так как в данном случае они достаточно строго следовали за восприятием вновь созданных государств их современниками. Для тех же каждое из государств ассоциировалось с именем правителя, а не народа, проживающего на данной территории. Как отмечает круп­нейший исследователь эпохи эллинизма Э. Бикерман: «...для официального обозначения державы Селевкидов не было другого выражения, кроме как “такой-то царь и его поддан­ные”».60Сходным образом, по его наблюдениям, складывалась ситуация в государстве Пто­лемеев: «В египетских надписях Птолемеям приписываются все официальные титулы, при­нятые для фараонов. Но для греков каждый из них лишь “такой-то царь Птолемей”*.61

Положение в птолемеевском Египте отличалось от положения в державе Селевкидов только одним: поскольку Птолемеи властвовали в преимущественно мононациональной стране, они одновременно оформляли свою власть и по древнеегипетскому и по эллинистически- греческому образцу, тогда как Селевкиды, господствуя над многочисленными странами, были гораздо независимее от местных традиций и были прежде всего и почти исключительно царями на новый эллинистический манер. Это были цари по праву завоевания. Причем завоевали они свое царство не от лица какого-либо государства, а в качестве предводителей войска. Считалось, что военачальники Александра Македонского стали военачальниками ввиду преимуществ в своей доблести. Добдесть давала им преимущественное право в войске, она же выразилась в их завоеваниях. Ни сами эллинистические цари, ни их современники вовсе не склонны были считать завоевания чем-то беззаконным, нарушающим чей-то суве­ренитет и т. п. Война на протяжении всей Античности оставалась делом возвышенным, в ней осуществлялось право сильного именно как право, а не голое насилие. Полководец и завое­ватель вызывали восхищение и поклонение как никто другой. Все различия между грече­ской классикой и эллинизмом в отношении войн и завоеваний сводились к одному: вначале войны и завоевания велись от лица полиса, затем — от лица полководца и царя. Полис, как мы помним, стремился не к расширению своих границ, а к упрочнению и распространению своего влияния во внеполитическом и внешнем мире. Ничем подобным диадохи связаны не были. Попав на Восток и завоевав его вместе со своим царем Александром, после его смерти

они со споим войском оказались предоставленными самим себе. Перед ними открывались две возможности: вернуться в родной полис или Македонию и стать там частными лицами или попытаться утвердить себя доселе небывалым образом. Военачальники Александра, по край­ней мере самые удачливые из них, выбрали и осуществили второй путь. Он не был абсолютно новым для греков в одном отношении. Свое существование новые цари-полководцы осмысля­ли и оформляли как героическое. Но их героизм приобрел новые черты ввиду того, что не был уже героизмом гражданственным и полисным. Десятилетиями, предшествующими похо­ду Александра Македонского на Восток, в эллинском мире шло разложение полиса и поли­сной жизни с ее ценностями и приоритетами. Оно и подготовило тот выход героической индивидуальности за пределы полиса, возможности создания внеполисных форм существова­ния и ориентирования в мире, который осуществляли эллинистические цари. Они реализова­ли те потенции героизма, которые во времена расцвета полисной жизни оставались под спудом.

В принципе между полисным укладом и героическим существованием всегда существова­ли противоречия. Полис как целое был соотнесен прежде всего с человеком «золотой середи­ны». Он мог быть его идеальным гражданином. Герой же вызывал подозрения своим замахом на непомерное и неосуществимое. Полис чувствовал настоящую потребность в героях в свои «минуты роковые», когда ему угрожала опасность, когда требовались решения и поступки, от которых зависело существование полиса. Очень характерно, что полисы, хотя и с трудом, умели подчиняться своим героям в периоды войн и сражений, но они же относились к ним чрезвычайно подозрительно и даже неблагодарно после того, как герои выполняли свою миссию. «Мавр сделал свое дело, мавр может уйти» — по такой логике неоднократно дей­ствовали афиняне, и не только они, сводя счеТы со своими героями. Возможно, ни один из афинян не сделал так много для спасения и возвеличивания родного города, как Фемистокл. Он выиграл грандиозное морское сражение при Саламине, по его совету и требованию Афины были обнесены стеной, он вдохновил афинян на сопротивление персам тогда, когда их поло­жение казалось безнадежным. Но почести, которыми удостоили афиняне своего великого «мужа войны и совета», были более чем скромными. Между оскорбленным Фемистоклом и его согражданами возник такой острый конфликт, что недавний спаситель отечества вынуж­ден был бежать из родного полиса. Сегодня уже никто не разберется, насколько велики были амбиции Фемистокла или неблагодарность афинян. Более или менее очевидно другое: чтобы совершить те великие деяния, на которые ощущал себя способным Фемистокл, ему необхо­димо было подмять под себя Афины, встать над ними. Но это, в свою очередь, разрушило бы основания афинской жизни, сделало бы невозможной еще только расцветавшую греческую классику. Противоречие здесь было неразрешимым. Но его уже не существовало для Алек­сандра Македонского и его преемников на Востоке. Самые одаренные и доблестные среди них стали «фемистоклами*, которые получили возможность действовать вне полисных ограниче­ний. Ведь эллинистические цари не просто захватывали, удерживали и расширяли земли, которые назывались именами их завоевателей. Власть царя осмыслялась в эпоху эллинизма как основанная на его личном превосходстве и личных качествах. Царями становились самые доблестные из героев. По словам одного из эллинистических авторов: «Не происхож­дение и не право предоставляют царскую власть людям, а способность командовать армией и разумно управлять государством. Таким качествами обладали Филипп и приемники Алек­сандра*.52 Командовали армией и управляли государством эллинистические цари совсем не на восточный манер. Их царственность была прежде всего царственностью героев. Герой же осуществляет свое право на власть, непрерывно демонстрируя, что именно он достоин ее более других. Источник власти в нем самом, в его доблести и мудрых действиях. В отличие от восточных божественных царей,' действия эллинистического царя не освящены свыше благодатью или принадлежностью к роду богов. Эллинистический царь освящает и обожива- ет себя своими действиями-подвигами. Он решается жить на своей страх и риск, сам уста­навливает над собой и другими законы. Он никому не подчиняется и непрерывно утверждает в битвах это свое право. По подсчетам того же Бикермана, из четырнадцати первых царей династии Селевкидов только четыре умерли в своем дворце, остальные десять погибли в сра­жении, как оно и подобает героям. Ведь герой не просто борется с очередным противником, в конечном счете он противостоит судьбе и погибнуть в единоборстве с ней — это единствен­ная возможность остаться не сломленным судьбой.

Эллинистические цари воспринимались современниками как грандиозные в своем вели­чии индивиды, как люди особой породы, способные к самообожествлению. Эллинистический мир представлял собой пространство для самовыражения и самоутверждения этих грандиоз­ных индивидов. Они воевали между собой, устанавливали мирные отношения или дружеские связи. Они были великими мира сего, подавлявшими всех других своим величием. Подав­лявшими, но не отменявшими и повергавшими в ничтожествование рабства. Между эллини­стическим и восточным царем всегда сохранялся непреодолимый рубеж. Стремление Алек­сандра Македонского сравнять эллинов и варваров в обожествлении царя на восточный манер не имело продолжений. Будучи героями и, следовательно, сверхчеловеками, эллинистические цари окружали себя теми, кого воспринимали как свободных людей. Не культивировалось не только никакого подобия падения ниц, но, напротив, царь, скажем, разделял трапезу с приближенными за одним столом. Наиболее близкие к нему приближенные именовались друзьями или родственниками царя. Это был официальный титул, не имевший прямого отношения к личным симпатиям и привязанностям. В то же время он подчеркивал момент того, что отношения царя с подданными — это связь свободных людей, которые хотя бы формально вправе расторгнуть ее.

Не нужно думать, что эллинистические цари всегда становились царями по причине своего героизма, мощи и величия своих дел. Разумеется, среди них были разные люди, далеко не всегда великие. Но своим статутом в глазах окружения, навязываемым им извне или исходящим изнутри самоощущением они обречены были играть героическую роль, сто­ять перед лицом жизни и смерти в позе доблести и бесстрашия сверхчеловеческого суще­ства. Очевидно, что героизм эллинистических царей не был только позой — вне подлинной энергетики героизма, вне героизма «всерьез» они попросту не смогли бы быть царями. Одна­ко у доблести и величия было что-то чрезмерно форсированное и натянутое. Героизм элли­нистических царей с некоторой долей упрощения и схематизации может быть означен как героизм вширь. Он выражался прежде всего в масштабных сражениях, в которых участво­вали десятки тысяч воинов, в захвате и подчинении целых стран и народов, в монументаль­ном строительстве, основании новых городов, в пышности двора, изощренности этикета и церемониала и т. д. и т. п. Чего недоставало героическим деяниям Селевкидов, Птолемеев, Антигонидов, так это строгости и простоты, наоборот, в них слишком много было блеска, великолепия и пышности. Как будто внешними ухищрениями и декором герои нового чекана стремились заполнить недостаток внутренних ресурсов героизма.

Появление в эллинистическую эпоху фигуры царя-героя, управлявшего огромным го­сударством, имело своей оборотной стороной изменения в самоощущении и мировосприятии всех древних греков. Если в классическую эпоху греческий мир состоял из нескольких сот полисов, то теперь на фоне новых государств на Востоке они как бы уменьшились и превра­тились в нечто совсем незначительное и крошечное. Что такое, например, афинский полис с его территорией в две с половиной тысячи квадратных километров по сравнению с милли­онами квадратных километров державы Селевкидов? Нечто исчезающе малое. Масштабы государственной жизни стали совсем другими. А ее центры переместились на восток, в Си­рию, и на юг, в Египет, в то время как исконно греческие полисы превратились в политичес­кую и экономическую провинцию. За Афинами, скажем, все еще сохранялась роль центра всякого рода учености, острова Родос и Делос имели значения крупных торговых центров. Но что такое Родос, Делос и даже Афины в сравнении с новым городом и столицей птолеме­евского Египта Александрией, если в ней проживало около миллиона жителей? Таких масш­табов полисная Греции не знала и не принимала. Но это были масштабы того нового мира, в котором ощутили себя греки. Теперь они вынуждены были соизмерять себя не с обозри­мым и соразмерным с ними домом-полисом, а с безграничным космосом-государством. Грек как полисный человек превращался в космополита, гражданина мира. Впрочем, уже не совсем или даже не совсем гражданина, так как соотнесен он был не только с роДным полисом, который обладал известной самостоятельностью, но и с невиданной ранее фигурой стоящего над полисами царя-героя. По отношению же к царю невозможно быть граждани­ном, и приходилось становиться подданным. Правда, в существенно ином смысле, чем это имело место в древневосточных государствах.

Человек эпохи эллинизма сполна ощутил подавляющее величие царской власти, несо­измеримость его с возможностями отдельного индивида. Однако этот индивид вовсе не скло­нен был бесконечно умалиться и раствориться в величии своего царя. Выход для него состо­ял в превращении в частного человека с частными (личными, семейными) интересами. То, что неповторимым образом составляло единство в полисном человеке классической эпохи (индивидуальное и общественное, интимное и общезначимое, внутреннее и внешнее), в эпоху эллинизма безвозвратно разошлось в разные стороны. Частный человек становится индиви­дуалистом, на свой страх и риск ориентирующимся в мире. К тому же теперь он не целост­ный полисный человек — homo politicus, а «частичный», ощущающий в первую очередь свою привязанность к своему делу, профессии, имущественному и социальному положению. В результате меняется весь облик и стиль культуры. Она перестает быть частью и стороной государственной полисной жизни. Ушло в прошлое то время, когда ставил свои трагедии гражданин Софокл или философствовал на афинских улицах и площадях гражданин Сократ. Их сменили профессионалы, чье творчество стало им добыванием хлеба насущного или же было замкнуто в своего рода башне из слоновой кости. Последнюю, между прочим, напоми­нал знаменитый квартал в Александрии Египетской, который населяли многочисленные профессиональные «деятели культуры»: поэты, скульпторы, архитекторы, философы, рито­ры, ученые-филологи и натуралисты, музыканты, драматурги и т. д. Он находился на госу­дарственном содержании и под покровительством царей Птолемеев. Для жителей квартала была создана библиотека с сотнями тысяч рукописей. В нем располагался Мусейон — святи­лище муз, где были собраны произведения изобразительного искусства, созданы ботаниче­ский сад, обсерваторий, анатомический театр. В Мусейоне ученые эллинической эпохи зани­мались филологическими изысканиями, математикой, астрономией, зоологией и т. д. Помимо Мусейона, Александрия была знаменита деятельностью философских школ и еще многим другим, что возвышало ее в культурные лидеры эллинистического мира. Но во всем ее куль­турном блеске было нечто, вызывающее подозрение и тревогу за судьбу культуры. В Алек­сандрии она жила своей особой жизнью. Политическая, гражданская, тем более экономиче­ская жизнь культуры как будто не касались. Она существовала в окружении в значительной степени чуждого ей местного египетского населения.! За стенами же Александрии лежала огромная, неизвестная и жуткая страна — Египет, которой эллинизация или вообще не коснулась, или была очень поверхностной.

Если греческая классика была движением ввысь и вглубь, то эллинизм разворачивался вширь. Подобное можно сказать не только о героизме царей, но и обо всей эллинистической культуре. Но отказать эллинизму в творческой продуктивности тем не менее было бы не­справедливо. Он сделал многое из того, что классика не просто «не успела», но и была не в состоянии сделать. До некоторой степени эллинизм был эпохой постепенного «перезрева­ния», старения, иссякания творческого импульса культуры. И все-таки не следует забывать, что зрелости и старости доступно то, чего культура не способна достигнуть в пору ее юности

и молодости. К примеру, расцвет древнегреческой словесности приходится не на архаику, а главным образом на классическую эпоху. В это время были созданы гомеровский эпос, произведения великих трагиков, творили крупнейшие лирические поэты и т. д. Но только в эллинистическую эпоху возникает филологическая наука. Филологи собирают тексты пред­шествующий эпох, комментируют их, отделяют подлинный текст автора от последующих вставок. Филологические штудии требуют большой учености и интеллектуальной изощренно­сти. Они начинаются только тогда, когда греческая словесность образует длительную и устой­чивую традицию непрерывного развития, когда насущной становится потребность в ее ос­мыслении. Как известно, буквально слово «филология» означает «любовь к слову». Но для филолога характерно «любить» слово уже высказанное, ставшее текстом. Ко времени наступ­ления эллинизма в греческой словесности многое и наверное самое главное было сказано. Период, когда греки впервые открывали для себя мир и запечатлевали его в слове, завершался. Запечатленное приобретало самостоятельный интерес, который и выразила филология.

Новизна культурной ситуации в эпоху эллинизма состоит не просто в появлении той или иной наукИ. Скорее, нужно говорить о возникновении науки как таковой. Она стано­вится самостоятельной, независимой от философии или жизненно-практического мироотно- шения сферой культуры. Грек классической эпохи был целостным индивидом, гражданин полиса ощущал себя человеком как таковым и ему трудно было помыслить, что можно специально посвятить себя одной узкой области знания. Пифагор и Платон очень высоко ставили математику, но для них математическое знание значимо тем, что предуготовляет к философии или вводит в нее. Философия же — это уже даже не знание, а мудрость, нечто, соотнесенное со всей целостностью человеческого существа. Эллинистические ученые с большим почтением относились к философии и навсегда сохранил представление о том, что всякое знание должно быть соотнесено с философией, быть причастно к ней. Однако реально даже самые крупные ученые сосредоточивали свое внимание на избранной науке. Скажем, знаменитый позднеэллинистический географ Страбон с первых строк своей «Гео­графии» указывает на ее связь с философией: «Я считаю, — пишет он, — что наука : география, которой я теперь решил заниматься, так же как и всякая другая наука, входит в круг занятий философа».33Страбон как бы встает в позу философа, решившего посвятить себя в том числе и географии. Это приблизительно та же поза, что и у Аристотеля, когда он создавал свою «Физику» и «Метеорологию» или трактат «О животных». С той только

  1. разницей, что для последнего его «поза» еще и позиция. Он оставался философом в любом научном трактате. И он действительно входил в качестве элемента в систему его филосо­фии. У Страбона уже все иначе. Его интересует и ему доступен не мир как целое и не человек как таковой. Он сосредоточен на отдельной области человеческого знания, в изуче­нии которой Страбон, правда, достигает невиданных ранее успехов. Это успехи углубления и специализации знания, которые присущи эллинистической учености, в чем ее преимуще­ство перед философией классической эпохи.

Те огромные изменения, которые произошли в греческой культуре с наступлением эпохи эллинизма, тем не менее сохранили основные типы индивидуально-человеческого существо­вания, характерные для предшествующей эпохи. По-прежнему это тип героя, серединного человека, мудреца и философа. Даже появление такой неизвестной ранее фигуры, как элли­нистический царь, связано с пускай и очень существенной, но все же трансформацией ^исконного для Греции героизма. Однако трансформировался не только героизм, но и позиция человека «золотой середины». Причем обе эти позиции в их сильно измененном виде осмысля­ются двумя ведущими для эллинизма и всей поздней Античности философскими школами: стоицизмом и эпикуреизмом. Очень часто просвещенные эллинистические греки являлись [стоиками или эпикурейцами не только и не столько в силу причастности к одной из двух философских школ, сколько ввиду того, что они выразили собой новое мироотношени^ и сти­хийно формирующиеся жизненные позиции. Именно просвещенное множество эллинистиче­ских «стоиков* и «эпикурейцев» могло никогда и ничего не слышать ни о стоицизме, ни об эпикурействе.

Существо стоического учения, ставшего жизненной программой наследников героизма, состоит в том, что в мире есть два рода явлений: те из них, которые от нас зависят и те, которые не зависят. От нас не зависит очень и очень многое: рождение и смерть, преуспея­ние и несчастья, гнев и благосклонность властелина, природные катаклизмы и нашествия неприятеля и пр. Зависимых и подвластных нам вещей не так уж много. Это наше муже­ство, воля, терпение, выносливость, способность разумно мыслить. Человек должен в тече­ние всей своей жизни полагаться только на зависимое от него самого, на то, что у него никому и ничему не отнять, то есть на самого себя. Полагаясь на самого себя, он будет свободен. По знаменитой формуле, человеческая свобода предполагает свободу от страха и надежды. Что значит быть свободным от страха — понятно каждому, свобода же от надеж­ды — реальность особая и труднодостижимая. Все в мире, что не принадлежит человеку, не зависит исключительно от него, может быть отнято у него судьбой. И самое страшное, если человек будет всеми силами души привязан к ему всецело не принадлежащему, к другому человеку, богатствам, почестям и т. д. Когда у него предмет привязанности будет отнят, он потеряет свою свободу, попадет в рабство к судьбе. Поэтому ко всему от себя независимому человек должен относиться холодно и бесстрастно. Не отказываться от того, что влечет, но не делать на него ставку, быть готовым, обладая тем, что можно потерять в любой момент, от него отказаться. Скажем, можно и нужно любить жену, однако таким образом, чтобы с ее потерей внутренне не сокрушиться и не дрогнуть. Ничего плохого нет в стремлении к высо­ким должностям и почестям, плохо, когда лишение их будет восприниматься как несчастье. Для того чтобы потом не горевать и не впадать в отчаяние, потеряв любимого человека или высокое положение, есть только одно средство: не позволять себе надеяться на любовь, власть и почести. К ним нельзя относиться с волнением и страстью. Внутреннее существо человека должно оставаться бесстрастным. Бесстрастие же, или апатия (от «патос» — страсть) — это самое достойное и единственно возможное для свободного человеческого со­стояние души. Оно ничего общего не имеет с привычным для нас значением, когда апатия ассоциируется с ленью и душевной расслабленностью. Как раз наоборот, в апатии стоик видит предельную, достигающую монолитности душевную самоконцентрацию. Пока человек апатичен, ничто внешнее, от него независимое, им не овладеет и не станет подчиняющей его себя страстью. Апатия достигается тяжелыми усилиями аскетической выделки человеком самого себя. Непрерывно себя испытуя, он впоследствии становится нечувствительным к внешним, навязанным обстоятельствам, за которыми стоит судьба.

Готовность в любой момент встретить любой удар судьбы, принять самое сильное внеш­нее поражение как внутреннюю победу делают стоика героем. Однако его героизм во многом чужд героизму греческой архаики и классики. Расхождения здесь прежде всего по пункту надежды и апатии. Конечно, ситуация героя на архаический лад Ахиллеса безнадежна. Поскольку он остается героем, у него нет права надеяться избежать гибели от стрелы Пари­са. Между тем он только и занят тем, что надеется, или же уверен в своей способности победить многие внешние обстоятельства. Ахиллес — хозяин жизни, в ней он властно рас­поряжается. Другое дело, что его надежды и его уверенность ситуативны. Им положен пре­дел неминуемо предстоящей гибелью. Пока же она не свершилась, у Ахиллеса присутствует чувство того, что все ему по колено, что для него все, кроме приговора судьбы, преодолимо. В итоге Ахиллес и свободен от надежды избежать гибели и в то же время свободен в надежде и уверенности победить любого врага, отомстить за гибель Патрокла и т. д.

Несколько иначе обстоит дело с апатией. Она вполне чужда Ахиллесу и другим героям доэллинистического времени. Они, так же как и стоики, стремятся избежать страсти как страдательности, но они преисполнены пафоса. Их патетика — это та же страсть, но герои ею владеют, в ней они свободны и наполнены жизнью. Какой-то пафос, безусловно, присут­ствует и у эллинистических героев-стоиков. Но он у них сдавленный и остаточный. Апатия стоиков в первую очередь холодная и мертвенная. Это героизм человека не на вольном просторе жизни, а скорее в тюрьме. Пребывание в ней предполагает по крайней мере внешнее рабство. И задача стоика — внутренне остаться свободным, утвердить себя в мире, который человека непрерывно зачеркивает или в каждый момент жизни может зачеркнуть. У него совсем нет доверия к миру, чего в помине не было у традиционного героя. Последний ощу­щал себя существом избранным и вознесенным, человеком царственного достоинства. За все это он был готов заплатить страшную цену. Стоик в отличие от своих героев-предшественни- ков непрерывно платит за свою свободу, в каждый миг своей жизни он предвосхищает грядущую расплату, заранее умаляет ее значимость. Но тем самым и жизнь до расплаты становится чем-то гораздо менее желанным и привлекательным, чем ранее.

В отличие от стоицизма также широко распространившееся в эллинистическом мире эпикурейское учение гораздо менее сурово и притязательно. В нем явственно ощущается опыт уже не героического индивида, а человека «золотой середины». В соответствии с док­триной Эпикура эпикуреец в основу жизни ставит принцип удовольствия. Человек, по Эпи­куру, стремится к наслаждению и избегает страдания. Но наслаждение не может быть без­граничным. Переступив меру, человек превращает его в страдание. Чтобы оставаться самим собой, наслаждение должно быть ограничено требованиями разума и здравого смысла. Ме­нее всего оно предполагает сплошные чувственные удовольствия. Наслаждение состоит уже в отсутствии страданий. Очень высоко ценил эпикуреизм хорошее настроение. Но итогом и высшей точкой существования эпикурейца должна стать атараксия, представляющая со­бой душевное равновесие и невозмутимость. В эпикуреизме она является аналогом тому, что в стоицизме выражено понятием апатии. И здесь и там акцент делается на человеческой самотождественности, независимости от чего-либо внешнего и чуждого, к тому же атарак­сия эпикурейца так же подозрительно безжизненна, как и апатия стоика. Обе они сосредо­точены на равновесии и неподвижности, на чем-то застывшем или оцепеневшем. Жизнь стремящихся к ним людей — это непрерывное культивирование в себе смерти. Как-будто они тем только и озабочены, как умереть при жизни, умереть и в то же время остаться живым, наблюдая в себе смерть и преисполняясь, соответственно, пафосом и наслаждением от своих наблюдений. При всей подобной близости к стоицизму эпикуреизму вполне чужд дух борьбы и самопреодоления, свойственного стоицизму. Самое же главное состоит в том, что стоицизм готовит человека к любым, в том числе и самым страшным испытаниям, тогда как эпикуреец стремится от них уклониться. Эпикуру принадлежит знаменитая фраза-поуче­ние: «Живи незаметно*. Незаметно, значит не привлекая ничьего, часто завистливого, вни­мания, не ввязываясь в чреватые непомерными испытаниями ситуации. Эпикурейцу важно остаться в рамках существования, которое соответствует обычным возможностям людей вы­нести свои несчастья и свое счастье. Потому эпикуреизм тем и совпадает с позицией середин­ного человека, что стремится выстроить жизнь по обычным меркам и вместе с тем сделать ее достойной и счастливой.

В значительной степени учение Эпикура и его последователей может рассматриваться как кредо человека «золотой середины» как такового. Но в нем существенны и акценты, связанные с эллинизмом, выражающие дух этой эпохи. В частности, характерно эллинисти­ческим в эпикуреизме является отсутствие в нем всякого общественного пафоса. Эпикуреец так же, как и стоик, ощущает себя в несоизмеримом с ним мире, которому до него нет дела. Однако в отличие от стоика он, так сказать, уклонист. Эпикуреец стремится избежать встре­чи с непомерным, найти себе нишу, где ему и большому миру нет друг до друга никакого дела. Эпикурейцу не просто свойственно самоощущение частного человека, он, как только может, стремится остаться частным человеком. Если мы вспомним афинянина Телле из

рассказа Геродота о том, кого мудрец Солон считал самым счастливым человеком, то станет вполне очевидно, как сильно изменилась позиция человека «золотой середины». В представ­ление о счастье Тел л а у Солона входит его связь с родным полисом. Телл может быть признан самым счастливым еще и потому, что жил в счастливое время для родного города и к тому же ему суждена была славная кончина в битве с вражеским войском. Никакой соотнесенности эпикурейца с полисом и тем более каким-либо эллинистическим государ­ством не сохраняется. Строго говоря, его не назовешь даже космополитом. Все-таки космо­полит — это гражданин мира. Таковым в какой-то мере может быть признан стоик, кото­рый, несмотря на всю свою отчужденность от внешнего мира, культивирует в себе всегдашнюю готовность играть подобающую ему роль в этом мире. Эпикуреец уже всякой гражданствен­ности чужд. Он частный и только частный человек, который будет причастен к государ­ственной деятельности только в стремлении избежать еще больших неприятностей.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]