Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
хрестоматия.doc
Скачиваний:
9
Добавлен:
15.11.2019
Размер:
1.48 Mб
Скачать

Примечания

  1. Вознесенский, А. Аксиома самоиска. – М., 1990. – 618 с.

  2. Библейская энциклопедия. – М., 1891. – 902 с.

А.И. Куляпин, О.А. Скубач

Сибирь и алтай в пространстве советской утопии

В советской культуре 1920–50-х гг. доминирует мифопоэтическая концепция пространства. Разные типы локусов осмысляются как неравноценные. Алтай обретает свое место в культурной топографии страны только к концу 1940-х гг., став еще одним топонимом-символом на карте СССР.

И.П. Смирнов очень метко назвал период с 1920-х по 1950-е гг. «эпохой борьбы между столицами и окраинами за главенство» [1, с. 189]. Наиболее острые формы эта борьба приобрела в нашей стране. В первые послереволюционные годы по вполне понятным причинам доминировали центробежные тенденции, но к концу двадцатых годов ситуация радикально меняется. Начиная с 1929 года – года Великого перелома – страна стремительно движется к тоталитаризму. Общеизвестно, что тоталитарная модель равносильна сверхцентрализации, статус столицы здесь резко возрастает. К середине 1930-х гг., как может показаться, равновесие между столицей и провинцией оказывается необратимо нарушено. Характеризуя атмосферу этого времени, Е. Добренко вводит понятие «Москва-центричность». «Страна как будто прикована к Москве», – замечает ученый [2, с. 132.].

При более пристальном взгляде на проблему соотношения столицы и провинции становится очевидно, что реальные процессы были более противоречивы. На деле «Москва-центризм» сочетался со своего рода «провинция-центризмом». Столичность и власть в советском космосе тождественны: осуществляя власть над периферией, столица вынуждена «транслировать» самое себя повсеместно. В тоталитарной географии столица и периферия, будучи предельно разделены и противопоставлены, стремятся, в то же время, стать изоморфными друг другу. «Страна как будто сплющилась: миллионы километров потеряли объемность, – пишет Е. Добренко. – Вся Страна превращается в Периферию себя самой, но эта Периферия, в свою очередь, оказывается Границей. Внутреннего пространства нет. Периферия – это сама Граница» [3, с. 101]. Согласиться с исследователем можно лишь отчасти: если суть пространственной метаморфозы угадана верно, то ее направление (Страна превращается в Периферию) трактуется слишком однозначно. Не менее (если не более) значимым в советской вселенной оказался противоположный вектор трансформации: в предельном воплощении вся страна должна стать Москвой.

Роман И. Эренбурга «День второй» (1932–33) завершается метафорическим уподоблением провинциального Кузнецка Москве. Сначала – в письме Вари Тимашовой к Петру Глотову, уехавшему в Москву: «Хотят к Первому мая пустить блюминг. Тогда, наверно, приедут разные делегации, и мы заживем совсем как в Москве» [4, с. 349]. А на последней странице романа Шухаев, сравнивая Кузнецк с новой, только разворачивающейся стройкой, говорит: «У них в Кузнецке благодать. Прямо тебе Москва. Концерты устраивают. Честное слово!» [4, с. 359]. Цель всех социалистических строек – укрощение природной стихии и преодоление традиционного русского комплекса подавленности беспредельным пространством. В классической культуре XIX века Россия растворяется в пучине бесконечных провинциальных просторов. В советский период вся страна должна подчиниться единому структурному императиву – столице.

В рассказе А. Гайдара «Чук и Гек» (1939), также впитавшем дух времени, «Москва-центризм сочетается с панмаргинальностью. На первой странице Москва названа «далеким городом», т.е. точкой отсчета избрана глухая провинция: «А жили они с матерью в далеком огромном городе, лучше которого и нет на свете. Днем и ночью сверкали над башнями этого города красные звезды. И, конечно, этот город назывался Москва» [5, с. 122]. Путешествие Гека из Москвы в тайгу ведет к трансформации его мирообраза. «Раньше, когда Гек жил в Москве, ему представлялось, что вся земля состоит из Москвы, то есть из улиц, домов, трамваев и автобусов. Теперь же ему казалось, что вся земля состоит из высокого дремучего леса» [5, с. 139]. Тем не менее, в финале рассказа Москва и далекая периферия сливаются в единое гомогенное советское пространство: затерянные в глухой тайге на краю земли герои встречают Новый год под бой московских курантов: «Это в далекой-далекой Москве, под красной звездой, на Спасской башне звонили золотые кремлевские часы» [5, с. 147]. Узами, связывающими всех советских людей в едином праздничном порыве, служат, конечно, не столько радиоволны, сколько некая духовно-идеологическая общность, уничтожающая само понятие отдаленности. В кинофильме «Чук и Гек» (1953), снятом по сценарию В. Шкловского, герой поет: «И где бы ты ни был – / Всегда над тобой / Московское небо / С кремлевской звездой…» Если в современной постмодернистской модели центра нет вообще, то в тоталитарной – центр везде.

Далеко не случайно география сделалась в СССР одной из самых политизированных наук. 17 декабря 1933 г. ЦИК и СНК СССР приняли специальное постановление о подготовке «Большого советского атласа мира». Пять лет спустя атлас был издан. Рецензент из журнала «Наука и жизнь» назвал этот проект «грандиозным по замыслу и выполнению», особо отметив, что в картах атласа «советская наука дает действительно полное и всеобъемлющее изображение всего земного шара наших дней, – изображение, ярко освещенное светом марксистского учения» [6, с. 20. Курсив наш. – А. К., О. С.]. Политико-идеологические догмы воздействуют на коллективные представления о пространстве: топография мифологизируется.

Мифопоэтическая концепция пространства исходит из того, что оно «неоднородно и не нейтрально (в аксиологическом плане по меньшей мере)» [7, с. 14]. «Мифологическому миру присуще специфическое мифологическое понимание пространства, – справедливо полагают Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский, – оно представляется не в виде признакового континуума, а как совокупность отдельных объектов, носящих собственные имена. В промежутках между ними пространство как бы прерывается, не имея, следовательно, такого, с нашей точки зрения, основополагающего признака, как непрерывность. Частным следствием этого является “лоскутный” характер мифологического пространства <…>» [8, с. 63].

Разные типы локусов нового мира неравноценны. Вершина иерархической лестницы – сакральный центр – это, естественно, столица. На периферии советского космоса выделены точки острейшего противостояния силам хаоса: главным образом, великие стройки пятилеток (Магнитка, Кузнецк, Днепрогэс, Комсомольск и др.). В промежутке между ними пустота – ноль пространство.

Довоенный Алтай также остался белым пятном на той воображаемой карте СССР, которая рисовалась в сознании среднестатистического советского гражданина. Край и его столица нечасто фигурировали в центральной печати и в произведениях писателей союзного масштаба.

Начавшаяся война, с ее массовым перемещением населения из европейской части страны за Урал, эвакуация фабрик, заводов, учреждений культуры, заставила на время вернуться к реальности – обратить внимание и на те регионы, которые в свете политического мифа не слишком значимы. Показателен рост количества упоминаний Барнаула и Алтая в литературе военной эпохи и первых послевоенных лет: у М. Зощенко, Б. Полевого, В. Некрасова и др. Правда, в тех случаях, когда писатель рисковал зайти чуть дальше простого называния топонима, пробелы в географических познаниях вскрывались со всей очевидностью.

Семья героя романа Ф. Панферова «Борьба за мир» (1946–47) эвакуируется из Москвы «в какой-то неведомый Барнаул» [9, с. 94].

«Коля и Петя, видимо, предстоящим путешествием были довольны: они деятельно собирали игрушки, помогали матери и бабушке перевязывать узлы и все щебетали, щебетали, особенно Петя.

– Мама, – кричал он, – а там что – в Барнауле?

– О-хо-хо, – послышался вздох Елены Ильинишны из соседней комнаты. – Барнаул, Барнаул. Говорят, там пески сплошные.

– Оставьте, мамаша, – оборвала ее Леля. – Там арбузы растут <…>» [9, с. 92].

Миф живуч, и уже к концу 1940-х гг. Алтай обретает свое место на «политической» карте СССР, став еще одним нагруженным топонимом-символом.

Неожиданно центральное место на карте мира приписывает Алтаю белорусский поэт А. Велюгин:

<…> Далеко Прага,

где бессонный Фучик

В застенке свой ломает карандаш.

Ключами смерть звенит. Бумаги мало.

Листок последний, как последний день.

И видит он – заснеженные скалы,

Орла ложится медленная тень.

Припомнил он искристый снег Алтая,

Где гостем был счастливою порой,

(Пылает там вершина золотая)…

И шепчет в темной камере герой:

«Сюда б тот пик! На снеговой постели

Я б начертал лучи прямые строк,

Чтобы они, высокие, горели

Над широтой всех пашен и дорог <…> [10, с. 155].

Нетронутость Алтая в индустриальных 1930-х гг. воспринималась скорее как недостаток. В послевоенном мире, превращенном стараниями человека в хаос, чистота алтайской природы притягивает многих.

В том же 1949 г., когда было напечатано стихотворение А. Велюгина, О. Берггольц локализует советский рай на именно Алтае. Поэма «Первороссийск» отсылает читателя к сакральному времени миротворения – 1917 г., когда, согласно сюжету, герои поэмы предпринимают первую попытку построить коммуну в Алтайских горах.

Шли ходоки из Питера Алтаем,

шли осенью в семнадцатом году:

искали землю – где она, такая,

под стать освобожденному труду?

Они взошли на горные массивы, –

здесь травы им достигли до бровей.

Сквозь травы незнакомая Россия

виднелась в новой прелести своей.

Не бедным полем с тонкою ракитой,

с часовнями у робких родников, –

в венце вершин, потоками увитых,

она открылась взорам ходоков.

Открылась в буйстве позднего цветенья,

всем зовом неизведанной земли,

и облака, как в первый день творенья,

под их ногами пыльными прошли <…> [11, с. 92].

Специфическая черта края – соединение на одной территории гор и степей – обеспечивает ему место в литературе. Вряд ли случайно действие трех известнейших сталинистских романов конца 1940-х гг. разворачивается на фоне сходных ландшафтов: «Счастье» (1947) П. Павленко – в Крыму, «Кавалер Золотой Звезды» (1946–48) С. Бабаевского – на Кубани, «От всего сердца» (1948) Е. Мальцева – на Алтае. Вряд ли случайным совпадением можно также счесть и то обстоятельство, что все три романа создают, по сути, новую «аграрную мифологию» страны, занятой послевоенным восстановлением.

Елизар Мальцев стал одним из первых «строителей» аграрного мифа Алтая. Его роман, опубликованный в 1948 г. и повествующий о военных буднях алтайских колхозников и о расцвете хлеборобного дела в крае, был высоко оценен высшей критической инстанцией советской державы: в 1949 г. он был удостоен Сталинской премии.

В первые послевоенные годы, когда стратегическое значение Алтая как места эвакуации (заводов и людей) сошло на нет, вновь возникла опасность исчезновения этой территории с культурной карты СССР. В изменившейся ситуации требовалась новая функция, новая ниша в той сетке социально-экономических отношений, которую моделировал четвертый пятилетний план с его глобальной задачей восстановления народного хозяйства. Такая ниша была найдена: именно в послевоенный период Алтай начинает манифестировать себя как край с сельскохозяйственной спецификой, точнее – край хлеборобов. Вполне очевидно, что в полуголодной стране эта роль была одной из самых благодарных. Однако слава «всесоюзной житницы» досталась Алтаю не легко: в силу сибирских – как известно, суровых – климатических условий роль эта изначально была неорганична для региона. Понабилась определенная «коррекция реальности», и здесь на помощь приходит миф. В социалистическом мире действительность, если она не покоряется делу, вынуждена подчиниться слову.

Уже в начале романа Е. Мальцева «От всего сердца» Алтай изображен как пространство гор (утрированно высоких: их снеговые шапки и ледники, хорошо видимые из предгорий, очерчивают горизонт художественного мира) и степей. Это противопоставление задает дихотомическую напряженность ряда оппозиций (высокое / низкое, небесное / земное, духовное / телесное, мирное / военное, прошлое / будущее и т. д.), моделирующих весь смысловой план текста.

Довоенный Алтай рисуется в романе как топос откровенно идиллический. Специфика идиллического пространства – в том, что оно предполагает в качестве обязательного условия сохранения «красоты», т. е. гармонического баланса природы и человека, – отъединенность от внешнего мира. Идиллия – топос самодостаточный, автономный и изолированный. Таков довоенный Алтай. Начало войны означает не столько даже вторжение внешнего, чужого в закрытое пространство Алтая, сколько перемещение, путешествие самого Алтая по осям географических меридианов. Вся территория страны сжимается, пространство (‘отдаленность’) исчезает, аннигилируется, и Алтай явственно сдвигается на запад, оказываясь гораздо ближе к линии фронта, чем можно было бы ожидать, глядя на реальную карту. Парадоксальным образом Алтай оказывается в большей степени фронтом, чем сам театр военных действий.

Главную героиню романа «От всего сердца» Груню Васильцову, демонстрирующую в военные годы чудеса самоотверженности и мужества, поддерживает мысль о тех испытаниях и страданиях, которые выпали на долю фронтовиков и ее мужа Родиона в частности. Тем большее разочарование приносит ей возвращение мужа. Родион предстает перед односельчанами бравым лейтенантом, не столько фронтовым, сколько франтоватым, побывав в Европе, он не устоял перед искушением позаимствовать внешний лоск буржуазной цивилизации. Безобидная на первый взгляд слабость оборачивается на поверку серьезным моральным, духовным изъяном: вместе с вещами западного мира (элегантный чемодан, дорогие папиросы, изящный портсигар с фигурой обнаженной женщины на крышке) Родион получает «в нагрузку» также и чуждую советскому человеку психологию индивидуализма. Подобная коллизия, конечно, заметно мифологизирует тематику войны: это битва добра со злом, которая разворачивается не только вовне, но и внутри, в душе каждого гражданина страны Советов. Именно здесь, в пространстве советской души, пролегает истинная линия фронта. Поэтому победу всей страны в этой битве обеспечивает не Родион, хотя он и находится буквально на переднем крае сражения, а Груня, обитающая в глубоком тылу.

Подлинный, высший смысл жизни Груни – развитие хлеборобного дела на Алтае. С этой задачей она справляется прекрасно: опробует экспериментальные технологии посева, выводит новый сорт озимой пшеницы, добивается небывалых урожаев на ограниченных пока делянках, а в финале романа выступая на региональном слете передовиков сельского хозяйства зажигает весь край своим предложением добиваться рекордных урожаев на больших площадях. Груня – это, разумеется, богиня плодородия, алтайская Церера, имеющая, однако, существенное отличие от своей римской предшественницы: ее животворящая энергия сосредоточена не в телесном, но в духовном начале. Природное изобилие, которое она обеспечивает, находится в прямой зависимости от ресурсов ее моральной силы. В мире, где царствует дух, универсальным инструментом всех операций с реальностью становится слово; из всех наличных слов наибольшей преображающей потенцией обладают имена собственные – «главные» слова. В этом механизме логика мифологического мышления воспроизводится полностью.

В руки героини попадает газетная статья, в которой «один кандидат наук рекомендует по совету академика Лысенко сеять озимую пшеницу на Алтае прямо по стерне, без всякой обработки почвы» [12, с. 126]. Груня загорается этой идеей, но даже ей проект представляется слишком необычным и дерзким: дело не в том, что метод посевов по стерне никем пока не был опробован и, стало быть, является делом рискованным, – как и не в том, что он противоречит всей агротехнической науке; такие мелочные соображения не способны остановить героиню. Проблема же, которую и Груня не может игнорировать, – та, что озимую пшеницу почти не культивируют на Алтае: ей здесь «не климат» и, даже при условии хорошей подготовки почвы, она слишком часто не выдерживает суровых местных зим. Не в силах отважиться на опасный эксперимент, Груня обращается за поддержкой к районному агроному, но образованный и опытный специалист выступает против нововведения, он приводит целый ряд серьезных и трезвых аргументов, высвечивающих несостоятельность предложенного метода. Тем не менее, простая реплика героини наносит его скептицизму серьезный удар:

«– А как же Лысенко? – не спуская глаз с агронома, почти не дыша, выговорила Груня. <…>

– Лысенко, говоришь? Да-а, это большой козырь в твоих руках, – протянул агроном» [12, с. 130–131].

В столкновении реальности с именем побеждает, безусловно, имя. Вполне очевидно также, что любое авторитетное имя в советском мире звучит лишь эхом Главного имени. Имя Сталина, которое произносит присутствующий при споре секретарь райкома партии («– Вы знаете, что сказал товарищ Сталин о науке?» [12, с. 132]), наносит окончательное и сокрушительное поражение интеллигентской осторожности спеца-агронома. Все сомнения покидают Груню: она действительно внедряет посевы по стерне и, разумеется, в конце концов добивается прекрасных результатов.

Эпоха зрелого сталинизма переворачивает, инверсирует известную формулу Маркса: здесь уже не бытие определяет сознание, а, напротив, правильное, советское сознание определяет бытие.

Последняя ступень эволюции Алтая в романе Е. Мальцева – земной Эдем. Утратив идиллическую нетронутость, порочную – с советской точки зрения – невинность «золотого века», миновав очистительный этап вторжения Истории в лице войны, Алтай превратился в рай на земле, универсальный и общезначимый топос, колыбель нового человечества. Это – последняя его метаморфоза, распахивающая дверь непосредственно в перспективу утопии – прекрасного мира вне времени и вне изменений.