Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
хрестоматия.doc
Скачиваний:
7
Добавлен:
15.11.2019
Размер:
1.48 Mб
Скачать

Вот сейчас возьму я со стола

И на дно заброшу океана

Баночку из темного стекла.

Сотни лет лежать ей, не меняясь

В существе своем… Но почему,

К вечному руками прикасаясь,

Не хочу завидовать ему?

(В каюте)

«Темное стекло» в данном случае, как и «темная вода» в народном понимании символизирует отсутствие зрения, то есть загадку и тайну.

Осталось упомянуть два случая, где стекло вызывает литературные ассоциации:

За синий лес, за синие излуки,

Наверно, так же грустно, как в кино,

Я увожу заломленные руки

И лоб горячий, вдавленный в стекло.

(«За синий лес, за синие излуки…»)

Стекло здесь обнаруживает податливость под действием высоких температур, и, таким образом, сродство со смолой, плавление которой входило в некоторые языческие обряды силы. Сила здесь на первом месте: лоб – «вдавленный» в стекло, в отличие от жеста Маяковского: «Плавлю лбом стекло окошечное», где главное – высокая температура, накал страстей. И еще стихотворение с литературным ореолом:

Головой под музыку кивая,

На стекле выводите вы О.

(На танцах)

Жест заставляет вспомнить пушкинскую Татьяну, которая «прелестным пальчиком писала / На отуманенном стекле заветный вензель О да Е», а так же объяснение толстовских Кити и Левина. Функция «вензеля» у Мерзликина совсем иная – это повод к шутке, лишающей ситуацию пафоса:

Подойду потом и нарисую

Мордочку забавную из О.

Лирический герой превращает «кружок» в «мордочку», здесь он не смотрит через окно, но изображает то, что может смотреть на него извне. Манипуляции со стеклом, с окном как границей миров – это работа над созданием поэтической оптики, нашедшей формульное воплощение в приведенном выше стихотворении:

Я из окна в кружок вас вижу.

А вы? Вы видите меня?

Поэт и царь

Поэт и царь – это тема поэта и власти, которая для творчества Л. Мерзликина оказалась не только актуальной, но, быть может, в ряде случаев и роковой. Поэт рифмовал «царь – бунтарь», обозначая двух персонажей коллизии, бунт или казнь обозначала суть отношений между ними, поэтому закономерно появлялся третий – палач, неоднократно упомянутый в исторических картинках Л. Мезликина [7]. Работа палача обыденна: «Он с казни только что пришел, / Обутки снял, пихнул под стол», – как может быть обыденна работа мясника, ветеринара или цензора. Предваряя уже посмертное издание произведений Мезликина, В. Башунов писал: «Стихам доставалось особенно. Каждую книжку заботливая цензура трепала и кромсала беспощадно, выбрасывая из рукописи или уже из набора до двадцати стихотворений кряду. Помню, еще в моём студенчестве пришел он как-то ко мне в общежитие. Только что вышла у него новая книга. Я пустился в поздравления, он мрачно отмахнулся: «Это кастрированный мерин» [8, c.7].

Цензурная история стихотворений Мерзликина – отдельная и пространная история. Один из её красноречивых эпизодов связан со стихотворением «На Венском кладбище». По словам самого поэта оно должно было называться «На Ваганьковском кладбище». Однако упоминание известного отечественного некрополя показалось цензуре неуместным и у кладбища появилось новое имя, вызывающе странное, что сразу рождало вопросы, а ответы поэта на них вытаскивали на свет всю историю. Венское кладбище – настолько далекий и во всех отношениях чуждый «поэтической географии» Мерзликина объект, что сразу становится понятным его эвфемистический характер: венская дымовая завеса над отечественными ваганьковскими страстями:

Камень – правда замурована.

Камень – ложь воплощена.

И никто здесь не отмаялся

В этом сонмище могил,

И никто здесь не покаялся,

И никто здесь не простил.

(На Венском кладбище)

Властитель появляется в стихотворениях «Фараон», «Гладиаторы», «Пир», «Бунтари», «Скифы». По понятным причинам и по сложившемуся в нашей поэзии середины ХХ века обыкновению, в стихотворениях Мерзликина царь помещен в придуманное пространство и время. Будь это фараон или иной «дряхлеющий владыка», он отмечен одним признаком: ровным и бесстрастным отношением к происходящему. Во время казни:

Крестились на церковь монахи,

И ногти рассматривал царь.

(Бунтари)

Власть привычно и естественно, но и без особого аппетита поедает своих подданных. Этот вечный мотив возвращенный в поэзию 60-х, скажем, так: «…как Сатурн своих детей эпоха пожирает» (Л. Мартынов), получает у Мерзликина иное, лишенное пафоса, звучание:

И медленно дожевывая пищу

Усатый вождь глядит на угольки.

(Скифы)

А вот представитель другого сословия:

В своем дому сидел палач,

Сидел палач, жевал калач,

Жевал калач, в окно глядел…

(Историческая картинка)

«Усатый вождь», «Дряхлеющий владыка» – эти аллюзии в пору первых публикаций названных стихов были достаточно прозрачны и вполне в духе времени. Герой Мерзликина готов к такому завершению отношений с властью:

Просто я проиграл… И для казни

Наточите острее топор.

(«Купола проступают в тумане»)

Или:

Еще не обсохло точило,

Взлетела секира и – хрясь!

От плеч голова отскочила,

Скатилась в осеннюю грязь.

(Бунтари)

Или:

Нам с подкряхтом рубили головы,

И не ставили нам крестов.

(«Проскрипит кошева полозьями…»)

Но топор, нож – это атрибуты и бунта, и казни. Бунт и казнь сопутствуют рождению слова и даже являются условием его появления:

Моё молчанье как дыра,

На зипуне у Пугачева,

Как взмах, как отблеск топора –

Удар! – и горлом хлынет слово.

(Слово)

Рождение поэтического слова в русской традиции связывается с мученичеством и «гибелью всерьёз» от Пушкина до наших дней. «Муки слова» могут иметь разные причины и нести разную силу страдания, это может быть и «высокая болезнь», и кровавая казнь, как у Мерзликина, прежде, чем «горлом хлынет слово».

Казнь по разным этимологическим версиям ведется от 'казить' – калечить, 'казать' – карать, а так же от ст.-слав. «распоряжение, наказание» [9, c. 160-161]. Казнь совершается с ведома и по воле власти, герой Мерзликина принимает это и делает шаг навстречу:

Поклонюсь и скажу без боязни:

«Я не плут, не мошенник, не вор.

Просто я проиграл… И для казни

Наточите скорее топор».

(«Купола проступают в тумане…»)

Разговор с царем происходит в условно-историческом антураже. Содержание этого разговора мотивировано не социально, а психологически или даже генетически: «покорные слова» не могут скрыть душу «непокорных кровей»:

Ты велик, а я слизь,

А я – червь, а я – тать.

Не побрезгуй, садись,

Повели пировать. –

Царь, глазами горя,

Усмехается: – Врешь! –

(Пир)

Взгляд героя в сторону царя отмеривает (отмечает) пространство бунта, и слово, локализованное в этом пространстве, – слово бунтаря:

Я смотрю на царя,

Тихо трогаю нож.

(Пир)

В поэзии Мезликина выстраивается последовательность событий: контакт с властью – бунт – казнь – явление слова. Казнь приобретает значение кровавой жертвы, без которой немыслимо получение дара творчества и, судя по всему, всякого дара. Однако самым, пожалуй, важным представляется понимание казни не как наказания, но как участи. Это – участь подсолнуха.