Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Поэтика книги Бориса Пастернака «Сестра моя — жизнь»

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
К. О’Коннор в своем анализе «Mein Liebchen…» подчеркивает «взаимозаменяе мость» (мы бы сказали – параллелизм. – С.Б.) «меланхолии любовников и собствен ной меланхолии года» и в то же время говорит о «контрасте (курсив наш. – С.Б.) между любимой и олицетворением дождя <…>. Называя свою любимую “прекрас ной как день, как нетерпенье”, поэт хочет отделить ее и красоту настоящего момен та – от меланхолии, вызванной пассивностью года и приближением конца лета» (385, с. 101). На фоне отмеченного нами сближения «года», «леса», вообще «другого» с «я», такое привилегированное положение героини приобретает особый смысл.
«Mein Liebchen, was willst du noch mehr?», начинавшееся с иронии, завершается, как мы уже отмечали, драматически. Но это драматизм совершенно иного порядка, чем тот, которого мы могли бы ждать от стихотворения о размолвке влюбленных. Са ма по себе размолвка для субъекта речи внутренне преодолена уже во второй строфе, когда он, пытаясь успокоить «тревогу» героини, входит в ее игру и изнутри их обще го кругозора говорит о возможных несчастьях, одновременно оценивая их как детс кие страхи. Но сохраняется драматизм их (прежде всего ее) сознания – онто и стано вится главной темой стихотворения. Поэтому к середине его иссякает и переосмыс ляется гейневская ирония («Что тебе еще угодно?» пятой строфы уже говорит о ду ховном максимализме, объединяющем, а не разъединяющем влюбленных), а ее мес то занимает пушкинское отношение к «другому». Субъект речи отступает на второй план, уравнивает себя с природой и героем, имеющими умереть. Фетовский парал лелизм человека и природы, таким образом, отнесен у Пастернака именно к неназ ванному «я», пушкинское же «самостоянье человека» отдано героине и вменено ей, как «счастливой». Но это не изымает героиню из мира и жизни. Вмененная ей пози ция вызвана самим состояние мира – едва намеченным переходом его от «запущен ного лета», все еще имманентного жизни, к осени, которая жизни трансцендентна. Поэтому «ты», не переставая быть «сестройжизнью», начинает по своему статусу приближаться к другому своему пределу – к «душе».
1. М.Л. Гаспаров отметил двойную (в том числе и на ритмическом уровне – четырехстопный хо рей с женскими клаузулами) связь «Mein Liebchen, was willst du noch mehr?» с «осенним» стихотворе нием Фета и ироническим мадригалом Г. Гейне, слегка измененная строка из которого стала у Пас тернака заглавием (Гаспаров М.Л. Семантика метра у раннего Пастернака // «Быть знаменитым не красиво». М., 1992. С. 85). Приведем названные стихотворения, ибо будем в дальнейшем обращаться к ним.
Непогода – осень – куришь, Куришь – все как будто мало. Хоть читал бы, – только чтенье Подвигается так вяло.
Серый день ползет лениво, И болтают нестерпимо На стене часы стенные Языком неутомимо.
Сердце стынет понемногу, И у жаркого камина Лезет в голову больную Все такая чертовщина!
401
Над дымящимся стаканом Остывающего чаю, Слава Богу, понемногу, Будто вечер, засыпаю.
От Фета, как считает М.Л. Гаспаров, у Пастернака ряд деталей («по стене сбежали стрелки», заря серосиняя) и пространственная перспектива: лес, луна за елью, мокрая подушка, запущенное лето (Там же. С. 85).
Стихотворение Г. Гейне – из цикла «Die Нeimkehr» книги «Buch der Lieder».
Mein Liebchen? Was willst du mehr?
Du hast Diamanten und Perlen, Hast alles, was Menschen begehr, Und hast die schönsten Augen – Mein Liebchen, was willst du mehr?
Auf deine schönen Augen Hab ich ein ganzes Heer Von ewigen Liedern gedichtet – Mein Liebchen, was willst du mehr?
Mit deinen schönen Augen Hast du mich gequelt so sehr, Und hast mich zugrunde gerichtet – Mein Liebchen, was willst du mehr?
(У тебя есть бриллианты и жемчуга / У тебя есть все, чего желают люди / И имеешь прекрасней шие глаза – /Любимая, чего хочешь ты еще? // О твоих прекрасных глазах / Я сочинил целую армию / Вечных стихов – / Любимая, чего хочешь ты еще? // Своими прекрасными глазами / Ты совсем из мучила меня, / Ты истребила меня до основания – / Любимая, чего хочешь ты еще?) (Heine H. Ausgewählte Werke in zwei Bänden. Bd. 1. Moskau, 1951. S. 77).
2. Этого вопроса касается О’Коннор, но упрощает ситуацию, видя и у Пастернака и Гейне лишь спор с героиней, хотя и по разным поводам: «Гейне возражает против материальной жадности люби мой, тогда как Пастернак обижается на ее кажущуюся бесчувственность к красоте природы» (O’Connor K.T. Boris Pasternak’s «My Sister – Life». The Illusion of Narrative. Ann Arbor, 1988. Р. 100).
3. Это место O’Коннор прочитывает как иносказание: «То, что “смерч тоски” описан как рву щийся к колодцу, может означать, что героиня, когда она в таком состоянии, склонна к суициду. В любом случае герой не принимает такие угрозы серьезно за инстинкт саморазрушения, он считает, что “буря” хвалит ее домоводческий талант» (O’Коннор К. Указ. соч. С. 100).
4. О соотношении прямого и переносного смысла в образе у Пастернака см. в нашей работе «Рус ская лирика ХIХ–начала ХХ века в свете исторической поэтики. Субъектнообразная структура» (М.,
1997. С. 276–277).
5. Летящий на лампу мотылек – традиционный образ восточной, более всего персидской, поэ зии, заимствованный из нее Гёте и им развитый. Пастернак, несомненно, был знаком, по крайней ме ре, с гётеанским пониманием этого образа как символа отношения человека к Богу. О восточной, гё теанской и более поздней разработке символа см. в нашей работе: Бройтман С.Н. К вопросу о цент ральной проблеме книги В. Луговского «Середина века» // Русская литература. 1968. № 2.
402
31. РАСПАД
Вдруг стало видимо далеко
Куда часы нам затесать? Как скоротать тебя, Распад? Поволжьем мира, чудеса Взялись, бушуют и не спят.
И где привык сдаваться глаз На милость засухи степной, Она, туманная, взвилась Революционною копной.
По элеваторам вдали, В пакгаузах, очумив крысят, Пылают балки и кули, И кровли гаснут и росят.
У звезд немой и жаркий спор: Куда девался Балашов? В скольких верстах? И где Хопер? И воздух степи всполошен:
во все концы света.
Гоголь
Он чует. Он впивает дух Солдатских бунтов и зарниц. Он замер, обращаясь в слух. Ложится – слышит: обернись!
Там – гул. Ни лечь, ни прикорнуть. По площадям летает трут. Там ночь, шатаясь на корню, Целует уголь поутру.
1
«Распад» – название станции в Саратовской губернии. В «Сестре моей – жизни» это имя собственное, сохраняя свое предметное значение, становится символом. Са мо заглавие, связанные с ним ассоциации, ряд образов (более всего финальная стро фа – «Там – гул…»), заставляют вспомнить признание А. Блока: «…во время и после окончания “Двенадцати” я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)» (32, с. 474). Тут, однако, именно близость темы и подхода, а не реминисценция
Символическое начало «Распада» усилено эпиграфом из «Страшной мести» Гого ля. При этом стихотворение отсылает не только к процитированной, но и к предше ствующей ей части гоголевского текста, в которой дважды повторено важнейшее и для Пастернака слово – «чудо»: «За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и
403
1
.
гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы све
2
(курсив наш. – С.Б.).
та»
Мотив «чуда» задает хронотоп «Распада». У субъекта речи, находящегося в конк ретной точке пространствавремени, чудесно расширяется окоем («видимо далеко во все концы света» – «Поволжьем мира чудеса / взялись…», «И где привык сдаваться глаз / На милость засухи степной, / Она, туманная, взвилась / Революционною коп ной»). Чудесно не только само панорамное видение, но и его невозможное в действи тельности сочетание с крупным планом: «По элеваторам вдали / В пакгаузах, очумив крысят, / Пылают балки и кули, / И кровли гаснут и росят». Издали, конечно, нельзя увидеть картину так подробно, и особенно то, что сквозь гаснущие кровли проступа
3
ют капельки воды
.
Однако во второй половине стихотворения (начиная с третьей строфы) види мость становится нулевой не только для субъекта речи, но и для звезд:
У звезд немой и жаркий спор: Куда девался Балашов? В скольких верстах? И где Хопер?
Не случайно в заключительных строфах зрительные образы резко идут на убыль, вытесняясь слуховыми («чует», «он замер, обращаясь в слух», «слышит», «там – гул…»). Одновременно зрительная перспектива превращается в ретроспективу: тре бование «обернись» говорит о том, что увидеть нечто, оставшееся от распада, можно только позади и в прошлом пространствавремени, за спиной героя. А в самом фи нале «ночь» (когда рассвет возвращает ей зрение) обнаруживает и родственногоре стно «целует» лишь «уголь» сожженного и распавшегося мира. Здесь вновь возника ет крупный план, но уже как итог «распада».
Таким образом, стихотворение не просто рассказывает о «Распаде» – станции и состоянии мира, – но изображает сам процесс распада на сюжетнохронотопичес ком и, как мы увидим дальше, имманентном словеснообразном и звукосмысловом уровнях.
2
Кроме того, что «Распад» – заглавие, это слово еще стоит в первой строфе в риф менной позиции, причем рифмуется со словом не только данной («не спят»), но и третьей строфы («крысятросят»). Мужской клаузуле «распада» соответствует сплошная мужская клаузула во всем стихотворении. Звуки же, входящие в это клю чевое слово, многократно повторяются в рифменной позиции других строф, созда вая эффект, близкий к анаграмме:
затесaть – Распaд – чудесa – не спят (1я строфа) спор – Балашов – Хопер – всполошен (4я) ни прикорнуть – трут – на корню – поутру (6я)
Этот эффект усилен тем, что «р», «с», «п», «т», входящие в интересующее нас слово, составляют почти треть (32 %) всех согласных стихотворения, а единственный его гласный «а» – самый частый ударный звук в рифменных клаузулах (33,3 %): он сплошь идет в клаузулах первой и через одну в клаузулах второй и третьей строф; он
404
же под ударением встречается в 17 % слов всего текста, более чем в два раза превос ходя второй по частоте ударный – «у» (7 %).
О соотношении ударных «а» и «у» заметим, что хотя «а», как мы уже отмечали, под ударением во всем тексте стоит значительно чаще, в рифменных клаузулах раз рыв между частотой этих звуков становится гораздо меньше (33,3 % – 25 %; для срав нения: в разговорной речи встречаемость под ударением «а» составляет 33,2, а «у» только 9 %). Но самую интересную картину нам дает звукосимволическая динамика.
Будучи абсолютно господствующим в клаузулах первой половины стихотворения (1–3 строфы), ударное «а» совершенно не встречается в клаузулах второй части текс та. Четвертая строфа дает сплошное «о», 5я – «уиуи», 6я – сплошное «у» (в 5–6 строфах резко возрастает доля «у», стоящего под ударением и в нерифменной пози ции). Таким образом, выделенные ударные «а» и «у» (при переходном «о») становят ся звуковыми символами двух половин текста, причем «у» во второй части стихотво рения совершает экспансию. Эти фактические данные прозрачно семантизируются. «А», как и переходное «о», – звуки компактные и устойчивые: они и задают тон в первой половине стихотворения. Напротив «у» и «и» – диффузные и неустойчивые: их выход на авансцену в завершающих строфах – звуковой символ совершающегося «распада».
3
На собственно словеснообразном уровне «Распад» переживает более сложные метаморфозы. Он у Пастернака – пространство, которое, не переставая быть самим собой, оборачивается уже с самого начала – во время:
Куда часы нам затесать? Как скоротать тебя, Распад?
«Часы» (ср. «прорицанья» о старости в «Воробьевых горах» и часгод в «Mein Liebchen…») охарактеризованы здесь через пространственные и одновременно вре менные образы. «Затесать», по В. Далю, означает: 1) «начинать тесать»; 2) «притесы вать клином к одному концу, yже, тоньше; зарубать или делать на деревьях затеси, за рубы, метки, приметы». Присоединение частицы «ся» придает слову значение 3) «за лезать, забираться, продираться кудалибо некстати, не на свое место» (95, т. 3, ст. 1616). У Пастернака выражение «затесать часы» как будто реализует два первых языковых значения, но в сочетании с «куда» начинает тяготеть к третьему. Перед на ми еще один яркий пример, вопервых, тематичности и ситуативности слова у поэ та, а вовторых, неправильного / чудесного наложения друг на друга разных словес ных конструкций: «чтото затесать» и «кудато затесаться». Вся же первая строка по лучает целый веер колеблющихся ситуативных значений: куда деть время / куда деть ся на это время самому; как избыть, разделить на части, «пометить» и тем самым ос воить бесконечность ожидания и времени. Один из главных эффектов такой конструкции – синкретизм не только времени и пространства, но и активного и страдательного статуса самого субъекта, а также состояния влюбленного и застыв шего в ожидании мира.
Во второй строке – «Как скоротать тебя, Распад?» – тоже накладываются друг на друга разные словесные конструкции: «скоротать время» и «сократить расстояние». Станция Распад – место ожидания – благодаря обыгрыванию внутренней формы слова осознается как время протекания процесса. Символическое расширение значе
405
ния становится еще и смысловой метаморфозой, выходом в мир новых смыслов. Од новременно обнаруживается символическое «соответствие» художественной ситуа ции стихотворения (включающей в себя и чужое слово эпиграфа) с превращениями образноязыковой субстанции. Откровенную реализацию оно получает в финале первой строфы:
Поволжьем мира, чудеса Взялись, бушуют и не спят.
Чудесное превращение, о котором говорил эпиграф, здесь выражено имманент ным языком творительного метаморфозы, о семантике которого мы уже неодно кратно писали. Но творительный падеж осложнен сравнениемметафорой, что по рождает «тройное» превращение: «чудес» – в местечко Распад, Распада – в По волжье, а Поволжья – в мир («далеко во все концы света»).
Толчками метаморфоз «Распад» реализуется и дальше:
Она, туманная, взвилась Революционною копной.
Новый творительный падеж превращает «засуху степную» в «копну» сенаогня революции (природу – в объятую революцией родину). Блоковский подтекст этих ме таморфоз (предполагающий «соответствия» природылюбимойродиныдуши ми ра) – дополнительная мотивировка включения «Распада» в книгу любовной лирики, хотя в самом стихотворении о любви говорит только напряженное ожидание субъек та речи и включенность текста в цикл «Песни в письмах…», обращенный к героине.
Новая метаморфоза бросает свой свет на первую и сама освещается ею: «чудеса / взялись, бушуют…» – «она <…> взвилась / революционною копной». Непроясненный в контексте первой строфы образ – «взялись» – получает свой действительный (си туативный) смысл на фоне «взвилась» (эти слова – богатые паронимы). В таком кон тексте «взялись» прочитывается как результат наложения двух словесных конструк ций: «взялся» (неизвестно откуда, «чудесно») и «занялся» (об огне). А «взвилась», проясняя огненную семантику слова «взялись», в свою очередь, освещается предше ствующим («бушуют») и последующим – «пылают балки и кули», «жаркий спор» «солдатских бунтов и зарниц», «по площадям летает трут».
Смысловой ряд засухиогняжара тем более значим, что прежде в книге домини ровали образы «сырой прелести мира». В первом разделе – «Не время ль птицам петь» – мотивов «сухости», «жара» и «огня не было совсем. В «Книге степи» они по являются лишь в «Балашове» («огонь», «душило грудь», «жара», «жглась», «в приро де лип, в природе плит, / в природе лета было жечь»), но это объяснялось тем, что
4
стихотворение – акцентированная композиционная инверсия
. В «Развлеченьях лю бимой» интересующие нас мотивы и образы чуть намечены в «Звездах летом» («газо вые, жаркие»). Только в «Занятьях философией» мотивы жараогня начинают нарас тать: «задохнется в сухом», «нашу родину буря сожгла» («Определение души»); «гро за, как жрец, сожгла сирень», «раздую я в пожар его» («Наша гроза»). В «Песни в письмах…» эти мотивы звучат еще более заметно: «белый кипень / дятлов, туч и ши шек, жара и хвои» («Воробьевы горы»), «лунный жар за елью – печью», «год сгорел на керосине / залетевшей в лампу мошкой», «иль подсолнечники в селах / гаснут – солнца – в пыль и ливень?» («Mein Liebchen…»). Но настоящая кульминация моти
406
ва – именно в «Распаде». В нем соединяются до этого разрозненные образы жара как имманентного свойства «лета» («Балашов», «Наша гроза», «Воробьевы горы»), «звезд» («Звезды летом»), но и социальной стихии, «души» и любви («Определение ду ши», «Наша гроза»). Мало того, здесь «засухажар» символически дорастает до кос мического «начала», «тапаса» (неявно включающего в себя и любовь), становится миросозидающей силой, чреватой гибелью и распадом того же мира.
4
Менее всего, однако, в нашем стихотворении выражен (несомненно, присутству ющий в его символах) любовный план. Тема «Распада» – не сама по себе любовь, а «тапас» как состояние мира, в которое включены и «мы».
Появившись в первой строке, личное местоимение множественного числа, обоз начающее субъекта речи, затем исчезает, не заменяясь никаким другим местоимени ем. Тем самым «субъектность» меняет свою форму. Она перестает быть лишь внепо ложной тексту и становится имманентной ему. Носителями «чудесного» видения оказываются «глаз» (вторая строфа), затем спорящие звезды («Куда девался Бала шов?»), после них – сам воздух (ср. позже у И. Бродского: «С точки зрения воздуха край земли / Всюду…»), субъектный статус которого особенно акцентирован:
И воздух степи всполошен: Он чует, он впивает дух Солдатских бунтов и зарниц, Он замер, обращаясь в слух.
Начиная с этой строфы, доминировавшие прежде зрительные образы уступают место, как мы уже заметили, более интериоризованным – слуховым. Одновременно возрастает роль глаголов внутреннего состояния («чует», «впивает», «замер», «слы шит»). Как во второй строфе «засуха» на имманентном языке образа превращалась в революцию, так здесь «воздух», впитавший в себя состояние мира, на субъектном уровне становится нерасчленим с «солдатскими бунтами и зарницами» настолько, что происходит субъектная метаморфоза: «он» приведенной строфы уже в равной мере и «воздух», и «солдат».
Едва это проясняется, тут же начинает звучать еще один субъектно не локализо ванный голос:
Ложится – слышит: обернись!
Высказывание последней строфы –
Там – гул. Ни лечь, ни прикорнуть. По площадям летает трут. Там ночь, шатаясь на корню, Целует уголь поутру,–
начатое как несобственная прямая речь, может быть в равной мере понято как продол жение этого голоса, и как слово лирического субъекта, и как интенция синкретичес кого «он» («воздуха/солдата»). Неопределенная форма глагола еще более усиливает нерасчленимость субъектов, выраженную названной формой высказывания:
Там – гул. Ни лечь, ни прикорнуть.
407
На эту завершающую субъектную метаморфозу заново откликается все стихотво рение. Проявленное здесь состояние синкретического субъекта речи корреспонди рует с «чудесами» первой строфы. Сами «чудеса», казавшиеся вначале только состо янием мира, получают соответствие в имманентном статусе синкретического субъ екта («бушуют и не спят» // «Там – гул. Ни лечь, ни прикорнуть»). Так становится воз можно потому, что субъект («мы»), ушедший после первой строфы в имманентные глубины стихотворения, пройдя его насквозь, пережив все превращения состояния мира как личную судьбу, в финале завоевывает особую позицию.
Если мир движется в стихотворении к гибели, то субъект речи, как мы видели, напротив, – ко все большей имманентной связи с «другим», а в финале оказывается не вне, и не внутри, а на касательной к изображенному миру, чреватому распадом. Эта внежизненно активная (М. Бахтин) позиция и рождает творческие переклички Пастернака с Блоком и Гоголем. В контексте цикла «Песни в письмах, чтоб не ску чала» (и всей книги) утверждение такой субъектной позиции можно понять как про должение диалога с героиней и попыток утвердить ее «самостояние» парадоксаль ным путем рассказа о возможных катаклизмах (ср. в «Mein Liebchen»: «С этой дачею дощатой / Может и не то случиться»).
1. Стихотворение Пастернака впервые напечатано еще до написания блоковской «Записки» (в сб.
«Явь», М., 1919 – без заглавия и эпиграфа, с разночтениями в строках 9–11, 14, 20, 22).
2. См. и продолжение: «Вдали засинел Лиман…» – «По элеваторам, вдали». Возможно название станции «Распад» ассоциировалось у Пастернака с гоголевским «провалом»: Петро сбрасывает Ивана с сыном в «провал, в провале дна никто не видел»; в конце Бог должен поднять мстителя «из того про вала», чтобы он мог сбросить Петра «в самый глубокий провал» (курсив наш. – С.Б). Ср. также: «За Киевом показалось неслыханное чудо» – и в «Возвращении»: «Под Киевом пески <…> Под Кие вом» – и далее странное сравнение, в котором не назван и заменен троеточием субъект – то, что срав нивается.
3. Такое понимание слова «росить», кажется, новация Пастернака. У В. Даля «росить что, мочить росою, класть под росу» (Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 3, СПб.; М., б. д., 4е издание. Ст. 1716).
4. Не случайно в первой публикации (сб. «Явь» – М., 1919) будущий «Распад» публиковался в подборке именно с «Балашовым».
РОМАНОВКА
Этот цикл неизменно (начиная с автографа 1919 года) и в одном и том же соста ве присутствовал во всех редакциях «Сестры моей – жизни». Его место в целом кни ги – переходное: от ретардирующих «Книги степи», «Развлечений любимой», «За нятья философией», «Песни в письмах, чтоб не скучала» к кульминационной «По пытке душу разлучить».
В «Романовке» лирическое «я» впервые после начального цикла догоняет главное сюжетное событие – летнюю встречу героев, которой кончается предыстория и на чинается история любовного романа. Героиня, как мы знаем из «Заместительницы», уехала в степную губернию, куда герой писал ей «песни в письмах», а затем поехал сам («Распад») – в «Романовке они встречаются. Теперь, после растянувшейся на по ловину книги ретардации, мы вправе ожидать рассказа с места (Романовки) и, глав
408
ное, из времени, когда протекают события. Но этого не происходит. Лирическое «я» и о встрече в Романовке вспоминает:
Как были те выходы в тишь хороши! (Степь)
Накрапывало, – но не гнулись И травы в грозовом мешке. (Душная ночь)
Все утро голубь ворковал У вас в окне… (Еще более душный рассвет)
Прошедшее время и связанный с ним нарративный режим интерпретации не яв
ляются, однако, здесь единственными или даже господствующими. Вспоминаемые
события, как и в предшествующем цикле, по большей части изображаются как про текающие одновременно с моментом речи, т. е. переводятся из нарративного в речевой
режим интерпретации:
Как были те выходы в тишь хороши! Безбрежная степь, как марина, Вздыхает ковыль, шуршат мураши, И плавает плач комариный.
Я чувствовал, он будет вечен, Ужасный, говорящий сад. Еще я с улицы за речью Кустов и ставней – не замечен;
Заметят – некуда назад: Навек, навек заговорят (курсив наш. – С.Б.).
Это отвечает особенностям стиля «Сестры моей – жизни», тому, что К. О’Коннор в заглавии своей книги назвала «The Illusion of Narrative» (385), и о чем специально писала А. Майер: «Интерес Пастернака сосредоточен на восприятии моментального чувства и рефлексии, но не на изображении происшествий и обстоятельств» (378, с. 60). В нашем цикле, тем не менее, эта стилевая особенность, выражающая тяготе ние Пастернака к «импрессионизму вечного», выглядит глубоко парадоксально, а потому должна быть объяснена. Почему события «Романовки» отнесены в прошлое, хотя с точки зрения здравого смысла они – настоящее? Какая позиция лирического «я» открывает возможность такого построения высказывания? Именно наш цикл заставляет предположить, что вся «Сестра моя – жизнь», в том числе и ее первый цикл «Не время ль птицам петь», есть постперцепция, рассказ о прошлом и поиск по терянного времени. Это объясняет затянувшуюся ретардацию и выбор формы выска зывания в «Романовке» и идущих за ней циклах.
Внутри самой «Романовки» обозначены пределы: «Степь» (может быть самое экстатическое создание книги) и два других стихотворения, в которых кульминиру
409
ет мотив «духоты» – «Душная ночь», «Еще более душный рассвет». Возникший еще в «Книге степи» как одно из проявлений модальности, этот мотив перетекает из на шего цикла в следующий: душные ночь и рассвет становятся душной душой «Попыт ки душу разлучить».
32. СТЕПЬ
Как были те выходы в тишь хороши! Безбрежная степь, как марина, Вздыхает ковыль, шуршат мураши, И плавает плач комариный.
Стога с облаками построились в цепь И гаснут, вулкан на вулкане. Примолкла и взмокла безбрежная степь, Колеблет, относит, толкает.
Туман отовсюду нас морем обстиг, В волчцах волочась за чулками, И чудно нам степью, как взморьем брести – Колеблет, относит, толкает.
Не стог ли в тумане? Кто поймет? Не наш ли омет? Доходим. – Он. – Нашли! Он самый и есть. – Омет, Туман и степь с четырех сторон.
И Млечный Путь стороной ведет На Керчь, как шлях, скотом пропылен. Зайти за хаты, и дух займет: Открыт, открыт с четырех сторон.
Туман снотворен, ковыль, как мед. Ковыль всем Млечным Путем рассорен. Туман разойдется, и ночь обоймет Омет и степь с четырех сторон.
Тенистая полночь стоит у пути На шлях навалилась звездами, И через дорогу за тын перейти Нельзя, не топча мирозданья.
Когда еще звезды так низко росли И полночь в бурьян окунало, Пылал и пугался намокший муслин, Льнул, жался и жаждал финала.
410
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]