Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Постколониальные нации в историко-культурном контексте

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
нимами; это неоправданная синонимия, которая позволяет путать “объективную” культуру суахили (историческую культуру при­брежных обществ) и “субъективную” политическую культуру суа­хили (т.е. [культуру] современной Танзании)…» (Blommaert 2006b: 18; выделено автором; см. также: Lal 2015: 235). Государство и на­ция оказываются проявлениями единой сущности, как два лика Януса, как две стороны одной медали. Государственная элита в своем отношении к «простым людям» основывается на унаследо­ванном от белых колониальных администраторов чувстве патерна­лизма (Schneider 2006: 107–110), которое передалось и простым гражданам, видящим в государстве и неразврывно связанной с ним правящей партии своих «кормильцев» и потому лояльных им (Phillips 2009; Nkyabonaki 2022: 45–46). Очевидно, именно в госу­дарственническом характере танзанийского национализма кроется разгадка его «парадокса»: того, что он имеет «способность вдох­новлять на выражения единства, с одной стороны, и имеет тенден­цию ограничивать политические дискуссии – с другой», что чело­века – гражданина – он «и освобождает, и подавляет» (Maddox,
Giblin 2005: 1, 9).
Стоит отметить, что такое взаимоотождествление нации и госу­дарства посредством своего рода присвоения культуры государст­вом, прежде всего через систему образования, – очевидно, мечта многих постколониальных политических режимов (см., например, в связи с Иорданией: Massad 2001: 277; Nanes 2007: 209), но далеко и далеко не каждому из них удается добиться сложения ситуации, подобной танзанийской. Так, «похоже, что в большой части регио­на Верхнегвинейского побережья (в частности, в Гвинее-Бисау, Се­негале, Гвинее, Сьерра-Леоне. – Д.Б.) существует выраженное не­соответствие между национальной идентичностью, с одной сторо­ны, и идентификацией нации с государством (его представителями, институтами и границами) – с другой. Это не национальная иден­тичность слаба, хотя она не одинаково сильна повсюду, но скорее идентификация нации с государством» (Knörr et al. 2008: 38; под­робно см. также: Højbjerg et al. 2012a; о неспособности государства полностью отождествить с собой нацию и ее культуру в Гане см.: Coe 2005).
В Танзании же правившая и во времена однопартийности – с
1965 по 1992 г. – Революционная партия (ЧЧМ, Chama Cha Mapin-
161
duzi) продолжает неизменно оставаться у власти и после введения многопартийности в первую очередь именно потому, что ей уда­лось отождествить себя в сознании значительной части граждан с государством, а государство – с нацией (и способствующую разви­тию общества политическую деятельность – с членством в именно этой партии еще со времен предшественника ЧЧМ – основанного в 1954 г. на базе ТАА Африканского национального союза Танганьи­ки, ТАНУ, Tanganyika African National Union [Hunter E. 2015: 187– 209]). То есть основой сегодняшнего господства ЧЧМ на политиче­ской сцене Танзании являются не репрессии или государственный патернализм, как во многих постколониальных странах, а то, что еще в период однопартийности в стране удалось воплотить в жизнь положенный Дж. Ньерере в основу идеологии ТАНУ, а затем ЧЧМ принцип равенства жителей страны в этническом и религиозном отношениях и сформировать национальную идентичность, в том числе благодаря предотвращению катастрофических разрывов в уровнях развития регионов государства и недопущению превраще­ния этничности или религии в главный фактор объединения и разъ­единения граждан (Miguel 2004; Whitehead 2009; Nyaluke 2013: 101–128, 158–233; Nwankwo 2016; Турьинская 2022а).
Национальное государство не сугубо технократично и безлико: в Европе, когда государство «… встретилось с пламенеющим на­ционализмом», то «стало присваивать его, придавая себе тем са­мым этическое содержание» (ван Кревельд 2006: 509–510; см. так­же: там же: 321). Постколониальные же государства, как пишет уроженка Сенегала Э. Ньянг, «… построены на морально и этиче­ски неопределенных основаниях. … Никогда не было… ясно, чем постколониальное государство должно было быть или какие добро­детели и мораль оно должно было создавать или культивировать в африканских народах. … постколониальное государство не предло­жило никакого морального разрешения дилеммы “общины”, соци­альной солидарности и легитимной власти» (Niang 2018: 201, 202). С этим утверждением перекликаются слова другого африканского ученого – нигерийца Е.К. Огундоволе: «Находясь в постоянной оп­позиции народу, амальгамное [постколониальное] государство не в состоянии сформулировать социальную задачу какой-либо истори­ческой значимости, не говоря уже о способности организовать на­род на решение таких социально-исторических задач. В этом суть
162
дела!» (Ogundowole 2004: 152; аналогично см. в труде другого ни­герийского ученого: Falola 2021: 47–73). Танзанийское же государ­ство в идеологии уджамаа захотело и смогло как показать мораль­но-этические основания своего существования и донести их до на­родного сознания самыми разными путями (например, через массо­вую литературу и поэтические произведения в популярном в наро­де жанре машаири или организовывавшиеся для широкой публики музыкальные представления [Громов 1994; Lange 1999; Njubi 2009: 116]), так и предложить обществу социальную задачу большой ис­торической значимости – сплочение нации вокруг светского не трайбалистского государства на основе культуры суахили (несмот­ря на религиозность общественного сознания и полиэтничность страны). Танзанийскому государству удалось стать по-настоящему легитимным в глазах народа (Nyaluke 2013) и благодаря этому до­биться весомых успехов в строительстве нации.
И это несмотря на то, что методы убеждения в случае их недос­таточности государство дополняло методами принуждения, в осо­бенности в сельской местности при проведении политики «виллид­жизации» (Ujamaa Vijijini) – укрупнения деревень и обобществле­ния результатов труда согнанных в них крестьян (см., например:
Williams D.V. 1982; Ibhawoh, Dibua 2003: 67; Schneider 2006: 103– 106; Eckert 2007: 256–258; Nwankwo 2016: 11; Mamdani 2018: 172–
177). Характерно, что, хотя в беседах с нами танзанийцы, бывало,
вспоминали о неудачах в реализации программ развития страны, прежде всего – экономической политики уджамаа, и тяжелых по­следствиях этого для общества (см. также: Marsland 2006; Ahearne
2014), многие из них тепло отзывались о тех временах, потому что тогда, в противоположность нынешнему периоду экономической либерализации, превозносящей личный успех как абсолютную цен­ность, государством активно утверждались и обществом принима­лись ценности национального единства. О существовании в танза­нийском обществе, пусть только у его части (Бондаренко 2019: 562,
563), определенной ностальгии по временам реального доминиро­вания идеологии уджамаа говорят и исследования наших коллег
(Kamat 2008; Мкенда 2010: 35; Aminzade 2013a: 242; Fouéré 2014; Lal 2015: 25–26, 220; Mann 2017:). В ХХI в. танзанийские аналити-
ки, журналисты, общественные деятели прямо связывают пробле­мы, которые испытывает страна, с отходом от принципов нацио-
163
нального единства, заложенных Дж.К. Ньерере; призывы вернуться к ним стали общим местом в их публикациях и выступлениях (см. например: Gathara 2011; Becker F. 2013; Kavina 2022). Политика «виллиджизации» имела не только экономическую составляющую: осуществляя ее, государство стремилось, помимо прочего, подчи­нить локальные интересы национальным (Bjerk 2010: 292–293; Nyaluke 2013: 86–87; Турьинская 2022а: 26–27). «Несмотря на об­щепризнанность провала экономической политики Ньерере, не­сколько авторов определили как наиболее примечательное нацио­нальное достижение Танзании способность создать у танзанийцев сильное чувство национальной идентичности… Немногие африкан­ские страны достигли того же уровня национальной унификации, что Танзания под руководством Ньерере. … Относительная полити­ческая стабильность, которой Танзания – в противоположность большинству ее соседей – отличалась в годы правления Ньерере, – то, что не может быть оценено в экономических категориях», – спра­ведливо отмечают Б. Ибхавох и Дж.И. Дибуа (Ibhawoh, Dibua 2003: 71; см. также: Косухин 2002: 19; Nkyabonaki 2022: 50–51).
«Распространение танзанийского национализма и идеологии (т.е. идеи единой танзанийской нации. – Д.Б.) в период уджамаа можно объяснить почти исключительно отсылкой к правительству и партии, потому что ЧЧМ в Танзании была в состоянии монополи­зировать национальный дискурс. Благодаря государственному кон­тролю над СМИ, школами, общественными службами и основными отраслями промышленности, а также партийному контролю над местными партийными отделениями, основными гражданскими группами и союзами, практически все средства [создания в общест­ве] широко распространенных организаций и дискурса были ин­корпорированы в правительственный аппарат. Таким образом, пра­вительство могло контролировать месседж проекта национального строительства в такой степени, которая стала невозможной после политической и экономической либерализации» (Kessler 2006: 44; см. также: Nyaluke 2013: 121–123). Следует отметить, что Дж. Нье­рере видел в ТАНУ, а затем в ЧЧМ не столько политическую пар­тию в западном понимании, сколько антиколониальное национали­стическое движение, стремившееся выражать интересы всего наро­да страны (что в самом деле соответствует изначальной природе и сути многих африканских политических партий, в том числе веду-
164
щих [Hyden 2011]). Это служило Дж. Ньерере важным аргументом в пользу однопартийности (Gbadegesin 1994: 57; Schneider 2006: 112; Eckert 2007: 228–229; Шлёнская 2022а: 39), хотя на практике введение однопартийности (в 1965 г.) означало отход от всенарод­ности партии и разделение общества на партийный «авангард» и беспартийную массу (Hunter E. 2015: 210–230). На момент получе­ния страной независимости ТАНУ действительно не имел реальной альтернативы или оппозиции (Nyaluke 2013: 60–62). К тому же, од­ним из каналов сплочения нации вокруг единственной партии как выразителя национальных интересов быстро стало создание под ее руководством таких общественных институтов, как профсоюзы ра­бочих, объединения крестьян, организации женщин и молодежи (Nyaluke 2013: 102–113). Как утверждал Дж.К. Ньерере, «там, где существует одна партия, если она отождествляется со всей нацией, основа для демократии прочнее, а народ имеет больше возможно­стей для выбора, чем в случае существования двух или большего числа партий» (цит. по: Шлёнская 2019: 34; см. также: Nyaluke
2013: 65–69).
В этой связи очень показательно и типично для полиэтничных стран, в которых начинаются политическая либерализация и децен­трализация (Doornbos 2006: 119–134), что введение многопартий­ности в 1992 г., пусть и при сохранении по сей день абсолютно гос­подствующих позиций созданной Дж.К. Ньерере Революционной партии и действующем с первых лет независимости запрете на об­разование политических партий и прочих объединений на этниче­ской (а также религиозной или региональной) основе, ко второй по­ловине 2000-х гг. привело к определенному росту значения этниче­ского фактора и понижению роли национального фактора само­идентификации граждан Танзании (см.: Wendt A.C. 2018). О том же свидетельствуют и наши полевые материалы, в частности, некото­рые интервью, взятые в 2005 г. (см., например, цитату из одного из них в работе участника той экспедиции Н.В. Громовой [2007: 58]). Однако, в противоположность многим и африканским, и неафри­канским странам, в которых рост этничности вызван демократиза­цией политической системы, в Танзании он оказался очень умерен­ным и неопасным для национального единства. Причины этого – ограниченность масштабов либерализации политической системы государства, с одной стороны, но и прочность национальных свя-
165
зей в танзанийском обществе к моменту начала политических ре­форм – с другой.
Действительно, мирное доминирование одной партии с неиз­менной официальной идеологией (пусть и с менявшейся в диапазо­не от общинно-социалистической до неолиберально-капиталисти­ческой реальной политикой) обепечило прочное утверждение в соз­нании граждан идеи национального единства (особенно в конти­нентальной части страны). Но не следует понимать это единство как полную идеологическую гомогенность. Национальная идентич­ность – скорее рамка, в которую, помимо главной, подчиняющей себе остальные – собственно национальной идентичности, заклю­чены делающие ее исторически многослойной разнообразные част­ные политические дискурсы и идентичности. «Некоторые из этих идентичностей и дискурсов выросли из форм, предшествовавших колониальному завоеванию, но были трансформированы колониа­лизмом, в особенности британской политикой косвенного управле­ния. Другие были созданы распространением христианства, появ­лением наемного труда, расширением зон урбанизации в колони­альный период. Многие из них, включая, в частности, мусульман­ские религиозные организации и сети, не были признаны как леги­тимные формы политического выражения ни колониальным, ни по­стколониальным государством» (Maddox, Giblin 2005: 2).
Напрямую связанная с государственной идеологией языковая политика, направленная на усиление позиций суахили как офици­ального языка, «языка нации», также вносит существенный вклад во внедрение в сознание граждан страны убежденности в давнем самостоятельном сложении танзанийской нации (см., например:
Blommaert 2005; 2006a: 246–249; 2014; Topan 2008; Kanana 2013; Rugemalira 2013; Kioko 2014; Nwankwo 2016). Не случайно танза-
нийское государство, особенно в период попытки построения со­циализма, уделяло очень большое внимание не только внедрению, но и стандартизации языка суахили: это было важно с точки зрения задачи культурной гомогенизации населения страны в процессе объединения его в нацию (Blommaert 2006a: 247–248); необходи­мость стандартизации единого языка для утверждения нации под­черкивал Б. Андерсон (2001: 132–154). «В то время как принятие национального языка было неизбежным аспектом создания общего национального интереса, принятие четкой политической идеоло-
166
гии, как и установление сильного [политического] лидерства, стало важным инструментом, посредством которого можно было добить­ся легитимности [государства] и [сложения] нации» (Kavina 2020:
61). Эта тенденция стала особенно сильной в последние годы, но Дж.К. Ньерере проводил политику суахилизации с момента обрете­ния страной независимости, утверждая отношение к суахили как к единственному национальному языку Танзании, и такой статус был законодательно закреплен за ним в 1967 г. (Шпажников 1980: 169–
170; Batibo 1995; Mreta 1998: 244–245; Kessler 2006: 47–51; ; Njubi 2009: 115–117; Громова 2010; 2022б; Nyaluke 2013: 121–123; Nwankwo 2016: 8–10, 15–16; Otiso 2017: 93; Шлёнская 2022б: 11–
12). В утверждении африканского языка суахили как национально-
го Дж.К. Ньерере виделся важный аспект опоры на собственные силы, ключевой идеи теории уджамаа, и утверждения собственного пути развития – «африканского социализма» (Blommaert 2006a: 246–247; Njubi 2009: 115–116). Сегодня, перечисляя заслуги Дж.К. Ньерере перед страной и народом, танзанийцы часто упоми­нают его вклад в утверждение суахили как языка их нации (Банщи­кова 2022: 57–58). В то же время необходимо отметить, что, в отли­чие от последних лет, когда государством практически поощрялось вытеснение английского языка языком суахили из общественных сфер, в том числе из сферы образования (ср. ситуации, описывае­мые одним и тем же автором в 2010 и 2018 гг.: Tibategeza 2010; Ti-
bategeza, du Plessis 2018; обсуждение проблемы см., например: Vavrus 2002; Sa 2007; Swilla 2009; Tibategeza, du Plessis 2012; Tibategeza 2019; Yogi 2017), Дж.К. Ньерере стремился сохранить за
английским языком высокий фактический статус. Он «… всеми си­лами стремился облегчить противостояние между этими двумя языками и с этой целью объявил их языками мирового значения. Под этим подразумевалось, что если суахили стирает границы меж­ду этносами Танзании, то английский выполняет точно такую же роль во всем мире. Поэтому президент… рекомендовал использо­вать эти два языка на национальном и международном уровне» (Хамиси 2010: 45).
Конечно, выигрышным для танзанийского государства факто­ром проведения языковой политики суахилизации является не только то, что суахили был lingua franca в стране уже на момент получения ею независимости (Njubi 2009: 115), но и то, что этот
167
язык «равноудален» от подавляющего большинства ее граждан. Та­кая ситуация – большая редкость для постколониальных стран, в которых государству в стремлении сплотить народ в нацию почти всегда приходится опираться или на язык бывшей метрополии, или на язык этнического большинства (когда оно господствует полити­чески), и оба этих варианта ослабляют связь государства с общест­вом и порождают существенные проблемы на пути нациестрои­тельства (подробно об этом см.: Арутюнов 1989: 98–103; Falola
2003: 224–249; Громова 2022а; на примере Намибии: Pütz 1995: 153–324; Сенегала: Smith É. 2010; Судана: Гордеев 2022: 56–57).
Помимо суахили, в голову сразу приходит только индонезийский язык (бахаса индонезия). Е.К. Огундоволе эмоционально написал, что «использование иностранных языков… как официальных госу­дарственных языков африканскими правительствами и общества­ми – анафема аутентичной африканской цивилизации – прошлой, нынешней и возрождающейся» (Ogundowole 2005: 158). Однако в его родной Нигерии только английский язык способен выполнять интегрирующую функцию, тогда как любые попытки придать осо­бый статус родному языку любого народа страны чреваты крайне негативными последствиями для ее национального единства и даже государственной целостности (Ogwudile 2019). Также иллюзией представляется утверждение, что укреплению национального един­ства нигерийцев способствовало бы выведение на передний план местных языков как равноправных по отношению друг к другу, но имеющих более высокий статус, чем английский (Ojajune 1994). Скорее, всего, такое нововведение создало бы ситуацию хаоса во многих сферах (например, управления, немыслимого без докумен­тооборота), выход из которой нашелся бы или в фактическом воз­вращении на господствующие позиции английского языка, или в начале доминирования каких-либо местных языков или языка. Это то, что происходит после падения режима апартеида в ЮАР, где официальными признаны 11 языков, а также в Индии с ее 23-мя официальными языками и Боливии с 47-ю.
В Танзании же народ, для которого язык суахили является «эт­ническим», как отмечалось выше, относительно малочисленный, и утверждение в обществе его языка, к тому же уже давно восприни­маемого как общее достояние вне этнической привязки, не может вызвать чьего-либо недовольства, породить «этнические конфлик-
168
ты». При этом подавляющее большинство жителей страны (не ме­нее 95%) образуют представители народов одной языковой группы, включающей в себя и суахили, – банту. В то же время в Танзании нет доминирующего численно народа, который можно было бы считать «государствообразующим» и который мог бы претендовать на то, чтобы именно его язык стал лингвистической основой нацио­нального единства: крупнейший народ страны – сукума – составля­ет по данным за 2021 г. всего около 16% ее населения. Н.Э. Нван­кво считает, что уже этот факт делает «бессмысленной» ведение какой-либо политической деятельности на этнической основе (Nwankwo 2016: 12). Однако в этом вопросе важна не только чис­ленность народа. Доля крупнейших народов Уганды и Замбии – ган­да и бемба – в населении этих стран ненамного больше, чем сукума в Танзании: около 17% и 22% соответственно (World Population Review 2021). Но их роль в доколониальной, а как следствие – так­же в колониальной и постколониальной истории земель, ныне об­разующих республики Уганда и Замбия, была принципиально иной, чем сукума в Танзании, и это имеет большое значение сего­дня с точки зрения проблематики нашей работы, как будет показа­но ниже. В результате сочетания определенной направленности языковой политики государства с благоприятными условиями для ее проведения, «когда речь идет о преднамеренных попытках про­движения как в формальных, так и в неформальных сферах жизни и о создании подлинно национального и официального языка, рас­пространение суахили среди населения Танзании после получения независимости постоянно упоминается как пример замечательно успешного спланированного внедрения африканского националь­ного языка в полиэтничной среде. Ныне, в результате огромных усилий, прилагавшихся с 1960-х гг., суахили распространен в Тан­зании чрезвычайно широко и используется в сферах образования, государственного управления и межэтнического общения по всей стране» (Simpson 2008: 10).
Степень интегрированности народов Танзании на основе куль­туры и языка суахили не следует преувеличивать, а ее неполноту – считать недостатком, изъяном танзанийской нации, недочетом в ее строительстве. А. Хурскайнен писал о том, что далеко не все пред­ставители этнических групп, населяющих юг Танзании, желают считаться суахилийцами и проявлять приверженность суахилий-
169
ской культуре. Он связывал это с памятью о походах суахилийцев вместе с занзибарскими арабами за рабами в XIX в. (Hurskainen 1999: 258–259). О нежелании людей идентифицировать себя как суахили в связи с историей работорговли лично рассказывала нам и А.А. Банщикова, в последние годы работающая как культурный антрополог в различных районах Танзании. М.Л. Бутовская, мно­го лет проводящая исследования на севере страны, говорила нам об отторжении суахилизации народами этого региона. Действи­тельно, мы сами выше отмечали, что любой танзаниец знает, из какого «племени» он происходит, ему почти всегда известно про­исхождение его друзей, соседей, коллег и т.д. Да, танзанийское государство видит идеал в культурно гомогенной нации, олице­творяемой этим самым государством, и потому насаждает повсе­местное использование языка суахили. Ему удалось добиться пол­ного доминирования суахили в административной сфере на всех уровнях, начиная с деревенского. Однако, как справедливо отме­чал Я. Бломмерт, административная сфера – лишь одна из многих, в которые вовлечены люди, в которых они проявляют свои иден­тичности, и, хотя танзанийское государство практически вытесни­ло «этнические» языки из официальной сферы и из сфер, связан­ных с высокой письменной и печатной культурой (образование, масс-медиа и т.д.), что, как отмечалось выше, создает угрозу их существованию, в сфере бытовой – сфере устной речи – эти языки ныне еще сохраняются (Blommaert 2006a: 248–249).
Но на самом деле суть национального единства по-танзаний­ски – не в элиминировании этнических культур (хотя, как подчер­кивалось выше, они неизбежно терпят ущерб в процессе нацио­нального строительства), а в их сосуществовании на единой куль­турной платформе. И эта платформа – культура суахили, включая язык суахили. Не культурная гомогенность, а наличие единой куль­турной платформы делает социокультурную общность нацией, да­же если речь идет об общности со столь очевидным дроблением на этнокультурные компоненты, как, к примеру, британская, канад­ская или бразильская. Да и вообще трудно найти в мире монокуль­турные страны, за исключением некоторых очень небольших по за­нимаемой территории и численности населения; впрочем, иногда образцами достаточно крупных монокультурных стран представля­ют Японию и обе Кореи. Во всех странах, где мы проводили поле-
170
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]