Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Постколониальные нации в историко-культурном контексте

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
вые исследования по проблеме формирования наций – и в Танза­нии, и в Замбии, и в Уганде, – существует поликультурность. Одна­ко в Танзании она имеет не всеобщий, но можно все же утвер­ждать, что общий – охватывающий огромную часть граждан – зна­менатель, общую рамку – ту самую платформу в виде культуры и особенно языка суахили. Наличие в стране языка, которым владеет и может пользоваться подавляющее большинство граждан (даже если этот язык «этнический» и родной не для всех из них), создает мощную базу для выработки у них сознания принадлежности к од­ной нации. Это, впрочем, в принципе не снимает угрозу «этнизации национальной идентичности» (Филиппова 2016: 27–29) и этнона­ционализма вплоть до сепаратизма, как, показывают примеры Ка­талонии, Квебека или Шотландии, но в силу причин, некоторые из которых мы рассматриваем в данной работе, не создает ее в конти­нентальной части Танзании.
Поликультурность же Замбии и Уганды иная, чем Танзании, – лишенная в своей основе автохтонной объединяющей культурной платформы. Тогда как существование с доколониальных времен автохтонных языка и культуры суахили, в раннеколониальный пе­риод распространившихся по всей стране, делает Танзанию ис­ключением из правила, Замбия и Уганда, подобно большинству постколониальных государств, особенно африканских, не имеют такой основы национального единства. Ни одна из местных куль­тур не в состоянии играть эту роль; интеграция народов современ­ных Замбии и Уганды началась (вынужденно и противоречиво) только в колониальный период, вследствие установления колони­альных режимов. Таким образом, исторической и культурной осно­вой формирования замбийской и угандийской наций не может слу­жить ничто иное, кроме колониального социокультурного насле­дия, включая язык бывшей метрополии – английский (сравнение языковой ситуации в Танзании и Замбии в контексте формирова­ния национальных идентичностей см.: Marten, Kula 2008a). А ис­пользование языка бывшей метрополии в качестве национального порождает проблемы и психолого-идеологические, препятствуя формированию чувства национальной гордости, и практические: далеко не все жители постколониальных государств владеют язы­ками бывших метрополий вообще, а свободно – тем более. Некото­рые респонденты в Замбии и Уганде отмечали, что проживающие в
171
каждой из этих стран народы «имеют сходства в культурах и тради­циях», «говорят на схожих языках» и т.п., но, конечно, никто из них не мог утверждать, что они принадлежат к одной автохтонной куль­туре в том смысле, в каком танзанийцы различного этнического про­исхождения причисляют себя к носителям культуры суахили.
В то время как огромная часть танзанийских респондентов выр­ажала твердую уверенность в существовании единой танзанийской нации, большинство собеседников в Замбии и Уганде представляли свои страны как конгломераты «племен» (этнических групп) с их собственными языками и культурами. В этих странах государствам приходится пытаться интегрировать население в нации, стараясь усилить довольно слабое культурное единство, которое начало по­являться только в границах колоний и на основе языка бывшей ко­лониальной державы. В итоге, как отмечал в отношении Уганды М.Р. Доорнбос, «очевидно, следовательно, что угандийская языко­вая мозаика, лишь одно из измерений ее этнического многообра­зия, не предоставляет готовой основы для [свободного] коммуни­цирования по всей стране. … С языковой точки зрения, условия в Уганде невыигрышные в сравнении с Танзанией…» (Doornbos 2010: 4). Не случайно В. Павликова-Вильянова, отмечая отсутствие у угандийского государства ясной языковой политики на всем про­тяжении его существования (вспомним по контрасту мощную язы­ковую политику в Танзании), призывает строить национальное единство не на основе английского или луганда (языка крупнейше­го народа страны ганда), а суахили, имеющего определенные пози­ции в Уганде, но не продвигаемого активно государством
(Pawliková-Vilhanová 2001). В то же время в Замбии государство с 1990-х гг. предпринимает попытки представить многоязычие и,
следовательно, поликультурность не как препятствие, но, напро­тив, как фактор, способствующий строительству нации, что также стремятся обосновать замбийские ученые (Marten, Kula 2008b; Mat-
ibini 2017; Ohannessian, Kashoki 2017; Kashoki 2018; Prokopenko 2018: 67; Oliver M. et al. 2021).
Примечательно, что в Танзании единство автохтонной культуры суахили для подавляющего большинства граждан африканского происхождения своей оборотной стороной имеет такое проявление «исключающего национализма», как склонность некоторой части афротанзанийцев не считать членами своей нации сограждан-пред-
172
ставителей этнорасовых меньшинств, образовавшихся в доколони­альную и колониальную эпохи, – главным образом, выходцев из Южной Азии, обобщенно именуемых «индийцами», и арабов (см., например: Bondarenko et al. 2013; 2021; Бондаренко 2016б: 227– 229; Bertz 2015; Банщикова, Иванченко 2020). Даже в политиче­ской элите страны изначально не было и поныне нет единства по вопросу о том, должны ли все граждане быть наделены одинако­выми правами независимо от расы (Eckert 2007: 225–226; Aminza­de 2003; 2013a: 104–134, 208–244, 320–355; 2013b). И это притом, что с момента получения страной независимости на уровне идео­логического воздействия и практических мер предпринимались усилия для утверждения неэтнической и нерасовой концепции гражданства, т.е. наделения равными правами всех граждан госу­дарства без предоставления особых прав кому-либо, прежде все­го – «африканцам» в противоположность индийцам, арабам, евро­пейцам, а также этническим меньшинствам среди афротанзаний­цев (Larson, Aminzade 2007; Bjerk 2010: 289; Турьинская 2022а:
18). Ради этого, например, государство отказывало в особых пра­вах африканским меньшинствам, таким, как маасаи, в контроли­ровавшейся государством концепции прошлого страны искажа­лась история работорговли на ее территории: в ней обвинялись не действительно ведшие ее арабы, а европейцы (Иванченко 2019; Банщикова, Иванченко 2020) (в противоположность соседней Ке­нии, где государство «… некритически восприняло колониальное предвзятое отношение к арабам, в основе которого – обвинение арабов в работорговле…» [Benjamin J. 2007: 246]). В принципе, добиться признания основной массой населения Танзании предста­вителей меньшинств членами одной с ней гражданской общности удалось, но многие афротанзанийцы по-прежнему не включают по­томков мигрантов с других континентов в свою культурную общ­ность, что порождает двойственность отношения к ним как к ино­культурным согражданам (Bondarenko et al. 2021: 55).
В Замбии отсутствие подобной суахили интегрирующей мест­ной культуры и вынужденная опора на колониальное наследие при­вели к лучшему отношению к подобным сообществам, крупней­шим из которых является индийское (Bondarenko et al. 2013; Bondarenko 2014). Однако на волне подъема шовинистических на­строений, спровоцированных включением в Конституцию 1996 г.
173
положений, дискриминировавших уроженцев страны менее, чем в третьем поколении, вскоре после ее принятия замбийские индийцы были вынуждены испытать на себе проявления расизма со стороны урожденных африканцев (Прокопенко 2001б: 131–133; 2011: 207–
208). Не так давно в Замбии были отмечены акты насилия в отно­шении другой группы, не чуждой расово, но тоже пришлой, – руан­дийских беженцев (Akinola 2018b: 31–33).
В Уганде диктатор И. Амин в 1972 г. изгнал из страны южноази­атское по происхождению меньшинство – так называемых азиатов. Очевидно, что те события были вызваны нежеланием И. Амина опереться в сплочении граждан на колониальное наследие, как в Замбии, при отсутствии интегрирующей доколониальной автохтон­ной культуры, как в Танзании, и невозможностью сделать ставку на поддержку одного из крупных народов страны, поскольку сам он был смешанного этнического происхождения, и по отцу, и по мате­ри принадлежа к немногочисленным народам – каква и лугбара. В такой ситуации ему ничего не оставалось, кроме как пытаться объединить угандийцев вокруг собственной персоны, в том числе на основе ненависти к носителям иной и достаточно закрытой культуры, резко выделявшимся материальным благополучием, а также политическим оппортунизмом – проявленной в колониаль­ный период (и не забытой африканцами) готовностью сотрудни­чать с колонизаторами во имя соблюдения собственных деловых, финансовых интересов. В конце ХХ – начале ХХI вв. лишь неболь­шая часть «азиатов» и их потомков вернулась в Уганду (Rajani
2012). Тем не менее, южноазиатская община восстановила прежние видные позиции в экономической жизни страны (Dawood 2016; Pe­ters 2020), провоцируя отдельных представителей коренного насе­ления (в частности, некоторых наших респондентов) на положи­тельные оценки изгнания «азиатов» в 1972 г.
Очевидно, что фактический отказ некоторыми людьми в призна­нии членами своей национальной общности тех, кто считается та­ковыми государством, т.е. являются его гражданами, свидетельст­вует о расхождении в сознании таких людей морали и права. Они не признают моральной обоснованности безукоризненного с право­вой точки зрения решения государства считать членами националь­ной общности представителей неавтохтонных культур (Ellis, ten
Haar 2004: 161). Также эти факты говорят о возможности расхожде-
174
ния в сознании людей нации как политической общности (она включает в себя всех обладателей паспортов данной страны, вклю­чая граждан не автохтонного происхождения) и как культурной общности: в нее входят только носители автохтонных культур
(Bondarenko et al. 2021: 55).
Более того, с точки зрения перспектив построения наций Замбия и Уганда имеют как минимум еще один сдерживающий фактор по сравнению с Танзанией. В доколониальные времена на территории Танганьики (континентальной части Танзании), за исключением королевства Шамбаа (Шамбала) одноименного народа (Winans 1962; Feierman 1974), не сложились крупные, превосходящие по размерам и сложности вождества, централизованные экспансиони­стские политические образования. Если бы их возникло несколько, в постколониальном государстве они могли бы стать центрами трайбалистского этнического регионализма или сепаратизма и про­буждать у соседних народов историческую память об их угнетении предками нынешних сограждан (см. в этой связи, например, о нде­беле и шона в Зимбабве: Lindgren 2002; Ndlovu-Gatsheni 2008a; 2009b; о наследниках доколониальных королевств Мадагаскара: Имбики 2013: 15–20; о народах Мали: Филиппов, Дикко 2016: 275–
276). Однако только у близкородственных народов ньямвези и су­кума и лишь в XIX в. вождества объединялись в более сложные по­литические образования типа составных вождеств, которые были недолговечны и распадались с уходом со сцены своих создателей
(Abrahams 1967; Bienen 1970: 32–37; Bennett 1971; Brandström
1990). Как следствие этого, в Танзании потенциальное сопротивле-
ние относительно слабых вождей удалось эффективно и без боль­ших сложностей пресечь на заре независимости страны (в соответ­ствии с законом от 1 января 1963 г.), причем не насильственными методами, а путем включения многих из них в систему государст­венных институтов управления (Шпажников 1980: 159–160, 162;
Feierman 1990: 223–233; Никифоров 1991: 54–59; Бочаров 1992: 212–213; Синицына 1997: 82–83; Kavina 2020: 61), тем более, что
они уже были адаптированы к встраиванию в более широкую сис­тему современных институтов в период колониализма. «Нейтрали­зация племенного вопроса была одним из пунктов национальной политики Ньерере» (Турьинская 2022б: 121). Пусть неформальное влияние вождей сохранилось после официального упразднения их
175
института (Ingle 1972; Walsh 1984: 67–96; Бочаров 1992: 214–217; 1995: 87–93; Baroin 2003) и сохраняется по сей день (Butovskaya et al. 2016: 157–158; Nkyabonaki 2019; Stroeken, Kaputu 2021), они не
могут представлять собой силы, противостоящей строительству на­ции. Некоторые наши респонденты указывали на отсутствие трай­бализма как признак существования танзанийской нации наряду с языком и культурой суахили.
Иначе обстоит дело в Замбии и Уганде. Не случайно в годовщи­ну пятидесятилетия независимости Уганды местный журналист пи­сал, явно намекая на национально-освободительное движение в Танганьике: «Неспособность усвоить уроки других движений за не­зависимость в регионе и повсеместно на континенте привела к то­му, что племя и религия были ключевыми элементами в момент по­лучения независимости – не национализм» (Monitor Reporter 2012b). В Уганде, как и Замбии, власть традиционных правителей и сегодня – реальность. При этом важно учитывать относительность традиционности этих правителей, т.е. то, что их институт отнюдь не перенесен в наши дни в неизменном виде из доколониального прошлого. Сегодня он есть результат сочетания преемственности от доколониального института правителей (Chabal 2001: 41–46) с изменениями, произошедшими в нем по воле колонизаторов и по­стколониальных государственных властей. Ж. Баландье выделил пять главных черт «непосредственных политических последствий колониальной ситуации» для субсахарской Африки (при этом под­черкивая, что эти черты «вновь встречаются на других континен­тах»): «искажение традиционных политических объединений» вследствие произвольности с точки зрения предшествующей афри­канской истории проведенных колонизаторами границ (мы также обращали на это внимание выше); «деградация через деполитиза- цию. – Если традиционное политическое объединение не было раз­рушено по причине его противодействия устройству колонизато­ров, … оно все же не менее того было сведено к условному сущест­вованию»; «распад традиционных систем ограничения власти»; «несовместимость двух систем власти и авторитета» – авто- хтонной и колониальной; «частичная десакрализация власти» (Ба- ландье 2001: 155–158; выделено автором. – Д.Б.).
Может быть, Т. Спир и прав, утверждая, что возможности бри­танских колонизаторов воздействовать на местные общества и их
176
системы управления преувеличиваются в историографии, часто представляясь как едва ли не абсолютные (Spear 2003). Более того, формы регулирования общественной жизни, возникавшие в итоге реформаторского давления колонизаторов, с одной стороны, и сдерживавшего его ответа автохтонных политических традиций и институтов – их «активного, консервативного влияния» (Malinow­ski 1945: 62), вынуждавшего европейцев с ними считаться, – с дру­гой, «… способствовали сохранению африканцами идентичности в самом широком смысле слова» (Балезин 2015: 198). Однако все же не приходится сомневаться, что изощренная система косвенного колониального управления, изобретенная Фредериком Лугардом (Lugard 1965) (кстати, состоявшим на колониальной службе в том числе в Уганде), изменила во владениях Великобритании сущность традиционных политических институтов, и функции вовлеченных в их деятельность людей – носителей традиционной власти – в весьма немалой степени (Copland 1982; Куббель 1985: 129–134;
Kubbel 1985: 326–329; Fisher 1991; Субботин 1992: 102–125; Mamdani 1999: 870–874; 2018: 62–108; Newbury 2003; Ramusack 2004: 48–131; Falola, Agbo 2018a: 90–91; Taylor I. 2018: 21–24), в том числе в странах, рассматриваемых нами в этой главе, – Замбии (Whiteley 1951: 24–26; Turner V.W. 1952: 38–40; Watson 1976; Rich­ards A.I. 1987: 112–120; van Binsbergen 2003: 201–206; Peša 2019: 348–353), Танзании (Bienen 1970: 37–43; Iliffe 1979: 318–341; Jer­man 1997: 224–267; Spear 2005; Schneider 2006: 97–101; Eckert 2007: 31–96; Butovskaya et al. 2016: 153–156) и Уганде (Doornbos 1975; 1985: 26–30; 2010; Балезин 1986: 106–114; 1993: 89–98; 2015: 49– 64; Oberg 1987: 162; Никитин 2005: 260–326). «Практически замы-
сел Лугарда, являясь составной частью колониальной политики Британии, предполагал ломку института традиционных правителей при сохранении всех внешних атрибутов их власти и изменение большинства их традиционных функций для приспособления к ин­тересам колониального управления» (Кочакова 1986: 273). Тради­ционные правители не стали просто колониальными чиновниками, но в большинстве случаев одновременно оказались и чиновниками, и правителями. В каких-то ситуациях их права, обязанности, воз­можности обсуловливались в большей мере одной из этих ипоста­сей, в каких-то ситуациях – другой. Однако, подчеркнем еще раз, нигде система косвенного управления отнюдь не предполагала со-
177
хранения их власти в прежнем, доколониальном, виде. Как под­черкивают Дж.Л. и Дж. Комароффы, «… институт вождей был и всегда оставался… подавленной изнанкой современности: как форма политической изменчивости – всегда под угрозой исчезно­вения, но все же постоянно поддерживаемый как знак нецивили­зованного африканского другого; он был необходимым элементом цивилизаторской миссии империи» (Comaroff J.L., Comaroff J.
2018a: 8).
Так, в Северной Родезии – будущей Замбии – с 1924 г. британ­ские власти принимали меры, позволившие в 1929 г. официально ввести систему косвенного управления на части территории коло­нии. К этому моменту там «каждый народ возглавляла “верховная туземная власть”, в ее состав входили “верховный”, или “старший”, вождь, которому помогал “туземный” совет, сформированный из числа подчиненных вождей округов. На низшей ступени иерархи­ческой лестницы стояли деревенские вожди, или старейшины. Од­ни из них назначались, другие утверждались как наследственные обладатели того или иного поста. Но высшая прерогатива назна­чать, утверждать (и смещать) верховных вождей и вождей округов принадлежала губернатору. При “верховных” вождях и реже – вож­дях округов действовали британские резиденты – советники, кото­рые, по существу, и являлись подлинными хозяевами положения. … Отныне в функции вождей входили сбор налогов, судопроизвод­ство на базе традиционного обычного права, подавление недоволь­ства с помощью собственной полиции. … Туземная администрация стала органической частью колониального аппарата управления» (Новиков 1990: 54).
В Уганде же «всюду, даже в Буганде, преобладал принцип на­значения вождей. … Например, в 1925 г. в Анколе из десяти круп­ных вождей только один был выходцем из традиционной знати и занимал пост на правах наследования. Решающую роль в подборе кандидатов на пост, в продвижении или смещении их играли ко­миссары районов» – британские колониальные чиновники. «Коло­ниальный аппарат все меньше считался с африканскими традиция­ми в формировании местных властей» (Ксенофонтова и др. 1984: 84, 85). Действительно, А.С. Балезин (1986: 106–115) показал, что в Уганде колонизаторы вводили в разных частях протектората и в разные исторические моменты различные варианты косвенного
178
управления, в том числе приближавшиеся к модели прямого управ­ления. Практически прямое управление было установлено «на севе­ре и востоке [Уганды], где не было ни крупных централизованных государств, ни традиционных правителей, чья власть признавалась бы многочисленными подданными…» (Киванука 1977: 117).
Вероятно, вследствие того, что на территории Танганьики почти все автохтонные политические единицы были меньше и слабее, чем политии, определявшие предколониальный политический ландшафт будущих Уганды и Замбии, в Танганьике в 1926 г. была введена система туземной администрации (Native Authority), в рам- ках которой признавалась власть всех местных правителей в целях использования их влияния для более эффективного колониального управления (необходимость создания такой системы была провоз­глашена еще в 1922 г.). Этим же обстоятельством, очевидно, объяс­няется и бóльшая, чем предполагает система косвенного управле­ния в теории, роль центральной колониальной администрации в осуществлении управления населением (Schneider 2006: 98–99). По мнению британцев, их система косвенного управления была эф­фективнее системы, применявшейся ранее на тех же землях немца­ми, хотя они сохранили введенное предшественниками деление территории на провинции и округа и, конечно, еще более усилили политику «этнизации» автохтонного населения – закрепления его деления на «племена» (Jerman 1997: 224–265). Однако то, что мест­ные политические образования были небольшими, вскоре потребо­вало их объединения в более крупные единицы для решения фи­нансовых вопросов (члены таких объединений имели общую каз­ну), хотя в остальном они по-прежнему расматривались как не свя­занные друг с другом (Mair 1970: 272).
Колониальное государство, как подчеркивалось выше, – секу­ляризованное бюрократическое государство. И автохтонные пра­вители вовлекались в институты такого государства по его логике и законам, притом, что автохтонные политические системы не бы­ли ни секулярными, ни бюрократическими, во всяком случае в классическом веберовском понимании современной бюрократии как профессионального чиновничества (Weber M. 1947: 333–334; см., например: Бондаренко 2005а). Гораздо в большей мере эти политические системы соответствовали другому типу политиче­ской организации, также описанному М. Вебером, – патримониа-
179
листскому, при котором «власть и авторитет так сильно персона­лизированы, что присущий определенной функции общественный интерес с трудом отделяется от частного интереса того, кто ее вы­полняет. Правительственный и административный аппарат прибе­гает скорее к достойным, к знатным, чем к чиновникам» (Балан­дье 2001: 146). Именно патримониальную автохтонную и бюро­кратическую колониальную системы власти имел в виду Ж. Ба­ландье, когда писал о несовместимости двух систем власти и ав­торитета в колониальных обществах. В этой связи вновь вспом­ним, что в Европе бюрократическая система властных отношений не сосуществовала с патримониальной, а именно заменила ее со­бой, тем самым открыв дорогу к сложению национального госу­дарства. Однако в колониальных странах бюрократический и пат­римониальный принципы выстраивания властных отношений со­существовали. Автохтонные правители в итоге стали связующим звеном между колонизаторами и колонизированными не только в техническом смысле (с точки зрения их обязанностей), но и в со­циокультурном. «Колониальный вождь олицетворял в себе черты и функции как традиционного носителя власти, так и служащего колониальной администрации» (Балезин 2015: 70; подробно см. с. 68–73). Глубоко исследовавший социальную историю Ботсваны О. Гульбрандсен отмечал, что в колониальной элите страны – ав­тохтонных правителях – очень трудно разделить «традиционное» и «современное» (Gulbrandsen 2014: 77–81).
Но все же главное – то, что британцы развели источники санк­ционирования и легитимизации власти местных правителей разных уровней. Это был своего рода великий обман миллионов простых жителей колоний: в действительности их вожди и монархи в коло­ниальный период правили потому, что им позволяли это делать ко­лонизаторы, которые определяли и реальные пределы их власти, но формальное сохранение автохтонных норм получения титулов да­вало людям повод думать, что законность их правителей по-преж­нему обусловлена исконными, глубоко доколониальными пред­ставлениями о связи народа, правителя и высших сил, от которых зависит их благополучие, перед которыми правитель «предстоит» за народ. Так – через поддержание лояльности местного населения своим традиционным правителям – британские колонизаторы на самом деле обеспечивали их лояльность себе.
180
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]