Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Постколониальные нации в историко-культурном контексте

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
ных правителей, но и другими волюнтаристскими действиями, включая замену принятой при провозглашении независимости Конституции, признававшей традиционные власти, на Конститу­цию, превращавшую государство в унитарное, не привели к форми­рованию сплоченной нации, а только создали благоприятную почву для прихода к власти безусловного диктатора – И. Амина (Anena
2012).
И. Амин пытался наладить отношения с традиционными элита­ми, прежде всего – с элитой ганда, и в этих целях он торжественно перезахоронил на родине останки умершего в эмиграции Мутесу II, но восстановить власть традиционных правителей отказался (Бале­зин 1989: 181–184). При всех различиях в своих политических взглядах А.М. Оботе и И. Амин сходились в признании традицион­ных правителей угрозой угандийскому постколониальному госу­дарству как единственному центру притяжения, объекту лояльно­сти граждан. Ведь в доколониальные времена не только для баган­да, но и для многих других народов Уганды «универсальной ценно­стью политической культуры… было беспрекословное подчинение вышестоящему в иерархии и чинопочитание. Вожди были окруже­ны почтением и уважением» (Никитин 1993: 51).
Однако находящийся на посту президента по сей день Й.К. Му­севени, пришедший к власти в 1986 г., в 1993 г., несмотря на сопро­тивление не только своих противников, но и многих соратников (Golooba-Mutebi 2011: B-15–17, B-22), снова официально признал традиционных правителей и попытался опереться на них в стремле­нии утвердить возглавляемое им Движение национального сопро­тивления (National Resistance Movement, НРМ) как единственную и при этом «непартийную» политическую силу в стране (Doornbos
1995). Свою роль в принятии Й.К. Мусевени решения о восстанов­лении традиционных правителей сыграло и то, что народы упразд­ненных «королевств», в частности, ганда, поддерживали вооружен­ную борьбу НРМ во главе с Й.К. Мусевени с режимом А.М. Оботе (Johannessen 2006: 5–7). Однако, что примечательно, правитель Ан­коле народа нколе, из которого происходит президент Й.К. Мусеве­ни, не был признан (подробно см.: Doornbos 1995: 34–35, 40–47) и остается непризнанным до сих пор. Как и в Замбии, в Уганде ин­ститут традиционных правителей повторно признавался государст­вом именно как церемониальный, как дань народным традициям, и
191
должен был стать институтом сугубо культурным, а не политиче­ским. В обеих странах этот акт был фактически признанием неспо­собности государства сплотить граждан страны непосредственно вокруг себя, и не случайно, что, как и в Замбии, в Уганде традици­онные правители быстро приобрели значение как политические фи­гуры (Doornbos 1995: 35). В сложных отношениях между Движени­ем национального сопротивления и королевством Буганда А. Рейд небезосновательно видит ярчайшее выражение «… недоверия к прошлому и ко всему тому, что беспокойная история Уганды пред­положительно олицетворяет, а именно насильственную разобщен­ность» (Reid R.J. 2017: XXIV).
Стоит отметить, что сегодня в стране сосуществует множество местных титулованных особ различного ранга, и, как сказал один респондент, «многие из них настолько бедны и незначительны, что у них даже нет собственных автомобилей». Однако некоторые – действительно очень влиятельные персоны. Особенно это утвер­ждение верно по отношению к кабаке Буганды Рональду Мувенде Мутеби II. М. Карлстрём обоснованно утверждал, что чувство «коллективного будущего» ганда – современное (modern), но от­четливо гандийское, поскольку оно укоренено в вере в неруши­мость власти кабаки и нерасторжимость мистической связи между ним и его народом (Karlström 1999; 2004). В представлениях ганда концепты «традиции» (преемственности) и «современности» (из­менчивости) в политической традиции не противоречат друг другу и не отделены жестко один от другого с доколониальных и колони­альных времен (Kodesh 2001). В частности, как показал тот же М. Карлстрём, традиционная иерархическая по сути «политическая космология» ганда, базирующаяся на идеях о конструировании властных институтов и отношений как отношений между родствен­ными группами и королевской властью снизу вверх, о единовла­стии, о регулируемом политическом соперничестве и в то же время всеобщей солидарности, сплоченности вокруг правителя, в наше время оказывается в состоянии инкорпорировать некоторые идеи либеральной демократии, в частности, изначально абсолютно не присущую «политической космологии» ганда идею выборов (Karlström 1996; см. также: Kizza 2001).
Результаты наших полевых исследований 2017–2018 гг. дают все основания утверждать, что эти идеи только укрепились в голо-
192
вах большинства ганда со времени работы среди них М. Карлстрё­ма между 1991 и 1996 гг. К. Янг и Р. Уоллер не зря приводят ганда как один из ярчайших примеров этнонационализма в Африке (Young C. 2012: 331; Waller 2013: 98). Непрекращающиеся дискус­сии о необходимости федерализации Уганды инспирируются преж­де всего именно ганда, желающими вновь, как в колониальный пе­риод, поставить свое «традиционное королевство» в особое, поли­тически главенствующее, положение в стране. «Центральное место короля Буганды среди баганда может помочь объяснить постоян­ные требования самоопределения и большей автономии Буганды по сравнению с остальной Угандой. Эта доминирующая и влия­тельная роль восходит к доколониальному периоду» (Johannessen 2006: 2). Практически все наши респонденты-ганда признавали се­бя подданными кабаки и при этом многие открыто заявляли, что для них он важнее, чем президент Уганды. Как сказал один из них, «Поскольку вы – не ганда, вы не можете понять нас. Но у нас каба- ка – в крови и костях, тогда как президент – это кто-то, чья долж­ность была придумана для нас британцами». В доколониальные времена кабака был для своих подданных главным символом упо­рядоченности мира – природного и социального, залогом его под­контрольности им и их благополучия в нем, потому что мир под­властен их монарху – кабаке (Ray 1991). Но и ныне «с раннего воз­раста каждый муганда (единственное число от баганда [или ган­да. – Д.Б.]) вырастает, в полной мере осознавая особые связи, через род соединяющие его или ее с институтом монархии. Это объясня­ет тенеденцию баганда чувствовать себя лично задетыми, когда кто-то нападает на монархию, и реагировать соответственно» (Golooba-Mutebi 2011: B-21). Кабака и сегодня – живой символ и вместилище идентичности и культуры ганда, их былого могущест­ва, нынешней славы и будущего величия. Колоссальная честь для ганда – получить сертификат подданного кабаки, подписанный са­мим правителем: взятый в рамку, он займет самое видное место в жилище своего обладателя. Почитание кабаки происходит, напри­мер, в форме добровольного совершения подношений его духу в священной роще Ссезибва. Причем, по нашим наблюдениям, каба- ка равно почитаем ганда всех возрастов и социальных статусов, включая образованную молодежь (см. также: Golooba-Mutebi 2011:
B-17–B-21).
193
С 1966 по 1986 г. монаршия семья Буганды проживала в изгна­нии. В 1986 г. она вернулась на родину, а в 1993 г. в результате на­пряженной политической борьбы под давлением промонархиче­ских кругов ганда их традиционная монархия была восстановлена наряду с монархиями Буньоро и Торо (Doornbos 1995; Johannessen 2006: 7–10). Положение кабаки в сегодняшней Уганде не обуслов- лено просто «уважением к традициям»: он один из богатейших и политически влиятельнейших людей страны; возможно, второй по­сле президента Республики, и отношения между ними перманентно напряженные, поскольку они подспудно оспаривают легитимность друг друга (Reid R.J. 2017: 87–88). Помимо пышного двора кабаки, занимающего дворец в столице Уганды Кампале, важность Буган­ды в рамках Республики Уганда проявляется в существовании у нее собственных кабинета министров и парламента, также распола­гающихся в Кампале. Парламент именуется «Великий люкико»; на­помним, что люкико назывался существовавший еще в доколони­альные времена совет знати при кабаке. По размерам и тщательно­сти охраны дворец кабаки и здание парламента Буганды вполне со­поставимы с президентским дворцом и зданием национального парламента.
Другие традиционные правители Уганды не столь влиятельны, как кабака Буганды, но королевства Буньоро, Торо, Бусога (народа сога) и Рвензуруру (народов конджо и амба) тоже имеют собствен­ные политические институты, параллельные органам угандийского государства. Следует отметить, что Бусога превратилась в королев­ство только в колониальный период, а Рвензуруру – даже в ранний постколониальный (Fallers 1965; Doornbos 1970; Gonza, Nabwiso 2016; Syahuku-Muhindo 1994). Подданные правителей всех этих ко­ролевств (как и множества более мелких правителей по всей стра­не) не менее преданны им, чем ганда кабаке. Для них их короли и вожди – тоже вместилища этнической и культурной идентичности их народов. «Чтобы обозначить свою идентичность, я должен при­надлежать к определенному королевству. Поэтому вы можете уви­деть, что многие люди здесь (в Уганде. – Д.Б.) уважают королевст­ва. И вы даже можете сказать, что они уважают их больше, чем угандийское правительство», – объяснил один из образованных со­беседников. Как сказал же, например, старик крестьянин, «По­скольку я сога, я должен признавать короля сога: его власть обяза-
194
тельна, и с этим ничего нельзя поделать». С этой точки зрения есте­ственно, что для многих граждан, даже несмотря на их привержен­ность Уганде как нации, «король важнее президента», как заклю­чил другой респондент-сога. «Важно быть и угандийцем, и поддан­ным короля, но я думаю, что быть подданным моего королевства – более важно в моей жизни», – сказала женщина-ганда, и она была далеко не единственным респондентом, утверждавшим это.
Также неудивительно, что нередко собеседники говорили, что в стране «до сих пор существует некоторая разобщенность по племе­нам» (хотя некоторые другие угандийцы подчеркивали вклад в не­достаточную крепость национального единства социально-эконо­мической стратифицированности общества или существующих в нем политических противоречий). По словам респондента, «моя идентичность сога – естественная, а искусственная – угандийская, потому что в наши дни ты должен иметь паспорт Уганды. Но здесь (в Уганде. – Д.Б.) я мусога, он муганда (ед.ч. от «сога», или «басо­га», и «ганда», или «баганда» соответственно. – Д.Б.). Вот как мы идентифицируем себя». Не случайно в стране актуально издание книг с такими говорящими названиями, как, например, «Угандий­цы для Уганды: национальное строительство – долг каждого граж­данина» (Sempa 2014).
При этом особую проблему в общем комплексе проблем образо­вания нации в Уганде представляет собой ситуация на севере стра­ны, где практически несколько десятилетий идет гражданская вой­на, а дополнительным фактором, усугубляющим ее тяжесть, явля­ется мощный приток беженцев из соседнего Южного Судана. Се­вер Уганды населен в основном народами, говорящими на языках нилотской семьи (ачоли, карамоджонг и др.), которые исторически не имели форм политической организации, по своей сложности и централизованности сопоставимых с «королевствами» ганда, торо и других народов южной половины территории страны, говорящих на языках банту. Суть проблемы Севера Уганды с точки зрения на­циеобразования, помимо того, что в государстве в целом и в про­цессе формирования в нем нации, в частности, ведущую роль игра­ют народы банту, и грань между ними и нилотами легко осязаема, заключается в том, что, в противоположность ситуации на Юге страны, где образованию нации препятствуют трайбалистские уст­ремления «традиционных правителей» и их подданных, на Севере
195
национальное государство никак не может утвердиться, потому что в культурах местных народов централизаторские, ведущие к призна­нию легитимности государства элементы незначительны. Там, где к подобным – племенным – культурам относится большинство населе­ния, постколониальное государство никак не может сформироваться, как в Западной Сахаре (Isidoros 2018), или оказывается на грани или de facto уже за гранью недееспособности периодически или в тече­ние долгого времени, как в Южном Судане, Сомали, Йемене или Афганистане. В Уганде этого не происходит, потому что «государст­вообразующими» народами в ней являются совершенно иные по ти­пу культуры народы Юга страны, однако, повторим, Север представ­ляет собой постоянную и едва ли устранимую в обозримом будущем проблему и угрозу формированию угандийской нации.
Еще одним важным историко-культурным фактором, влияющим на сложение наций, является религиозная ситуация в том или ином государстве, особенности которой также коренятся в его прошлом; в Африке – доколониальном и колониальном. Религиозный фактор особенно значим, когда речь идет об Африке, поскольку «субсахар­ская Африка – явно одно из самых религиозных мест в мире»
(Lugo, Cooperman 2010: 3; см. также, например: Martin D. 2009; Lu- go, Cooperman 2010: 1, 20). Как отмечают Б. ван ден Торен и
У.Й. де Вит, «Африка дает примеры того, что современность [mo- dernity] не ведет автоматически к секуляризации» (van den Toren, de
Wit 2015: 153; см. также: Holder, Sow 2013; Harries J. 2016). Акту­альность религиозного пласта сознания африканцев сегодня – не просто следствие его «неискорененности» в колониальные и по­стколониальные времена. Она «… означает реакцию на западную модель модернизации (но не полный отказ от нее)… Это способ быть частью современного мира, и в то же время она знаменует стремление быть связанными с местными традициями» (Ellis, ten Haar 2004: 195; см. также: Bondarenko, Tutorskiy 2020). При этом религиозность сама по себе не является непреодолимым препятст­вием на пути к нации; скорее, атеистичность есть специфическая черта классических наций западного типа, часто неверно восприни­маемого как единственный возможный, в том числе потому, что столь же часто единственным возможным видится западный вари­ант модерна – ведь, как писалось выше, нация – порождение эпохи модерна, форма общества модерна.
196
Высокий уровень религиозности характерен и для всех трех рас­сматриваемых нами стран. Так, из около двух с половиной тысяч танзанийцев и замбийцев различных возрастов и социальных стату­сов, опрошенных нами в ходе нескольких полевых сезонов, лишь один (!) респондент (молодой танзаниец, житель Дар-эс-Салама) охарактеризовал себя как атеиста. Что же касается Уганды, то наш опыт исследования в ней в 2017–2018 гг. конкретной конфессио­нальной группы (православных старообрядцев) в общем контексте религиозной и общественной жизни страны позволяет если не все­цело согласиться с С. Пенначини, утверждающей, что в этой стране «религия продолжает быть решающим фактором человеческого су­ществования» (Pennacini 2019: 131), то уж точно признать религи­озный фактор одним из важнейших. В то же время религиозная си­туация в трех рассматриваемых государствах различна в ряде су­щественных аспектов, при том, что во всех них так называемые традиционные, т.е. автохтонные, религии оттеснены на задний план религиями мировыми – христианством и исламом, сохраняясь в чистом виде в основном в некоторых глубинных районах и гораз­до более широко – в форме двоеверия. Также исследования наших экспедиций в Танзании и Уганде показали, что и христиане, и му­сульмане гораздо хуже относятся к язычникам, чем друг к другу (Халтурина, Усачева 2005: 13–14; Бондаренко 2018: 182–183). При этом и христианство, и ислам представлены огромным множеством мелких и крупных ответвлений.
Вопрос о том, насколько мировые религии в Африке, в том чис­ле в Танзании, Замбии и Уганде, в действительности потеснили ав­тохтонные, – очень спорный. Безусловно, их нельзя игнорировать, ведя речь о религиях в субсахарской Африке. В том числе говоря о них в политическом контексте. В той же Уганде, по признанию ме­стной прессы, автохтонные культы и в XXI в. «предоставляют гра­жданам важное политическое пространство для обсуждения власти и авторитета» (Earle 2012b, Jul. 31: 6), а некоторые граждане в бесе­дах с нами говорили о двоеверии как о серьезной общественной проблеме. Однако в целом наше мнение заключается в том, что, с одной стороны, переоценивать роль и место автохтонных религий в современных африканских обществах именно как конкретных сис­тем верований не стóит (Бондаренко 2018: 183). С другой же сторо­ны, необходимо понимать, что именно связанное с ними (прежде
197
всего – с культом предков) мировидение легло в основу и опреде­ляет по сей день, даже вне автохтонного религиозного контекста и вне религиозного контекста вообще, характер африканской социо­культурной традиции (Бондаренко 1996а; 2014а: 15–17). Сохране­ние автохтонной социокультурной традиции имело одним из своих следствий то, что принятие африканцами христианства или ислама не вело к революционным изменениям в их культурах, как это име­ло место во времена распространения христианства, а затем в эпоху Реформации в Европе и в период утверждения ислама – на Ближ­нем Востоке. Однако, как бы то ни было, официально подавляющее большинство африканцев, включая танзанийцев, замбийцев и уган­дийцев, в наше время считается – и считает себя – христианами или мусульманами.
В Танзании ислам утвердился (особенно прочно – на островах и побережье Индийского океана) задолго до европейского колониа­лизма (см.: Кобищанов 2008а: 584–598; 2008б: 793–800), который принес с собой широкое распространение христианства, прежде всего, в форме католицизма, лютеранства и англиканства. Оценки современной численности христиан и мусульман в Танзании раз­нятся (а официальная фиксация религиозной принадлежности, на­пример, при переписи населения запрещена), но можно утвер­ждать, что христиане и мусульмане составляют, соответственно, примерно 60% и 35% населения страны (см., например: Brown D., James 2019; World Population Review 2021). В государственных ин­ститутах на всем протяжении истории независимой Танганьики, а затем – континентальной части Танзании заметно идущее еще из эпохи колониализма преобладание христиан (Bjerk 2010: 290). Му­сульманами это нередко воспринимается как проявление дискри­минации, а христианами – как логичное следствие их в среднем бо­лее высокого образовательного уровня (что тоже является прямым наследием колониализма: в тот период путь вверх по социальной лестнице пролегал через получение европейского образования, а оно было тесно связано с Церквями, активно создававшими при­ходские школы [Said 1998; 2011; Bondarenko 2004; Бондаренко 2005в; Mbogoni 2004: 107–126; Mushi 2009: 53–90]). Несмотря на некоторое нарастание напряженности в последние десять – пятна­дцать лет, в том числе вследствие воздействия внешних, исламист­ских, сил (см., например: Tetti 2014; Poncian 2015; Пономарев
198
2016), взаимоотношения мусульман и христиан в Танзании в целом
остаются мирными, к чему существуют долгосрочные предпосыл­ки (Heilman, Kaiser 2002; Бондаренко 2008; Kopwe 2013).
Среди этих предпосылок большую роль играют как политика го­сударства, так и социокультурные особенности танзанийского об­щества (Саватеев 2005). Танзанийское государство с момента появ­ления утверждает себя как светское, официально не отдающее предпочтения какому-либо религиозному сообществу. В 1977 г. ре­лигиозные институты были отделены от государства законодатель­но при одновременном провозглашении свободы вероисповедания. При том, что, как отмечалось выше, уровень религиозности среди танзанийских граждан очень высок – не ниже, чем среди граждан любых других постколониальных стран, государству удалось осу­ществить секуляризацию в том смысле, в каком «термин “секуля­ризм” в условиях поликонфессиональной полиэтничной структуры большинства развивающихся стран употребляется учеными и об­щественными деятелями чаще всего[:] не для обозначения перехо­да людей от религиозности к нерелигиозности, а для возможной изоляции религиозной сферы от других сфер социально-политиче­ской деятельности, провозглашения религии частным делом. … в интерпретации целого ряда арабских и особенно африканских идеологов и политических лидеров секуляризм – это в первую оче­редь независимость государства от религии и равноправие рели­гий» (Малышева 1986: 9). Фундамент именно такого подхода, меж­ду прочим, как видно из приведенной цитаты, соответствующего западному пониманию секулярного государства, и заложил в Тан­зании искренний католик Дж.К. Ньерере (Bjerk 2010: 289–290;
Mesaki, Malipula 2011: 95–97).
Социокультурных особенностей же танзанийского общества, способствующих в целом мирному (по крайней мере, гораздо более мирному, чем во многих других постколониальных странах) сосу­ществованию представителей разных религий, можно выделить три. Первая: среди танзанийцев всех религий, а также социальных слоев и этнических групп по сей день первостепенную роль играют родственные связи, и это притом, что, как выявили наши полевые исследования (см. также: Heilman, Kaiser 2002: 697–699), у многих людей среди родственников есть и христиане, и мусульмане. Вто­рая (отчасти как следствие первой): в континентальной части Тан-
199
зании не сложилось «мусульманских» и «христианских» народов: хотя в целом христиан больше на севере страны, а мусульман – на юге, практически в каждом народе заметно наличие и тех, и дру­гих. Наконец, третья социокультурная особенность, способствую­щая интеграции и мусульман, и христиан в танзанийскую нацию, – опять же общность для подавляющего большинства граждан куль­туры суахили, на основе которой эта нация и формируется. Еще в доколониальные времена глубоко усвоившая ислам, культура суа­хили благодаря тому, что миссионеры часто проповедовали и вели занятия в приходских школах на языке суахили, ощущается как своя и христианами. Как итог, в Танзании, по крайней мере, в ее большей континентальной части, религиозная принадлежность как фактор самоидентификации уступает в значимости факторам на­циональной, а также этнической и региональной принадлежности (Бондаренко 2008; Иванченко 2017а).
В Уганде ислам также появился раньше христианства (хотя и намного позже, чем в Танзании). Однако на сегодняшний день хри­стиане различных деноминаций (в основном, католики, англикане и пятидесятники) существенно превосходят в численности мусуль­ман, составляя 84,5% населения, с одной стороны, с другой же сто­роны – мусульмане образуют его очень заметное меньшинство
(13,7% согласно переписи 2014 г. [Uganda Bureau of Statistics 2016: 19]). Доля англикан особенно велика среди ганда, поскольку на них
делали ставку англикане колонизаторы, и путь к социальному успе­ху для ганда логично увязывался с принятием именно этой веры. Мусульман же особенно много в центральных и восточных рай­онах страны, где исторически ислам распространился раньше, чем в других частях Уганды, и раньше, чем христианство. Наше поле­вое исследование выявило элементы настороженности во взаимоот­ношениях угандийских христиан и мусульман, но, как и в Танза­нии, на данный момент они в целом остаются мирными и даже улучшаются по оценкам некоторых респондентов.
Если в Замбии проявилась в целом очень характерная для субса­харской Африки тенденция формирования политических партий ради продвижения интересов элит тех или иных народов (см., на­пример, в отношении Нигерии: Achoba, Maren 2021), то в Уганде в поздний колониальный период две крупнейшие партии из трех, об­разовавшихся в то время, – Конгресс народа Уганды (Uganda
200
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]