Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Постколониальные нации в историко-культурном контексте

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
лежность к общности сограждан занимала бы более высокое место, чем членство в какой бы то ни было общности, охватывающей лишь их часть, в том числе в общности этнической (а также регио­нальной, конфессиональной и т.д.).
В предыдущей главе специально обращалось внимание на дли­тельность процесса становления наций в Европе. В большинстве же постколониальных стран возникла необходимость сформиро­вать гражданские общества, национальные государства и нацио­нальные культуры невиданно быстро на основе во многом случай­ных и разнородных конгломератов культур и социумов. Вопреки утвердившемуся как минимум со времени Ш.Л. де Монтескьё – первой половины XVIII в. – и подхваченному колонизаторами взгляду, «восточные» общества не были «статичными», «непод­вижными», «застывшими». Если сравнить, опираясь на накоплен­ные к сегодняшнему дню знания, например, Дайвьет (Вьетнам) в первый и второй периоды его истории (соответственно 1054–1400 и 1428–1804 гг.), Империю Великих Моголов (на территории со­временных Индии, Пакистана, Бангладеш и Афганистана) от осно­вания в 1526 г. до середины XVIII в. и с середины XVIII в. до офи­циального прекращения ее существования в 1858 г. и т.д., то станет очевидным, насколько динамичными могли быть исторические процессы в экономике, обществе, культуре, политической органи­зации на Востоке. Да и само слияние азиатских и африканских об­ществ в одну категорию – «восточных» – есть ярчайшее проявле­ние неоправданного европоцентризма: все, что не-Запад, – Восток. В любой исторический период сущностных различий между, на­пример, Японией и Афганистаном, Индией и странами Африки южнее Сахары было не меньше, чем между ними и Европой. Но ев­ропейское мышление привыкло со времен древности к бинарному взгляду на мир, в котором есть «мы» и все остальные – однородные «они», в отношении которых их отличия от «нас» гораздо важнее различий друг с другом: эллины и варвары в Античности, христиа­не и не-христиане в Средние века, Запад и Восток в Новое время. Однако в связи с нашей темой чрезвычайно важно подчеркнуть, что, хотя доколониальные общества не были статичными, изна­чальная, внутренняя социокультурная динамика современных по­стколониальных обществ не вела их в направлении гражданского общества и нации европейского типа: многое из упомянутого выше
61
в связи со становлением наций в Европе, например, секулярность сознания широких слоев общества, не было характерно для вновь образовывавшихся государств в Азии и Африке. В контексте во­проса построения наций и национальных государств это обстоя­тельство, помимо многих прочих, порождает важную проблему от­ношения к историческому прошлому и культурному наследию: как пройти между сциллой и хорибдой сохранения уважения к ним, ис­ходя из аксиомы «без прошлого нет будущего», с одной стороны, и все же движения в направлении нации – с другой. Этим вопросом не могут не быть озабочены и государства, и общества, в первую очередь, в лице представителей своих интеллектуальных слоев (см. в связи с арабскими странами: Сагадеев 1991; в связи со стра­нами Тропической Африки: Falola, Fleming 2005: 1583).
Не случайно, ведя речь о субсахарской Африке, Б. Дэвидсон назвал вынужденное построение национального государства «бре­менем черного человека» (Davidson 1992). В наши дни немало по­стколониальных государств все еще нащупывают путь к обрете­нию внутренней органичности, социокультурной, национальной, политической цельности. Наличие «государств-в-государстве» ха­рактерно для многих из них (Kingston, Spears 2004). В результате, например, по утверждению нигерийского ученого, государство «настаивает на том, чтобы мы все были известны только как ниге­рийцы и назывались только так», но «концепт “нигериец” пред­ставляет анонимную личность, которая, как предполагалось, долж­на была выкристаллизоваться из множества этнических групп, на­селяющих территорию, которую чужаки-британцы (игнорируя ме­стные народы) нарекли “Нигерией”» (Ogundowole 2004: 154, 155; см. также: Oni, Adebisi 2021: 100, 104). Т. Фалола и М.М. Хитон ут­верждают, что «развитие паннигерийской идентичности» началось еще в колониальный период – в 1930-е гг. (Falola, Heaton 2008: 137–141). Однако и в наши дни, более шести десятилетий спустя после ухода колонизаторов, Нигерию нельзя назвать национальным государством в европейском смысле этого понятия, а нигерийская национальная идентичность постоянно подвергается испытаниям на жизнеспособность, сталкиваясь с мощными этническими, три­бальными и региональными идентичностями граждан (Ifeka 2012;
Ogundamisi 2015; Кавыкин 2017; Onwuegbuchulam, Mtshali 2017; Campbell J. 2020; Falola 2021; Oni, Adebisi 2021). Нигерийские уче-
62
ные Э.О. Они и О.Т. Фалуйи пишут о «коллапсе общественного до­говора» между государством и народом в Нигерии (Oni, Faluyi
2020; см. фактически то же о всей Тропической Африке: Animashaun 2009), а их соотечественник и коллега Дж. Цааиор без
обиняков утверждает: «Ясно, что нигерийская нация является ми­фом, когда она подвергается рассмотрению с позиций норматив­ных принципов и определяющих свойств нации» (Tsaaior 2012: 82).
Причем при колоссальных проблемах с построением националь­ной идентичности на внутригосударственном уровне – взаимоотно­шений сограждан-носителей разных этнических, религиозных и ре­гиональных идентичностей, вступая в контакт с внешним миром, нигерийцы обнаруживают черты нации, доминирующие над этни­ческими: так, исследование проживающих по обе стороны ниге­рийско-нигерской границы хауса уже на грани 1980-х – 1990-х гг. показало, что разделяющее их гражданство Нигерии или Нигера для большинства этих людей значимее единой для них этничности (Miles, Rochefort 1991). Наши наблюдения за нигерийскими и бе­нинскими йоруба в 2000-е гг. говорят о том же (см. также: Kehinde
2010). Такая ситуация характерна не только для Нигерии. Напри­мер, Л.М. Маклин зафиксировала ее, сравнивая современные де­ревни акан в бывшей британской Гане и в прошлом французском Кот-д’Ивуаре (MacLean 2010). К. Янг в русле теории М. Биллига (Billig 1995) назвал территориальный (связанный с определенным государством) национализм, возникающий в Африке, «баналь­ным» – «прижившимся на подсознательном уровне» (Young C. 2004: 16). Национальная идентичность действительно возникла в Африке в унаследованных от колонизаторов границах государств, переплетаясь с другими формами идентичности, включая этниче­скую (на примере стран Восточной Африки см.: Khadiagala 2010; Гвинеи: McGovern 2013). Особенно ярко это проявляется в ситуа­ции, когда государственные институты оказываются практически разрушенными, но граждане сохраняют приверженность своей стране. Так было, в частности, в Заире/Демократической Республи­ке Конго в конце ХХ – начале ХХI вв. – в период глубочайшего по­литического кризиса, включившего в себя две гражданские войны (Weiss, Carayannis 2005: 135). Другая ситуация, когда наличие на­циональной идентичности в африканских государствах проявляется наглядно, связана с обожаемым повсеместно на континенте футбо-
63
лом: все страстно болеют за сборные своих стран, а их звезд обожа­ют, независимо от их и своего этнического происхождения (см., на­пример: Onwumechili, Akindes 2014; Depetris-Chauvin et al. 2020). «… национальные идентичности не заменили этнические идентич­ности или сделали их устаревшими; наоборот, они часто предпола­гают их как составляющие национальной идентичности. Этниче­ская и национальная идентичности воспринимаются и воплощают­ся в большей части Африки не как взаимоисключающие, а как вза­имодополняющие» (Knörr et al. 2008: 32).
Элементы противопоставления себя как общности («Я») тем, кто в эту общность не входит («Другие»), в пределах современных государственных границ на уровне сознания широких масс населе­ния прослеживаются уже в поздний колониальный период, т.е. еще в границах колоний, а не независимых государств, особенно в Азии и Северной Африке, но также в Африке южнее Сахары (Keese 2010: 12–13). Все же более полувека колониализма было достаточ­ным сроком, чтобы сменились поколения, и для новых поколений границы между колониями даже одной метрополии с рождения стали значимыми определителями социокультурных общностей. Собственно говоря, на эти элементы массового сознания во многом и опирались национально-освободительные движения. При этом, что важно для нашего анализа, приходившее ощущение себя как членов общности в границах колонии не вступало в сознании лю­дей в противоречие с их этнокультурными идентичностями (на примере Того см.: Lawrance 2007: 121–178), которые за очень редкими исключениями (Лесото, Эсватини) никогда не совпадали с границами колоний, будучи или ýже их (когда в границах колонии проживало более одной численно заметной этнокультурной общно­сти), или шире (когда народ оказывался расселенным в более, чем одной колонии), или – очень часто – и ýже, и шире одновременно.
Таким образом, специфика постколониальных обществ и госу­дарств предопределена исторически – является следствием особого пути их формирования (см. также, например: Herskovits 1962;
Wallerstein 1966; Balandier 1970; Gledhill 1994: 94–122; Herbst 2000; Mbembe 2005; Akol 2006; Bhambra 2007a; Mamdani 2018; Njoku C.I., Bondarenko 2018; Oyeniyi 2022). Большинство из них начало скла-
дываться в колониальный период, а потому воспроизводило форму политических институтов и правовые нормы Запада Нового време-
64
ни (см., например, детальное исследование становления нации в связи с утверждением в колониальный период и развитием в эпоху независимости европейских институтов в Иордании: Massad 2001). «Непосредственным следствием колониализма был его вклад в универсализацию европейской концепции государства» (Oster­hammel 2010: 67). И этой концепцией, универсализированной евро­пейским империализмом совместно с национально-освободитель­ным движением, была концепция национального государства (Chakrabarty D. 1992: 19). Уточним: европейской концепции госу­дарства той эпохи – промышленного капитализма, культурного на­ционализма и политической демократии, буквально накануне нача­ла деколонизации сражавшейся и восторжествовавшей на Западе над тоталитарными режимами стран Оси во Второй мировой войне. Вследствие этого, а также изменения общественного мнения в мет­рополиях в сторону необходимости более гуманного управления колониями и, конечно, роста национально-освободительных дви­жений (Никитин 2005: 273–274; Ibhawoh 2007; Cooper 2012: 39–43), уже во время Второй мировой войны и тем более вскоре после ее окончания Франция и Великобритания – одновременно обладатели крупнейших колониальных империй и державы-победители – стали учреждать в пока еще остававшихся под их властью странах парла­менты и муниципальные советы с рекрутированием в них депута­тов на демократических принципах (подробно в отношении Афри­ки см.: Садовская 2004б: 66–70; 2009: 242–253; Iliffe 2007: 242–244;
Cooper 2012: 43–57).
Поэтому после получения колониальными странами независи­мости «в политическом отношении речь шла о парламентаризме, который подражал европейским образцам… Но в Европе базисом парламентаризма была социальная структура с исторически сло­жившимися отношениями свободного найма рабочей силы и пред­принимательства, с тред-юнионами и бюрократией современного типа (административной, судебной и т.д.), с развитыми политиче­скими партиями и развитой прессой» (Субботин 1992: 230). В по­стколониальных же странах таких условий на момент провозглаше­ния независимости чаще всего не было. В колониальное время доз­воленные метрополиями партии формировались на этнической или конфессиональной основе, выборы в созданные ими представи­тельские институты превращались в способ выражения лояльности
65
представителям традиционной и новообразовавшейся, часто в виде псевдотрадиционной, элиты и т.п. (на примере Уганды см.: Ники­тин 1995). «Формальное провозглашение народного суверенитета накануне независимости не меняло сути дела» (Субботин 1992: 230; см. также: Young C. 2012: 41). Первые лидеры независимых государств, приходившие к власти благодаря соблюдению демо­кратических процедур, чувстовали, что однажды эти процедуры могут принести успех не им, а кому-то другому, и во многих стра­нах, опираясь не на элементы демократической политической сис­темы, но на в целом авторитарное наследие колониальных режи­мов, быстро переписывали первоначальные демократические кон­ституции (Mbondenyi, Ojienda 2013: 3–5) и осуществляли переход к однопартийности (Goswami et al. 2016: 1579).
Подобные действия были призваны обеспечивать и прикрывать режим их личной власти, используя тот факт, что «широким мас­сам населения современные государственные структуры представ­лялись чуждым, навязанным извне элементом, наследием колониа­лизма» (Кемарский 1994: 144). И этот переход сопровождался идеологическими кампаниями по обоснованию необходимости концентрации власти в одних руках во имя более успешного по­строения нации (Mkandawire 2001: 23; Schneider 2006: 112–113). В тот период «идеи о специфически-африканских формах демокра­тии часто использовались для оправдания по сути авторитарных режимов» (Taylor I. 2018: 95). Характерно, что такое направление развития оказалось в равной мере свойственным государствам и прозападным, и декларировавшим цель построения социализма. Между странами так называемой капиталистической и социали­стической ориентации «… существовало меньше различий, чем это пытались представить теория или пропаганда. В терминах функци­онирующих политических структур большинство государств были либо однопартийными (de jure или de facto) государствами, либо военными диктатурами» (Валлерстайн 2020: 148–149). Как конста­тировал П. Шабаль, «предполагавшиеся демократические и плюра­листические органы политического представительства, установлен­ные в большинстве африканских стран при получении независимо­сти, быстро уступили дорогу однопартийному государству – в раз­витие единой, не плюралистической политической логики. … Аф­риканизация политики, таким образом, повлекла за собой преобла-
66
дающее господство системы политики, которая имела мало отно­шения к [системе,] определявшейся официальным конституцион­ным строем. Однопартийное государство было, таким образом, ни­чем иным, как логической эволюцией изменения формы политиче­ской структуры, унаследованной при получении независимости»
(Chabal 2001: 42, 43; см. также: Chatterjee P. 1986; Le Vine 1997; McLeod J. 2000: 104–107; Eckert 2007; Pesek 2011: 56–59; Momoh, Akhaine 2017: 7–10; о воспроизведении победившим национально-
освободительным движением колониальной политической логики в постколониальном государстве за пределами субсахарской Афри­ки – в Алжире – см.: McDougall 2007).
В Африке южнее Сахары ученые выделяют три волны демо­кратизации: первую волну конца колониального и начала постко­лониального периода, о которой только что шла речь, вторую вол­ну, менее мощную – охватившую гораздо меньше стран, во вто­рой половине 1970-х гг. и третью волну в 1990-е гг. Особенно мощной оказалась третья волна: «в 1990-е гг. универсальный дис­курс прав человека заменил идеологию освобождения и национа­лизм...» (Sichone 2011: 119). С одной стороны, необходимо отме­тить, что «… со времени третьей волны демократизации требова­ние демократического правления в целом направлялось снизу при интенсифицировавшихся участии граждан в выборах, требовани­ях верховенства закона и ответственности правящих институтов» (Anyorikeya 2017: 73). С другой стороны, не менее важно под­черкнуть, что три волны демократизации не привели к укорене­нию принципов демократии в африканских странах, т.к. все три волны объединяло то, что они накатывали в условиях отсутствия у широких масс населения демократической политической куль­туры (Гевелинг 2009в: 365–367; Денисова 2016а: 455–456). «Гиб­ридные режимы поздней третьей волны демократии открывают новые возможности для изучения партийного развития и институ­ционального строительства, – пишет А. ЛеБас. – Демократизация в этих режимах, – продолжает она, – вероятно, будет и более за­тяжной, и более конфликтной, чем согласованные переходы, ко­торые отличали [примеры] демократизации ранней третьей волны в Латинской Америке и Южной Европе. Поэтому мы должны быть осторожны, слишком веря в способность повторных выбо­ров и “либерализации результатов выборов” порождать демокра-
67
тию. В странах Африки к югу от Сахары солнечная завеса, кото­рой сопровождались учредительные выборы и ротация на выбо­рах, часто, поднимаясь, позволяла выявить относительно неболь­шие изменения в статус-кво» (LeBas 2011: 261).
Ныне некоторые ученые пишут об «откате демократии» в Афри­ке (например: Mişcoiu et al. 2015), о «нелиберальном строительстве государства» в странах континента, в особенности переживших во­оруженные конфликты – Анголе, Руанде и др. (Jones W. et al. 2013). Более того, как показали исследования К. ван Хам и С.И. Линдбер­га, в Африке демократизация привела к дальнейшей интенсифика­ции неопатримониальных (клановых) связей как важнейшего ре­сурса для проникновения в органы государственной власти и к рос­ту предвыборной коррупции, иначе говоря – покупки голосов изби­рателей (Lindberg 2003; van Ham, Lindberg 2015; см. также: Денисо­ва 2016а: 464–465; на примере Малави: Brown S. 2008; Мадагаска­ра: Шленская 2022в). Не сдает позиций и этнический фаворитизм – безусловное предпочтение избирателями кандидата-выходца из их народа (см, например, в связи с президентскими выборами 2017 г. в Кении: Piotrowska 2019). Противовесом же электоральной демокра­тии оказалось усиление во многих странах президентской власти (Shugart 1999) вплоть до ставшего распространенным изменения конституций ради предоставления главам государств возможности фактически пожизненно продлевать сроки своих полномочий (Де­нисова 2016а: 555–565; Rupiya 2019).
Как подчеркивает М. Мамдани, когда пишет о неудачах попы­ток демократизации в постколониальной Африке, подлинная демо­кратизация обществ и государств континента возможна только, ес­ли она перестанет являться поверхностной – не будет осуществ­ляться лишь на уровне городских слоев населения и центральных институтов власти, а охватит широчайший пласт деревенских жи­телей и преобразит систему управления на низовом, местном уров­не (Mamdani 2018: 285–301). Симптоматично, что некоторые уче­ные предлагают перенести центр тяжести при анализе процессов в современной Африке с демократизации на проблемы политической ответственности и развития (Chabal 2013; MacWilliam 2018). Тем не менее, в отношении многих африканских стран сегодня неверно было бы утверждать, что в них вообще нет никакой демократии, а есть только ее профанация и обман народов. Вряд ли можно в пол-
68
ной мере согласиться с Т.С. Денисовой (2016а: 470), что «… ожида­ния, связанные с якобы начавшейся в Африке в конце ХХ в. демо­кратизацией, … оказались необоснованными». При всех трудно­стях демократизации ныне значительная часть африканских госу­дарств реально гораздо более демократична, чем была, скажем, тридцать лет назад (см., например, подробное исследование о вы­борах в Африке: Miezah 2018; а также: Rupiya, Santos 2019; Шубин
2020). Уже само формальное существование демократических по­литических моделей, институтов и процедур дает государствам и обществам больше шансов на настоящую демократизацию, чем их отсутствие.
В этой связи особенно показательно то, о чем писалось выше, – как быстро после получения африканскими странами независимо­сти учрежденные в поздний колониальный период демократиче­ские политические институты оказались абсорбированными и пере­кодированными установившимися в них однопартийными автори­тарными и попросту диктаторскими режимами. Копируя – добро­вольно или под давлением извне – форму этих институтов, постко­лониальное государство не может автоматически усвоить присуще­го ей содержания, вложенного правовым гражданским обществом, ставшим основой модерна на Западе, но не в Азии или Африке (Зу­бов 1991; Skinner E.P. 1998; Pritchett et al. 2010; Бондаренко 2012). Причем на уровне местных органов власти это проявляется еще сильнее, чем на уровне органов власти национальных (Højbjerg et al. 2013; Knörr, Schroven 2019), поскольку на низовом, глубинном уровне автохтонные отношения власти и властвования получают максимально сильную подпитку от автохтонных же социальных ценностей и институтов. На Западе гражданское общество само­стоятельно сложилось в раннее Новое время (оно же для Европы – эпоха становления капитализма) на основе богатого наследия клас­сической греко-римской Античности, а отчасти – и кельтско-гер­манского мира поздней древности и раннего Средневековья (Пав­ленко 1997: 122–123; Пахомов и др. 1998: 87–89; Гуревич 2015: 50– 140, 384–390; Lamb 2016), наследия вольных городов и городских коммун Средневековья (Тушина 1999) и эволюционировавшего учения западного христианства. У мира за пределами Запада такого наследия нет. Именно это имеет в виду Т. Фалола, когда пишет, в частности, о Нигерии, что «в нигерийском государстве, которое яв-
69
ляется колониальным конструктом и проектом модерна (modern project), модерн (modernity) – иллюзия. Колониализм, который соз-
дал Нигерию как политическую и социоэкономическую единицу, – продукт европейского модерна (modernity) в сочетании с глобаль- ным устремлением Европы распространять свою версию модерна (modernity)» (Falola 2021: 29). В этом же суть концепции «ризомно­го государства» (l’État rhizome) Ж.-Ф. Байяра (Bayard 1989): после получения независимости современные западные по происхожде­нию политические институты постколониальных, в частности аф­риканских, государств стали проникаться укорененными в них с доколониальных времен дискурсами власти и властвования. (На примере Руанды в преддверии геноцида 1994 г. см.: Taylor C.
2012. Примечательна и попытка Дж. Бейкер опереться на концеп­цию Ж.-Ф. Байяра при изучении неафриканского постколониально­го государства – Индонезии [Baker 2015]). Идеология и практика строительства наций и национальных государств стала во многих постколониальных странах контекстом, в котором трансформиру­ются, но не исчезают и не подавляются новыми дискурсами преж­ние дискурсы власти (Maddox, Giblin 2005: 2–9).
Ввиду специфики пути формирования и развития большинства современных африканских и ряда азиатских государств в колони­альный период, наиважнейшей особенностью процесса образова­ния наций, как и всех прочих существенных аспектов модерниза­ции, в них стала изначально ведущая роль государства. В предыду­щей фразе особенно важно слово «изначально». Ведь и в Европе «нации … формируются только в Новое время, будучи во многом созданными политикой централизации и меркантилизма абсолют­ных монархий» XVI–XVIII вв., о чем писали такие классики темы, как Э. Геллнер, М. Хрох, Ю. Хабермас, Э. Хобсбаум (Ивонин 2012:
242; см. также: Ле Маршан 1989; Ноженко 2007: 10; Malešević, Haugaard 2007: 123–186; Mişcoiu 2010: 13–70), а О. Шпенглер выра-
зил эту мысль утверждением о том, что при абсолютизме «… госу­дарственная идея окончательно возвышается над сословиями, что­бы заменить их понятием нации» (Шпенглер 1998: 407; выделено автором. – Д.Б.). Фактически в этом же направлении мыслит и вы­дающийся современный исследователь абсолютизма П. Андерсон (2010), утверждающий, что появление национальных государств явилось непреднамеренным следствием попыток абсолютистских
70
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]