Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
– Очень талантливый, – строго прибавил Сережа.
– О да: понимаю теперь, почему от него улепетывают декадентские дамы, поэтики грифские! Вынести им эту мудрую головоломку,
просиженную в катакомбе, нельзя: лишь Грушке, Соболевскому; он –
настоящий поэт, воспевающий эпиграфический камень; конечно,
и это – поэзия!»
После уже изменил свое мнение; В. И. Иванов рос быстро: в большого поэта; тогда же досадовал: не разбираясь ни в чем, приходил
в восхищенье от всякого кукиша.
– Очень пронырлив, – отрезывали.
– И назойлив!
Иванов в рассеянности укреплял этот «миф», проявляя бестактность, настырство какое-то; в поисках себе сторонников, он, разрываясь в чужих мировоззрениях, как бы идя на них, в сущности, производил кавардаки: во всяком.
Его ощущали сплошным беспорядком в гостиных, весьма утомительным, хоть интересным; хотелось – на воздух, к цветам, мотылькам;
я жил мыслью: в деревню бежать; а Иванов стоял на дороге, как пересекая мой путь и как бы нападая с мудреными витиеватыми спорами – о Дионисе, Христе, евхаристии, жертве.
Охая, я шутливо восклицал, встретив моего друга Сережу:
– Нет, Ивановы – будущее!
Я надеюсь, читатель, что вы поймете меня: если вообразите вы, что
«Ивановы» – будущее мировой культуры, то выкажете неостроумность по отношению к показу Иванова в этом отрывке, достаточно
марионеточному и унижающему В. Иванова, который заслуживает
уважения; «будущее» разумел я – мое будущее: будущее последующих
пыльных дней весны 1904 года; и «будущее» меня ужасавшее: будет,
будет нападать на меня этот рассеянный теоретик, затаскивая в невыдирные чащи своих мудрословий; а я после пережитого хотел в поля,
в тишь: прочь от этого мне навязанного и казавшегося непереносным
«будущего» прения с тщетным тщеньем понять.
Но я был пленен, побежден, умилен, посетивши Ивановых, остановившихся в доме, стоявшем в том месте, где ныне возвысился памятник К. А. Тимирязева: дом тот сгорел в Октябре; в меблированных комнатах, в маленьких, перед столом, заливаемым чаем, осыпанным крош-
351

Андрей БЕЛЫЙ
ками, скрашенным розой в стакане, сидела чета: оба – сорокалетние
и подпыленные, мило чирикали, точно воробушки, глядя друг другу
в глаза; Вячеслава Ивановича только понял при Лидии Дмитриевне Аннибал, полномясой, напудренной даме, увидев которую вскрикнуть хотел: «О, закрой обнаженные ноги свои!» Но осекся, увидев, что – руки:
такие могучие! Была в пурпуровой тряпочке; может – кумач, может –
ситец: не шелк. А на кресле валялась огромная черная плюшка, не шляпа (наверно, сидели на ней); лицо – дрябло, болезненно; алые губы, наверное след оставлявшие: розовый; глаза – большущие, умные, синие,
милые, девочкины; так что тряпочка, губы и чьим-то посидом промятая
шляпища, – все отметалось, как вихрем, потоками слов.
Понял я, что тряпчонка пурпуровая, под хитон, – не ломанье
и не безвкусица, а детская радость быть в «красненьком»; стиль «романеск» в пересыпе пылей, себя переживание в Делякруа; т. е. бездна неведенья, где, в каком веке живем, что подумают, как «оно» выглядит
в «Грифе»; и тут я представил: шалэ среди зелени, комнатки бедные,
разброс предметов (среди словарей – пудра); в окнах синеет Женевское озеро; и десять лет – никого!
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ
Встретясь с ним через год, оценил этот путаный профиль: культур
синкретических; он меня удивил, предлсь жив перейти с ним на «ты»;
летом пара исчезла в Швейцарию, куда поехал и Эрн, где скрепилася
парадоксальная и бестолковая дружба фанатика от православия
с этим Протеем.
Зимой 1905 года, в конце ноября, в декабре, в Петербург переехал
на жительство он; золоторунная, изумрудноглазая его голова с белольняной бородкой, которую он отпустил, наклонялась лоснящейся красною
лобиной с загнутым носом, ронявшим пенснэ, к дамским ручкам с пугавшей, свирепою вежливостью, обрывавшей оборки спотыком о юбку;
опускалась пред старцами, впавшими в детство, политиканами-мастодонтами, юными девочками, перед пупсами, перед багровой матроной,
352

НАЧАЛО ВЕКА
пред светскою львицею; стадами поэты стекалися к доброму пастырю,
чаровнику, даже уши дерущему так, что, казалось, щекочет: под ухом.
Вселились Ивановы в выступ огромного здания, ново-отстроенного над потемкинским старым дворцом, ставшим волей судьбы Государственной думой, впоследствии выступ прозвали писатели «башней
Иванова»; всей обстановкой комнат со старыми витиевато глядящими
креслами, скрашенными деревянного черной резьбой, в оранжево-теплых обоях, с коврами, с пылищами, с маскою мраморной, с невероятных размеров бутылью вина, с виночерпием, М. М. Замятиной (другом
жены), с эпиграфикою, статуэткой танагрской, – Иванов над Думой
висел, как певучий паук, собирающий мошек, удар нанося декадентским салонам; однажды в присутствии сутуловатого гостя, пленительно певшего в нос, З. Н. Гиппиус – грубо ко мне:
– Боря, вы молодой человек; Вячеслав же Иванович вас старше лет
на двадцать; вам не пристало бы «ты» говорить.
В. Иванов, покрывшись багровыми пятнами, впившись лоснящимся носом в меня, фистулою резнул:
– Ты, Борис, может, против?
И тут же споткнулся, вильнув черной фалдою.
– Что ты?
Достав носовой свой платок, он моргал, растирая платком запотевшие стекла.
Я был у него через день.
– Неужели, – обрушился он, – Мережковским ты веришь?
И, в золоторунные кудри свои заиграв тонким пальцем, посеял сомненья; свисал над салонами Гиппиус, Розанова с своей «башни», скликая известнейших профессоров, хлыстов, мистиков, старых народных
учительниц, даже писателей-знаньевцев, в косоворотках ходивших,
устраивая литературоведческие семинарии «батюшкам» или развешивая орари на склоненных поэтов.
Одна беда: всякий юнец мог в житейском его объегорить; в мире
идей всех затаскивал в дебрь; был период, когда я подумал: не волк ли
сей овцеподобный наставник? Пушился, горбатясь за черным чайком,
точно кот; а поставив вам профиль, являл вид орла, застенавшего кличем: орлиною лапой на шнуре пенсне перекидывал; и человечность
353

Андрей БЕЛЫЙ
при этом какая! Дверь – в улицу: толпы валили; лаская, журил;
журя, льстил; оттолкнув, проникал в ваше сердце, где снова отталкивал.
«Бык» был преставлен овцою; четыре животных – библейских (лев,
человек, бык-овца и орел), кувыркаясь друг в друге, являли колеса пророческие у колесницы библейской, с которой он, перетряся руном завивающихся белольняных волос, улыбаясь устами пурпуровыми из портрета художника Сомова (Сомов писал портрет В. Иванова), напоминая
раздвоенною бело-льняной бородкой Христа по Корреджио (известный
тип лика Христова, данный Корреджио), – многим являться стал; недоставало, чтоб он, возложивши терновый венец на себя, запахнувшись
во взятую у маскарадного мастера им багряницу, извлек восклицания:
– Се человек!
Прошу не смешивать с евангельским текстом; в контексте с показом Иванова «се человек» означает:
– Се шут!
Таким мне казался; казалось, что за год вырос он из немецкого учителя в какого-то «Мельхиседека»; прошу не смешивать с Мельхиседеком библейским; в контексте с показом Иванова «Мельхиседек» означает: почти… шарлатан; таким казался не раз; и – как я ошибался!
Бальмонт – менестрель запевающий; Брюсов – глаголящий завоеватель; взывающий – Блок; Мережковский, Д. С., – Аввакумик, в салоне своем вопиющий. Иванов как бы собирался: глаголить, вопить, петь,
взывать; но пока еще был не глагол: разве филологический корень;
не пел, а гнусавил; покрикивал, взвизгивая, с неужасным притопом,
а не вопиял; не взывал, – придыхал. (Читатель на этот раз, надеюсь,
поймет меня: «поюще, вопиюще, взывающе и глаголяще» взято вполне
в ироническом смысле в отношении к Иванову).
Блок пугался, узнав, что В. И. пламенеет попасть к Блокам в дом,
покрывался от нетерпения красными пятнами и припадая к плечу моему головой златорунной:
– Борис, отвези меня к Блокам!
– Нет, Боря, – не надо: боюсь! Он – профессор; мы с Любой совсем растеряемся с ним!
Вячеслав оказал просто невероятную чуткость к поэзии Блока, разрушив мой миф о себе: не поэт, – теоретик; я сватал Иванова с Блоком;
сама Любовь Дмитриевна помогала мне в этом; стремяся на сцену, она
354

НАЧАЛО ВЕКА
откликалась на мысли о новом театре мистерий, на игры в театр без
подмостков, на импровизации выспреннего «феоретика»; к этому времени ветхопрофессорский лик перегримировав под персону из «страсти Христовы», протей Вячеслав собирался створить свою «башню»
в Обераммергау (Местечко в Баварии, где разыгрываются старинные
мистерии) какое-то (с примесью критских обрядов); я не разглядел,
что стремление к новому быту в нем – вздерг; через год преодолеватели «только искусства» явили гримасу подмостков.
Но в 1905 я сам способствовал встрече Иванова с Блоком, в ней
видя начало отбора людей в коллектив; В. И. Иванов Чулкова привлек;
Чулков влек Мейерхольда и Мейера; Блок – Городецкого; и – что-то
лопнуло меж символистами, когда Чулков на газетах и на альманашиках «се человек» повез, между тем как В. Брюсов скомандовал: «Трапы
поднять! Символистам быть только в „Весах“!»
Рассужденья Иванова о перестройке квартир под игру начались
для меня в тот несчастный денек, когда я потащил на извозчике к Блокам его, созерцая сутулую, скрюченную под огромною шубой персону
в пенснэ, выставлявшую свою бородку, подстриженную под Корреджио, думая, как бы профессорским видом своим не спугнул бы он Блоков; тогда разговор оборвется.
Так золоторунная голова Вячеслава Иванова в шапке мехастой
явилась в передней; стряхнувши снега, косолапую сбросивши шубу,
в которой он выглядел сущим попом еретической секты, – вошел; Блоки встретили «батюшку»; «батюшка» в светло-оранжевой теплой столовой, впиваясь взглядом своим то в того, то в другого, трясясь, с перетиром, с лукавым мурлыком подкрадывался: де театр не театр, разумеется, и не… трапеза, а, – ну, допустим; и – хнык носовой; и лоснящимся
носом меж мною, Л. Д. и А. А. переныривал, точно пушившийся, спину
свою выгибающий кот; хорошо собираться в интимном кружке:
– А что будем мы делать?
И выяснилось: то, что ритм продиктует; Л. Д. осторожно спросила:
«Одежда обычная ритм не нарушит?» Иванов повел деликатные речи
о том, что пурпурный оттенок есть знак дионисова действа; а… впрочем; и – хнык, перетир!
Вячеслав пленил Блоков; в Л. Д. осозналась артистка; недаром под
Блокову «Даму» приигрывала; и я слушал хвалы, расточаемые Вячесла-
355

Андрей БЕЛЫЙ
ву; так складывалось настроение «Факелов» (Альманах мистических
анархистов), «Ор» (издательство Вячеслава Иванова), по которым
поздней канонаду открыли «Весы»; в связи с ним изменились и «среды» Иванова, первая «нового стиля» – запомнилась; я на нее затащил
староколеннейшего Безобразова, П. В., профессора, годы страдавшего
дико боязнью пространства; он все умолял меня, чтобы под локоть его
я поддерживал, когда с усилием, с кряхтом тащился по лестнице он;
Вячеслав, увидавши впервые профессора этого, перетрясенный нечаянной радостью, с носа пенснэ уронил от усилия очаровать П. В., не понимавшего, что происходит на «башне»:
– Польщен чрезвычайно! Вы – старший средь нас! Господа, пред-
лагаю избрать председателем импровизации Павла Владимировича!
П. В., переконфуженный, но очарованный и отошедший от страха
в набитом пространстве, поплелся воссесть председателем:
– Кхе, кхе, кхе, кхе, но ведь я – сторона тут!
Заложен был первый фундамент составивших эру «блистательных
сред»; были: Д. Мережковский с женою, Бердяев с женою, Блок, Розанов; тема беседная: «Что есть любовь?» Л. Бердяева томно поведала:
«Есть розы черные: страсти!» Не помню, кто что говорил, но у всех вырывались слова: «Эротическое крыленье Платона!» П. В., председатель,
покряхтывал:
– Кхе, – ничего не пойму!
Ставши в России поэтом, почтенный «профессор» Иванов совсем
обалдел, перепутавши жизнь с эпиграфикой, так что история культов
от древних Микен до руин Элевзиса, попав из музея в салон, расцвела
в чепуху; видно, бросилась в голову кровь, застоявшаяся в семинариях.
Уединенно росла большелобая эта персона, очертив себе круг интересов от прикосновения к старым камням и германским музеям;
проверив историей Ницше, Элладу и взгляды на музыку Вагнера, он
педагогическим культом, им вырытым, Ницше удобрил, крича о восстании мифа, схватись за витую резьбу черных кресельных ручек и ставя свой профиль на фоне оранжевых стен под свисающей мраморной
маской; Деметрой в пурпуровой тряпочке Лидия Дмитриевна выходила из каре-бурявых ковров.
Я уехал; увиделись полуврагами; он, густо увешанный «мистиками», как лианами дерево, им отдавал сок идей о грядущем театре, со-
356

НАЧАЛО ВЕКА
шедшем с подмостков, чтоб укрепиться в гостиных, которые звал он
«коммунами», для ошалелых артисток, газетчиков и… педерастов
(и «эти» явились); я, взорванный тем, что таинственный, золото рунный учитель, с плечей обвисающий мягко кудрявыми кольцами,
с женственной грацией из колесницы своей рукоплещет козлам, зубы
стиснув, смотрел на него, – каюсь, – с ненавистью.
Сразил завтрак: у Е. В. Аничкова; этот последний и Щеголев, толстоживотые оба, испивши вина, зашалили; Сергей Городецкий, «анфан», закощунствовал в крупном масштабе над тем, что Иванов чтил;
этот последний, горбатясь, как кот, закатавши кулак по ладони, «анфана» приветствовал смехом; я – бурно взорвался; Иванов же, топнув ногою, взвизжал на меня: «Со своею ты провинциальной, московскою
этикой!» Я же ушел в разговор с Куприным, пока что не напившимся;
но я решил: этот визг распустившегося «мистагога» – разрыв отношений: война! Я открыл по нему свой огонь изо всех батарей (из газет,
из «Весов»), утверждая в статье своей «Штемпелеванная калоша»: ногою в калоше штампуют святыни: «презренье ломакам»; «истинный
художник… предпочтет до времени облечься бронею научно-философских воззрений… а если уж будет говорить, то честно назовет имя своего бога»; писал против «Ор», против «Факелов». «Восхищались, что
символ… дерзновения – золотой, булочный крендель. Мистический
анархизм создал еще нечто более смелое: резиновую штемпелеванную
калошу. Калоша – вот знамя мистического анархизма».
Таков звук полемики, длившейся год; Вячеслав бесконечно обиделся на сочетание слов «штемпелеванная калоша», увидев намек
на издательство «Оры»: его марка «Ор» – треугольник; и марка калош – треугольник.
В конце ноября 1907 года появился в Москве он; я старался не видеться с ним, хоть скорбел за него; он ходил как раздавленный смертью жены; но «Калоша» задела настолько, что он – передавали мне –
всюду кричал о ней; С. Соловьев мне рассказывал:
– К Брюсову я захожу; Иоанна Матвеевна встречает словами: «В. Я.
с Вячеславом Ивановым занят». Сидим в смежной комнате; вдруг
из закрытых дверей тишину разрезает взвизг птичьего голоса: «Но, –
штемпелеванная калоша, Валерий!» Молчание мертвое; и – снова
357

Андрей БЕЛЫЙ
взвизг: «Нет, позволь, а – калоша?» «Не может простить», – улыбнулась Иоанна Матвеевна.
А при намеке на Эллиса он багрянел, как петух.
Вдруг явился в «Кружок», где читал реферат я о драме, направленный против него, за который мне руку жал Ленский; тащился средь
тренов и смокингов с видом Эдипа, ведомого прочь от злосчастного
места, где рок раздавил ему зрение; он спотыкался о юбки, пропятясь
орлиною лапой, положенной скорбно на плечико падчерицы, почти
девочки, Веры, сквозной, точно горный хрусталь, с волосами белясыми,
гладко зачесанными: во всем черном; отвесясь рукою, он шел; на меня
протянулся сутуло; широкую черную ленту пенснэ он за ухо, прикрытое мягко пушащейся бледной космою, отвил; поразил похудевший,
страдальческий, как перламутровый, профиль.
А из-за плеча – головища, тяжелая, одутловатая, каменной «бабы»,
изваянной древними скифами, – в черном мешке, а не в платье; мочалом растрепаны желтые космы, затянутые в тяжкий узел затылочный;
толстой, короткой рукой приставляла лорнеточку к щурам безглазым,
которые разорвались вдруг ужаснейше – в два колеса, в две бездонные
серые пропасти: Анна Рудольфовна Минцлова, выросшая при Эдипе
слепом, по пятам его следовавшая, вернее, водившая медленно «пастыря доброго», ею превращенного ныне в «овцу».
Каюсь, – остолбенел, когда черная тройка пошла на меня: Вячеслав
со свисающей, длинной сюртучною фалдой споткнулся; сквозная, тишайшая Вера вела на меня его; забултыхался за ними живот из мешкабалахона торжественной Минцловой; бросился жать его слабую кисть.
Скоро мне у Герцыков, где остановился, доказывал:
– Ты, Борис, еще не веришь: боишься меня; ты страдаешь химерами; ты меня видишь чудовищем, слушай, – тебе говорю: изменись; и –
восчувствуй доверие к людям, тебе все же близким!
Своим выцветающим золотом косм щекотал нос, склонялся безброво растерянным лбом, такой добренький; глазики серо-зеленые,
став незабудками, детски просили: «Давай же водиться!» Ослабнул, поклевывая исхудалой щекою, под кольчатым локоном.
Я – угрызался!
358

НАЧАЛО ВЕКА
Так фаза почтения перед профессором, фаза сомнения перед слащаво-сомнительным мистом сменилась рождающейся человеческой
дружбой: мы облобызались с ним.
Вышел «Пепел». Приехав в 1909 году читать лекцию в Питер
и остановись у Д. С. Мережковского, я занемог; З. Н. Гиппиус мягко отхаживала; тем не менее с кряхтом поехал в Тенишевский зал: вместе
с Гиппиус; гляжу из лекторской: шапочка, мягкенькая, меховая, – в дверях; стуча громко калошами, с видом Терезия, в шубе, напомнившей
шубу священника, бросился, руки сжимая под бороду, В. И. Иванов, сутуло протянутый, как бы валясь на меня: придыхать мне под ухо:
– Я только прочел книгу «Пепел» твою; эта книга – событие; вечером нынче же должен с тобой говорить.
– Я же болен.
– Тебе все равно, куда ехать: ночуй у меня; за вещами твоими
пришлю к Мережковским; сегодняшний наш разговор очень важен:
везу тебя.
Выказал крупную долю бестактности перед З. Н., меня сопровождавшей, которая уже шептала под ухо:
– Коли вы поедете с ним, – не прощу никогда; лучше не возвращайтесь!
Обиделась на предложение перетащить мои вещи на «башню».
Глядел на бородку, – все ту же, раздвоенную; но – звонок; и я вышел
дочитывать лекцию; кончил; вбегает Иванов; меня отдирает от Гиппиус, точно я – куль; тащит, нос утыкая в меха; совсем «батюшка»; я же,
«псаломщик», – за ним.
Подымались с кряхтом на пятый этаж; позвонили; в распахнутой
двери квартиры Иванова не оказалось: как некая брешь в разговоры
трехсуточные, из которых катился, представьте, на нас ком тяжелого
тела в мешке, с запрокинутою головою, в космищах желтеющих: Анна
Рудольфовна Минцлова, руки развеся, как жрец перед чашей, с лорнеткой, блистающей в правой руке, с помаханьем платочка из левой, оказывается, водворилась в квартире: входила в заботы семейные с М. М. Замятиной, жившей здесь и управлявшей домашним хозяйством.
Иванов, взяв под руку и передернув портьеру, нос выбросил в недра свои, в коридорики желтые, с неосвещенными далями, где топота-
359

Андрей БЕЛЫЙ
ло всегда стадом коз (ассамблеи М. А. Кузмина; иль – курсистки Ростовцева, подруги падчерицы).
– Нам бы, Марья Михайловна, чаю!
Мешок, или – толстое тело, уселся в кресло; лорнеточка затрепыхалась на толстом его животе; завращались два глаза, как два колеса,
на рисунке утонченного Пиранези: гравюра висела на красно-оранжевом фоне стены; Пиранези, витое, утонченное итальянское кресло,
в нем Минцлова – воспринимались как сон, потому что Иванов в застегнутом наглухо черном своем сюртуке, в золотых своих локонах,
вьющихся кольцами, с дико-багровым лицом, лихорадкой крапивной
окрапленным, эдак часов восемь – доказывал мне: настроение «Пепла» – действительность; «Пепел» рисует распад, наваждение, яды, которыми мир отравляется; Минцлова двумя колесами глаз протыкалась
за стены: в пустоты космические; и уже белым днем, когда я издыхал
от усталости, он, оборвав круто речь, передернув портьеру, нос выбросил – в коридорики желтые:
– Марья Михайловна! Нам бы яишенки!
И коридорики желтые протопотали, всшипевши яишенкой; я же
остался дожить у него до отъезда в Москву, чтобы не застудиться;
и Гиппиус мне не простила такого поступка.
Три дня – разговор: бурю мира, – вот что проповедовал мне В. Иванов, предвидя в трагедии Ницше и в драмах, написанных Ибсеном, –
молнии из набегающей над человечеством тучи; Толстой-де весь –
кризис сознания; весь Достоевский есть весть о грозе. Образуем же
общину из бунтарей! Он сплавлял темы Блока, мои и свои, как бы подготовляя союз символистов, который он осуществлял в терпеливом
усилии, с Блоком миря; союз осуществился в девятьсот десятом году,
процветя в «МусаГёте»; он подлинно знал: нас роднит чувство кризиса;
ось разрешения – в каждом по-разному; он ее видит в сложеньи коммун из творцов-созидателей, пересекаясь дословно с д’Альгеймом, сложившим коммуну такую, «Дом песни»; во мне эта ось есть проблема
сознания долга, ответственности; Блок-де искал сомкнуть ножницы
между народом и нами, Иванов заставил меня осознать, что Блок –
близкий мне брат, сам став братом, творящим мир братьям; я уж написал: «Кажется, что на черный горизонт жизни выходит что-то боль-
360
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
