Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
вероятно, они думали, что меня знали. Иль, идя к философу Фохту, ища семинария, каково преодолеть вместе с умницей, с педагогом-филосо­фом – его тусклых друзей-философов.
Золотоискатели цедят сквозь сито песок: для отсейки отдельных крупиночек золота; так поступая, сознание пересорял я, непризнанный «индокитаец», в толпе москвичей затолкавшийся: можно ль узнать чело­века, сдавив ему локтем микитку иль чувствуя его каблук на мозоли?
А форма чинения друг другу препятствий к обнаружению лично­сти производилась под формой знакомств; знаю «Белого» – значение часто: вдавленье микиточное ощущает давящий меня чей-то локоть.
Отсюда – оскомина; моя общительность – невероятна в те годы была; велика была любознательность; быть социальным – задание тог­дашних дней; с детства учился болтать на жаргоне, заказанном мне взрослыми, но обставшее многоязычие в 1904 году переходило все гра­ни; тактика ж вежливого с «извините, пожалуйста» в давке трамвай­ной наляпала на меня мне навязанный штамп: «Лицемер перекидчи­вый». И оттого наступали минуты, когда я, без видимого повода, вдруг бацал С. Л. Кобылинскому. «Лотце вполне отвратителен мне!» Силь­версвану же давал понять, что не великое счастье нам часто видеться.
С осени ж 1903 года печать переутомленья дала себя знать: я – сры­ваюсь все чаще, с чрезмерной внимательности к посетителям; неуменье учесть напряжения давки людской дает внезапный эффект грубости; от «извините, пожалуйста» без интервала слетаю на «черт вас дери»!
Тридцать лет я являл своей личностью многообразие личностей, одолевающих статику, чтобы изо всех поворотов, как купол на ряде колонн, – теоретик, естественник, логик, поэт, лектор ритмики, мазил­ка эскизиков, резчик – явить купол: «я».
Тридцать лет припевы сопровождали меня: «Изменил убеждени­ям. Литературу забросил… В себе сжег художника, ставши, как Гоголь, больным!.. Легкомысленное существо, лирик!.. Мертвенный рациона­лист!.. Мистик!.. Материалистом стал!»
Я подавал много поводов так полагать о себе: перемудрами (от пре­ждевременного усложнения тем), техницизмами контрапунктистики в оркестрировании мировоззрения, увиденного мною многоголосной симфонией; так композитор, лишенный своих инструментов, не мо-
301
Андрей БЕЛЫЙ
жет напеть собственным жалким, простуженным горлом – и валтор­ны, и флейты, и скрипки, и литавры в их перекликании.
И осеняла меня уже мысль о работающем коллективе, делящем в голосоведении труд, где историк, прийдя к символизму, по плану си­стемы моей, пишет труд исторический, где отвлеченный эстетик про­водит в эстетику мои принципы, а аналитики музыки, слова и живо­писи эту эстетику выявят в частных примерах.
Для этого нужен был план, данный книжным моим «кирпичом»; он – откладывался; собирались пока материалы к нему; и они рас­пухли, взывая к разборке, к усидчивости, к кабинету, к закрытым дверям; я же их отворил; уж меня, вырывая из кресла, влекли в треск бравад, выступлений, борьбы, публицистики; я, проявив слабость воли, с осени 1903 года, пять лет перетаскиваюсь сквозь редакции, кафедры, тактики и оппонирования ради темы «увязки», надеясь: предметы увязки созревают в трудах сотоварищей; и – шкаф иссле­дований будет полон трудов их.
А «исследователи» все – куда-то уныривали!
Эти несчастные всеохватные, горделивые замыслы начались с очень-очень горячих, порой интересных бесед на моих «воскресе­ньях» с октября 1903 года, где ядро «воскресений» – товарищи­«аргонавты» – чувствовали себя новым идеологическим центром; но интересность «воскресников» их и погубила, когда повалили ко мне со всех сторон посторонние – сперва слушатели; потом – и участники бесед, очень скоро их развалившие, так что в течение трех только меся­цев полные смысла беседы стали – лишь мельком людей; уже в январе 1904 года я Блоку жаловался, что – растерзан. «Воскресенья» тянулись до 1906 года; поздней бывали они не чаще раза в месяц; тянулись же до 1909 года; но то уже были скорее вечера «смеха и забавы», которые главным образом инсценировал Эллис.
Мимические его таланты развертывались в годах; он овладел тай­ной ракурсов сложных движений; например: изображал, как вы мо­розной ночью идете мимо ночной чайной; вдруг расхлопывается дверь; мгновение: вываливает световой сноп парами блинного запаха, охва­тывая теплом: гоготня, тусклые силуэты, махи рук, чайники, бегущий наискось половой; и тут же – «бац», все захлопнулось: никого, ничего; луна. Чтобы воспроизвести эту картину, ему стоило лишь набрать в рот
302
НАЧАЛО ВЕКА
табачного дыма и закрыть двумя ладонями лицо; вдруг, раздвинув ла­дони и выбросив дым изо рта, он начинал производить многообразные движения, испуская множество звуков – го, го, го, го, га, га, га, – и опять сомкнуть ладони перед лицом, внезапно застывши; все проде­лывалось с ужасающей быстротой – в две-три секунды; а зрители пе­реживали импрессию сложной картины, переполненной движением.
Он изображал с неподражаемым искусством и слона, и профессо­ра химии И. А. Каблукова, и Валерия Брюсова; заставив переодеться меня, изображал позднее вместе со мной драму Леонида Андреева «Жизнь Человека», попеременно делаясь и «Некто в сером», и стару­хами, и друзьями, и врагами человека.
Великолепно под музыку изображал он все что угодно; мама сади­лась играть кинематографические вальсы, которые он ей заказывал; а он изображал, как танцевали бы вальс любой из знакомых, изобра­жал сложнейшие сцены кинематографа, передавая дрожание и стре­мительность жестов экранных фигур; изображал вымышленные инци­денты, якобы происшедшие с тем или иным из знакомых; великолеп­нейшим номером Эллиса была лекция профессора В. М. Хвостова, якобы прочитанная в Психологическом обществе: мешковато усажи­ваясь на стул, морща лоб, громко, по-хвостовски, губами он чмокал и делался вылитым В. М. Хвостовым, гудя:
– Милостивые государыни и милостивые государи! Некоторые уважаемые мыслители говорят, что свободы воли нет, а другие, не ме­нее уважаемые, утверждают обратное; есть группа столь же уважае­мых мыслителей, которая утверждает сперва, что свободы воли нет, а потом, впадая в явное и в кричащее противоречие с собою, приходит к заключению, что свобода воли есть; и есть группа уважаемых и столь же замечательных мыслителей, которая сперва утверждает, что свобода воли есть, а потом впадает в не менее явное и в не менее кри­чащее противоречие, приходит к заключению, что свободы воли нет. Милостивые государыни и милостивые государи: коли свобода воли есть, так она и есть; а коли ее нет, так ее и нет. Разберем же эти группы и подгруппы в их отношениях к проблеме свободы воли и т. д.
Кругом – хохот; Эллис же, совершенно перевоплотившийся в В. М. Хвостова, развертывает часовую лекцию о свободе воли, всю сплошь состоящую из набора слов.
303
Андрей БЕЛЫЙ
Рассказывали впоследствии: когда Эллиса и меня уже не было в России, В. М. Хвостов таки взял и прочел в Психологическом обще­стве лекцию о свободе воли, которая была удивительным повторением пародии Эллиса; говорили, что многие, прежде слыхавшие Эллиса, бу­дучи охвачены внутренним смехом, с хохотом убегали из зала.
Пародии, импровизации, пляски свершалися Эллисом с бурною заразительностью; они охватывали и зрителей.
В эти же месяцы Владимир Иваныч Танеев, исчезнувший для меня на года, появился внезапно в квартире у нас; собрав огромнейшую би­блиотеку, средств уже теперь он не имел никаких; весь заработок был ухлопан на книги; книг не мог уже он покупать; но ужасная страсть, перешедшая просто в болезнь, его делала Плюшкиным; он, видя новую книгу, почти что ее выпрашивал; всякую дрянь подбирал; так, впослед­ствии, увидевши мое «Золото в лазури», так и затрясся он; я предложил ему взять эту книгу, чтобы «волнения страсти» унять.
– Я ведь должен сказать, – протянулся он к книге, – что ничего не понимаю в поэзии ваших друзей; потрудитесь отметить мне кре­стиком, что вы считаете наиболее удачным. – И к матери:
– Жизнь так подла, так пошла, что выдумывают всякую ерунду, чтобы не видеть действительности.
И, трясясь от жадности, он перелистывал книгу; и после пустился, в который раз, нам проповедовать свою теорию: всякий художник есть хам эстетический:
– Даа… – плакал голосом он, – все Танеевы плакали голосом; – люди же делятся на рабов, на убийц, на воров и на хамов; художники и проститутки и не рабы и не воры, а – хамы.
Убийцы – военные; воры – капиталисты; рабы – пролетарии и крестьяне; под «хамами» разумел мелкобуржуазную интеллигенцию и проституток.
– Пройдет несколько десятилетий, и водворятся монголы; и – все поглотят. – Он на старости лет проповедовать стал разрушение Евро­пы монголами.
Заходы В. И. Танеева к нам одно время были довольно часты; я его изучал; итог изучений в несколько перефасоненном виде неожиданно для меня выявился в «Серебряном голубе», где Танеев фигурирует под маской сенатора-чудака Граабена.
304
НАЧАЛО ВЕКА
Скоро дочь его, А. В. Часовникова, появилась на моих «воскресе­ньях»; возобновление знакомства с Танеевыми привело к тому, что мать моя с 1910 до 1919 года опять проводила лета в Демьяиове, име­нии, где протекло мое раннее детство.
«АЯКСЫ»
Я встретился с тройкой студентов: с Владимиром Эрном, оставлен­ным при университете при профессоре Трубецком, с Валентином Свептицким, еще студентом-филологом, и с Павлом Флоренским, кон­чающим математический факультет, учеником Лахтина и слушавшим лекции отца, обнаружившим уже ярко способности, даже талант в математике.
Они явились ко мне.
И белясый, дубовый и дылдистый Владимир Францевич Эрн недо­верчиво закосился сразу же на меня простодушно моргавшими свет­лыми глазами. Он в ряде годин Вячеславу Иванову – верил; мне – нет; он в 1904 году лишь поддакивал мысли Флоренского.
– Значить… Так значить (не «значит»).
И руку рукою мял.
Был он – безусый, безбрадый, с лицом как моченое яблоко: одутло­ватым, с намеком больного румянца; казался аршином складным; зна­ток первых веков христианства, касаясь их, резал, как по живому, аб­страктными истинами, рубя лапою в воздухе:
– Значить, – тела воскресают!
Сказавши, конфузясь, – моргал; выступало в лице – голубиное что-то.
Свентицкий, курносый, упористый, с красным лицом, теребил с красным просверком русую очень густую бородку, сопя исподлобья; не нравился мне этот красный расплав карих глаз; он меня оттолкнул; как бычок, в своей косо надетой тужурке, бодался вихрами; я думал, что сап и вихры – только поза; а запах невымытых ног – лишь им­прессия, чисто моральная.
Вся суть – в Флоренском.
305
Андрей БЕЛЫЙ
С коричнево-зеленоватым, весьма некрасивым и старообразным лицом, угловатым носатиком сел он в кресло, как будто прикован к но­скам зорким взором; он еле спадающим лепетом в нос, с увлекатель­ной остростью заговорил об идеях отца, ему близких. Это он, по всей вероятности, и явился инициатором захода ко мне трех друзей; только он интересовался тогда новым искусством; и его понимал; Эрн в эти годы был туговат на понимание красоты; у Свентицкого были пошло­ватые вкусы; и кроме того: Флоренский же мог интересоваться мною и как сыном отца: он ценил идеи отца.
По мере того как я слушал его, он меня побеждал: умирающим го­лосом; он лепетал о моделях для «эн» измерений, которые вылепил Карл Вейерштрасс, и о том, что-де есть бесконечность дурная, по Геге­лю, и бесконечность конечная, математика Георга Кантора; вспомни­лось что-то знакомое: из детских книжек; падающий голос, улыбочка, грустно-испуганная; тонкий, ломкий какой-то, больной интеллект, не летающий, а тихо ползущий, с хвостом, убегающим за горизонты истории; зарисовать бы Флоренского египетским контуром; около ног его – пририсовать крокодила!
И вот он поднялся; прощаясь, стоял, привязавши свои неразглядные глазки к носкам, точно падая, с гиератическим сломом руки, в старом, в косо сидящем студенческом мятом своем сюртучке, свесив пенснэй­ную ленту; тень носа, с аршин, – под ногами лежала: хвостом крокодила.
Разговаривал я только с Флоренским; Свентицкий и Эрн, как по­казалось, не доверяли мне; Эрн ясно покашивался с подозрением; с тех пор они появлялись; однажды опять явились втроем и передали в по­дарок мне великолепную фотографию Новодевичьего монастыря в знак того, что здесь могила моего отца; и этим растрогали. С тех пор приходил только Флоренский, он заинтересовал меня идеями матема­тика и философа Вронского.
Арена встреч с «тройкой» – открытая секция «Истории религий» в студенческом обществе (при Трубецком): заседанья происходили в университете; тогдашнее ядро – три «Аякса», бородатый Галанин, два Сыроечковских, А. Хренников, несколько диких эсеров с пробле­мой мучительного «бить – не бить», анархисты толстовствующие, бо­гохулители, ставшие богохвалителями, или богохвалители, ставшие с бомбою в умственной позе, посадские академисты из самораздвоен-
306
НАЧАЛО ВЕКА
ных, кучка курсисток Герье; председательствовал С. А. Котляревский, еще писавший свой труд «Ламеннэ»; появлялись Койранские, «грифи­ки»; да «аргонавты» ходили: сражаться с теологами.
Заседания эти связались мне с осенью.
Мерзлые, первооктябрьские дни: все серело; и – падало, падало, па­дало; каплями – в стекла оконные, в душу; и что-то как взмаливалось; и, бессильно барахтаясь в падавшем времени, – падало сердце.
Я шел Моховой, заседать со Свентицким, – в унылейшей комнате, густо набитой тужурками, взбитыми мрачно вихрами власастых студен­тов с проблемою («бить иль не бить»), где Свентицкий учился показы­вать пиротехнический фокус с огнем, низводимым им с неба, – в ответ на проблему: ходить с бомбой на генерал-губернатора иль не ходить?
И Свентицкий вещал:
– Эта бомба – небесный огонь, низводимый пророками, соеди­нившими веру первохристиаиских отцов с протестующим радикализ­мом Герцена!
Он-де высечет небесный огонь!
Свою лабораторию с взрывчатым «порохом» он перенес в заседа­ния секций; опыты с самогипнозом, с гипнозом ближайших, ему по­веривших, грубо проделывал он, сидя, бывало, при Эрне, сопя, с озве­ревшим от напряженья лицом; точно пещь Даниила, пылали глаза, став дико, кроваво блистающими; бывало, переводит их на Бориса Сы­роечковского, на Котляревского или на меня, чтобы привести нас в ка­талептическое состояние (что он пытался гипнотизировать, для меня стало фактом); бывало, как тарарахнет по нервам: картавыми рявками; он ожидает наития; а – запах от ног.
Курсистки же – в священном восторге!
Докладчик, бывало, кончает, – Свентицкий взлетит; и, бодаясь мох­рами, как забзыривший бык или хлыст, вопия, рубя воздух рукой, при­картавливая и захлебываясь, из усов ротяное отверстие кажет, пылая гу­бами кровавыми, как у вампира; и нас уверяет: явленье дамасского света и молния, которою Петр уничтожил Ананию, – с ним-де; Котляревский, похожий на сатира, просто не знает, что делать: полуусмехаясь, обводит он нас, бывало, сконфуженным, вопросительным взглядом.
307
Андрей БЕЛЫЙ
Мне – тошно: рявк Свентицкого действует на меня чисто физиче­ски, как удар гонга, которым Шарко оперировал, вызывая у пациенток столбняк: часть аудитории, бывало, тупо балдеет: восторгом.
Часть – плюется:
– Сомнительный шарлатан!
Он же валится, красный и потный; хватаясь рукой волосатою (красная шерсть) за измятую грудь, он терзает тужурку; не знаешь: ва­литься ли с ног, стакан ли с водою ему тащить или… бить его.
После его выступления поднимался болезненный Эрн, – длинный, брысый, белясый; рукою рубил, выколачивая, точно палкою в лбы, ту­пым голосом пресные ясности о чудесах и явлениях-знамениях в пер­вых веках христианства, пытаяся по Трубецкому связать их с евангель­ской критикой; он – переводчик «святых вопияний» Свентицкого на «ясный» язык; тот – пророк; этот – только «дидаскалол (Учитель) от Валентина»; он в эти минуты казался мне типичным «энесом», на­родным учителем: где-нибудь в дальнем медвежьем углу.
Рядом с Эрном с коричнево-зеленоватым лицом, некрасивый и ста­рообразный, брезгливо подавленный громом Свентицкого, П. А. Фло­ренский, – замумифицирован в кресле; прикован невидными глазиками к сапогу; точно Гоголь, кивающий носом над пеплом своих «Мертвых душ»: души мертвые – Эрн и Свентицкий; Эрн – благообразно почив­ший до смерти; Свентицкий – в смердящих конвульсиях, заживо точно червями точимый. Флоренский в ответ им говорил умирающим голо­сом, странно сутулясь и видясь надгробной фигурою, где-то в песках провисевшей немым барельефом века и вдруг дар слова обретшей; его слова, маловнятные от нагруженности аритмологией, как ручеек исся­кающий: в песке пустынь; он, бывало, отговорив, садится, – зеленый и тощий; фигурка его вдвое меньше действительной величины, оттого что – сутулился, валился, точно под ноги себе, как в гробницу, в которой он зажил с комфортом, прижизненно переменив знаки «минус» на «плюс», «плюс» на «минус»; мне казалось, порой, что и в гробах само­варик ставил бы он; и ходил оттуда в «Весы»: распевать пред обложками, изображающими голых дам, – «со святыми рабынь упокой!».
Я в «Весах» поздней заставал его с Брюсовым; он разговаривал странно сутулясь, скосясь, поясняя гнусавым, себе самому подпеваю­щим, но замирающим голосом какой-нибудь штрих: деталь гравюры
308
НАЧАЛО ВЕКА
четырнадцатого столетия, что-нибудь вроде рисунка Кунрата со скром­ною подписью: «Ога et labora» (Молись и работай). И Брюсов почти­тельно слушал скорей аритмолога, перепротонченного в декадента, чем мистика или философа религиозного: снова казалось, что он – мемфисский полубарельеф, со следами коричнево-желтой и зеленова­той раскраски облупленной; выйдя из серо-желтявого камня, шел мед­ленно, в тысячелетиях, тысячи верст, чтобы предстать из Мемфиса в доме «Метрополь», где весело так приютились «Весы», из Мемфиса, а может быть, из Атлантиды явился он: поразговаривать о нарастании в XX столетии: египетских смыслов.
С тех пор он являлся ко мне, избегая моих воскресений, – как кра­дучись; в тайном напуге, не глядя в глаза, лепетал удивительно: ориги­нальные мысли его во мне жили; любил он говорить о теории знания; и укреплял во мне мысль о критической значимости символизма; что казалось далеким ближайшим товарищам – Блоку, Иванову, Брюсову и Мережковскому, – то ему виделось азбукой; мысль же его о расту­щем, о пухнущем, точно зерно разбухающем многозернистом аритмо­логическом смысле питала меня, примиряя с отцовскими мыслями мысль символизма.
Студент Флоренский – про математика Эйлера; а тень длинноно­сая, вытянутая от его сапога, – про другое, свое, очень древнее; и начи­нало казаться, что будет день: тень – сядет в кресло; Флоренский – уляжется: под ноги ей.
А с Валентином Свентицким и с Эрном мы мало видались вдвоем; Валентина Свентицкого, признаюсь, – бегал я: пот, сап, поза «огня в глазах», вздерг, неопрятность, власатая лапа, картавый басок, – все вызывало во мне почти отвращенье физическое; где-то чуялся жалкий больной шарлатан и эротик, себя растравляющий выпыхом: пота кро­вавого, флагеллантизма; срывал же он аплодисменты уже; бросал в об­мороки оголтелых девиц; даже организовал диспут; на нем он, как опытный шулер, имеющий крап на руках, – бил за «батюшкой» «ба­тюшку»; крап – тон пророка: тащили в собранье приходского «ба­тюшку»; тот, перепуганный, рот разевал: никогда еще в жизни не ви­дывал он Самуила, его уличающего в том, что «батюшка» служит в по­лиции; пойманный на примитивнейшем либерализме, «батюшка», ошарашенный, с испугу левел.
309
Андрей БЕЛЫЙ
– Слушайте, слушайте, – мрачно шептались вчерашние богохули-
тели: Гамлеты с «бить иль не бить»… губернатора.
И тогда с бычьим рявком Свентицкий взлетал; и кровавые очи втыкал в «священную жертву»; и механикой трех-двух для «батюш­ки» ехидных вопросов, изученных перед зеркалом, «батюшке» «мат» делал он; мат заключался в прижатии к стенке; и в громоподобном рыкании: к аудитории:
– Видите, отец Владимир Востоков отрекся от бога! – Нет, я не за «батюшку»; я – против шулерства; в эти минуты воняло так яв­ственно: от Валентина Свентицкого!
Раз попытался он со мной откровенничать, неожиданно похвалив мое стихотворение «Не тот», которого тема – разуверенье в себе; и в связи со стихотворением заговорил о себе самом, посапывая и дер­гая себя за рыжеватый ус:
– Иной раз такое переживаешь, что… – усмехнулся он: и – не хо­рошо усмехнулся! Махнул рукою, дав понять, что имеет какие-то им таимые от всех «свои собственные» переживания.
И я подумал:
«Этот „пророк“ еще покажет себя!»
Он действительно себя показал.
Пока же вера в «пророка» Свентицкого начинала расти: он бил «козырем» по женским курсам, студентам, стареющим барынькам, ветеринарам и преподавателям даже: взяв в шуйцу как бы динамит­ную бомбу, в десницу взяв крест, их скрещал, как скрещает дикирий с трикирием (двусвечник с трехсвечником) золотоглавый епископ; слияние бомбы с крестом – личный-де опыт его; с бомбою он стоял­де, кого-то подкарауливая; не мог бросить-де: ему-де открылось, как Савлу, что – бомбой небесной пора убивать губернаторов; так видение бомбы, спадающей с неба молитвами нашими, он проповедовал. Кро­ме того: в Македонию ездил-де: вместе с повстанцами ниспровергать падишаха; и – как провожали!
Уехал же… куда-то в русскую провинцию; там мрачно скрывал­ся; и вернулся в Москву; его встретили с благоговением: освобождал македонцев!
310