Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Да, злая судьба на смех выкинула звереватого вида больного, бросавшего в обморок диких девиц, извлекавшего у бородатых, почтенных, седых, уже виды видавших общественников суеверные шепоты.
Флоренский уже тогда не сочувствовал своим друзьям, Свентицкому и Эрну; но он таился; вообще в те года он не слишком много распространялся на различные темы; росла слава – Свентицкого; Флоренский как бы сел в тень; из теневого угла своего вытягивался длинный
нос его; и раздавались мудренейшие рассуждения о математике
и о символизме. Скоро он перестал меня посещать, на что-то обидевшись; в «Новом пути» напечатал он сочувственную рецензию о моей
«Северной симфонии»; потом я встречал его только издали; скоро он
отпустил длинные кудри; и когда молча сидел позднее на религиознофилософских заседаниях, то выглядывал перепуганный из кудрей чемто его нос; мы его называли в те дни: «Нос в кудрях». Кличка придумана, разумеется, Эллисом.
Скоро он вовсе скрылся в Сергиевом Посаде.
«ОРФЕЙ», ИЗВОДЯЩИЙ ИЗАДА
С осени 1903 года совсем неожиданно вырастает моя дружба
с Н***; ее почва – моя усталость; и – мое самомнение, заставлявшее
меня думать, что я, беспомощный, вооружен опытом мудрости, позволяющей врачевать души; источник этих недоразумении: севши однажды за письменный стол, написавши на листке «Этапы развития нормальной душевной жизни», я эти этапы себе добросовестно изложил;
изложив, излагал «аргонавтам», каждому порознь (излагал и Блоку,
и Мережковским). Со мной – соглашались, вероятно, не слушая;
но я же был уверен в себе: старшие перехвалили меня; писала же Гиппиус: каждое-де мое выявление «замечательно» (что это хитрая лесть
и обычный прием, мне было еще невдомек).
Изложив свои «правила» жизни Н***, я был потрясен эффектом,
который произвели в ней они; не говоря прямо, что выбирает меня
«учителем жизни», она заставила, в сущности говоря, одно время
стать таким.
311

Андрей БЕЛЫЙ
Теперь – об Н***.
Раздвоенная во всем, больная, истерзанная несчастною жизнью,
с отчетливым психопатизмом, она была – грустная, нежная, добрая,
способная отдаваться словам, которые вокруг нее раздавались, почти
до безумия; она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь
в бред и в абракадабру; меня охватывало всегда странное впечатление,
когда я переступал порог дома ее; мне здесь не было комнаты с пестрой
оранжево-коричневатой, в черных крапинах, мебелью; не было яркокрасных рефлексов, бросающих жаркие тени от шелкового абажура;
не было и тяжелых драпри, повисающих толстыми складками на дверях, над окнами и отделяющих от всего мира; не было и мягкого, глушащего шаг ковра: вместо комнатной обстановки – повисающие в воздух
слова только что бывшего посетителя; коли был Бальмонт, обиход слов
у Н*** – обиход слов Бальмонта; коли был тут Койранский, – Койранский кричал каждым креслом; среди всего этого ей чужого – Н***, растерзанная в клочки ей навязанным миром; его она проецировала вокруг
себя; если был Батюшков, умиленно чирикая ей о своем «белом лотосе», – ей цвели лотосы; вместо обойных разводов вырастали из обой лепестки; мне всегда сперва приходилось бороться за право ей говорить
свое с чужими словами, которыми она была переполнена; позднее
я знал, что в Н*** всегда как бы обитало чье-нибудь «я»; смотришь
на Н***, и нет Н***, не Н***, а Бальмонт, из нее выговаривающий:
– Я люблю лепестковую струйность… Люблю лунный лепет… Мои
лунные руны…
Не спрашивая, знаешь уже: сидел тут недавно Бальмонт; и даже
кресло, на котором сидел он, – «Бальмонт». Когда же, бывало, от нее
уходишь, – опять-таки: нет Н***: стены, кресло, сама она – зеркала,
отражающие и преувеличивающие до искажения твои собственные
слова; скажешь с горошину, а отразится тебе уж «горошина» огромным шаром, заключающим в себе все вселенные; и ты, засмотревшись
в них, кажешься себе самому великаном.
Так и случилось: моя дружба с Н***, переходящая в нежное сочувствие, питала меня утопией о себе как целителе ее души; измученный,
перетерзанный выданными себе векселями (преодолеть то и се), –
я так нуждался: в утверждении себя твердым и крепким; не видел еще,
312

НАЧАЛО ВЕКА
до чего Н*** утверждала меня нездорово; видя ее одержание чужими
словами, я, нуждающийся в назидании, принимался ее назидать
и «спасать»: от нее самое; и, получая впечатление, с какой мгновенного
быстротой ее излечивают мои правила жизни, ей преподаваемые, уходил с благодарностью к ней за то, что она укрепила во мне доверие
к моей «мудрости»; я серьезно вообразил, что одна из моих главных
миссий – лечить эту душу, подпадавшую под действие всех случайно
на нее дувших ветров.
Она меня незаметно втянула в навязанную ею роль: учителя жизни;
и укрепила в иллюзии думать, что я ей необходим, что без меня-де погибнет она; так заботы о ней начинали незаметно переполнять мои дни,
переполненные и так; заходы к ней учащались до почти ежедневного
появления; беседы вдвоем удлинялись; казалось: из всех живых существ
она одна только правильно понимала меня; она же не понимала, а преувеличенно отражала лишь то, чем я, таясь от себя, хотел себе казаться;
но она отражала не меня одного, а – каждого, кто к ней приходил и сидел с ней вдвоем; многие из бывавших у нее в то время, не видя других ее
посещающих и назидающих, в наивности полагали: она-де понимает
только их; и понимает – единственно, неповторимо, чудесно; вероятно,
все удивлялись, что, настроив ее на свой лад, при следующем посещении
находили: «лад» был сорван; язык «Брюсова» насмешливо высовывался
из нее и дразнил «Белого»; язык же «Белого» вытягивался «Брюсову».
Каждый ужасался ее «падению» с высот ей преподанного в провал чуждого мировоззрения; вероятно, иные, привлеченные к ней иллюзией доброго на нее влияния, так же, как и я, осознавали потребность «спасать»
эту прекрасную гибнущую в истерике, самоотверженную душу.
Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до… преступности восприимчива; выходя из себя на чужих ей
словах, она делалась кем угодно, в зависимости от того, что в ней вспыхивало; переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых
бредов, во время которых она готова была схватить револьвер и стрелять
в себя, в других, мстя за фикцию ей нанесенного оскорбления; в припадке ужаснейшей истерии она наговаривала на себя, на других небылицы;
по природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, она искренно верила в ложь; и выдавала в искаженном виде своему очередному конфиденту слова всех предшествую-
313

Андрей БЕЛЫЙ
щих конфидентов; я узнал от нее тайны Бальмонта; Бальмонт, вероятно, – мои; она портила отношения; доводила людей до вызова их друг
другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами; она покушалась на самоубийство под действием тяжелого угнетения совести; вокруг нее стояла атмосфера – опасности, гибели, рока.
С ней годами возились, ее спасая: я, Брюсов, сколькие прочие: Батюшков, Соловьев, Эллис, Петровский, Ходасевич, Муни, газетный деятель Я***; бедная, бедная, – ее спасти уже нельзя было; не спасатели ей
были нужны, а хороший психиатр. Этапы диссоциации ее личности:
сперва хоровод из ей ненужных поклонников; потом мечты, потом чахотка, которую залечили; потом – запой; потом – навязчивая идея: ейде место среди проституток, которых она видела невинными жертвами; под этим всем – ее разрушавшая страсть к морфию.
Кончила самоубийством она.
Самый облик ее противоречивый и странный: худенькая, небольшого росточку, она производила впечатление угловатой; с узенькими
плечами, она казалась тяжеловатой, с дефектом: какая-то квадратная
и слишком для росточку большая, тяжелая голова, казавшаяся нелепо
построенной; слишком длинная, слишком низкая талия; и слишком
короткие для такой талии ноги; то казалась она мешковатой, застывшей; то – юркала, точно ящерка: с неестественной быстротой; она
взбивала двумя пуками свои зловещие черные волосы, отчего тяжелая
ее голова казалась еще тяжелее и больше; но огромные карие, грустные, удивительные ее глаза проникали в душу сочувственно; и подмывали на откровенность даже и тогда, когда открывалось, что ей верить
нельзя; бледное, зеленоватое лицо с огромными кругами под глазами
она припудривала; и от напудра оно казалось маской, теряя игру выражений, присущих ему; в обществе она страшно теряла; а в разгаре
беседы вдруг сквозь эту пудру проступал нежный румянец; и лицо полнилось выражением; но огромные, чувственно вспученные губы, кровавые от перекраса, кричали с лица неудачною кляксою; улыбнется, –
и милое, детское что-то заставляло забыть эти губы; густые широкие ее
брови точно грозили кому-то; и черная морщина, перерезавшая лоб,
придавала лицу вид спешащей преступницы: пустить себе пулю в лоб;
наклонив вперед свою тяжелую, раздутую волосами голову, подтянув
к ушам узкие, нервные плечи, в черном платье с небольшим треном
314

НАЧАЛО ВЕКА
и застежкою на спине, шуркая шелком, как ящерка, скользила она
в толпе, перепудренная и накрашенная; спрашивали: «Кто это?» Никто б не сказал, что мрачная, напоминающая Эриннию, женщина, растерянной девочкой, положив под голову руку и голову склонив на подушку дивана, свернувшись комочком, часами мечтает о таком о простом, о хорошем; и готова в такую минуту на подвиг, на жертву.
Но и подвиг и преступление – только очередной бред. Придешь
к ней, бывало; в красной, шелковой кофте, среди красных отблесков
красного своего абажура из жарких теней, замотает нелепо серьгами,
напоминая цыганку; придешь в другой раз: бледная, черноволосая,
в черном во всем, она – монашенка; я бы назвал ее Настасьей Филипповной (героиня романа «Идиот»), если бы не было названия еще более подходящего к ней: тип средневековой истерички, болезнь которой суеверы XVI и XVII столетия называли одержанием, – болезнь,
ставшая одно время в Европе XVII века повальной эпидемией, снедала
ее; таких, как она, называли «ведьмами».
Я подробно вынужден остановиться на Н***; она – стала музой
поэта Валерия Брюсова; вспомните любовную лирику лучшей его книги – «Венка»: половина стихотворений обращена к ней; вспомните образ «ведьмы», Ренаты, из романа «Огненный ангел»; там дан натуралистически написанный с нее портрет; он писался два года, в эпоху горестной путаницы между нею, Брюсовым и мною; обстание
романа – быт старого Кёльна, полный суеверий, быт исторический,
скрупулезно изученный Брюсовым, – точно отчет о бредах Н***, точно
диссертация, написанная на тему об ее нервном заболевании.
– Н***, – бросьте же: вам все это снится; не мучьте себя, – говоришь ей, бывало.
– Нет, нет, – я видела из мглы, – и рука показывает на темный уголок портьеры; что «видела» – не важно; она жила в снах среди бела дня.
И делалось жутко: тебе делалось – за нее жутко; посид у нее столько раз делался посидом с «ужасиками», успокоить ее в такие минуты
было почти невозможно; разыграется горошина твоих слов, бывало,
до… «вселенной блесков».
– Как хорошо! Вы слышите? Точно пение?
– Ничего не слышу… Обещайте не интересоваться жалким вздором, – речь шла о спиритических сеансах, на которые тащил ее старый
315

Андрей БЕЛЫЙ
декадент, Александр Ланг (псевдоним Миропольский); на них присутствовал изучавший «средние века» Брюсов.
Она как обухом по голове:
– Вы – настоящий ангел… – Хватаешься за голову!
Увы, единственный мой досуг в тот грустный сезон – нездоровый
досуг: миссия, ей внушенная мне, что я-де спасаю ее от ее душевных
растерзов, – не к добру привела: я, жалкий романтик, «влюпался»
в трагедию, окончательно разорвавшую весь мной себе составленный
жизненный план.
Слабый «Боря» вообразил себя Зигфридом; не умеющий себя
ни от чего защищать, вообразил… Орфеем себя, изводящим Эвридику из ада: вместо ж этого, усугубив «ад» жизни Н***, я сам попался
в «ад»; и потом позорно бежал от всех и «раев», и «адов»… в Нижний
Новгород, к другу.
– Выручайте!
Иногда, успокоив Н***, я радовался детскому выражению ее просветлевшего лица, на котором вспыхивали двумя огнями глаза; и улыбка так сестрински проникала в душу; но и эти минуты превращала она
в предлог к бреду, когда, вздрогнув, спрыгивала с дивана с напученными губами, с ужасной морщиной, вдруг разрезавшей ей лоб.
– Что с вами?..
Она косилась на черный угол:
– Ничего: оставьте…
– Опять вы…
Но она, шуркнувши шелком, отскакивала, точно из темного угла
выпрыгивал ядовитый тарантул; и прерывистый свист, напоминавший
шип кобры, слетал с ее губ:
– Брюсе…
– Что? Что?
– Брюсов!
Какой? Почему? Что?
В моем представлении, с Брюсовым она в эти месяцы и не могла видеться; Брюсов враждовал и с нею, и с ее мужем; так что ж это значило?
– Что? Что?
– Брюсов! Опять он.
– Что опять?
316

НАЧАЛО ВЕКА
– Он мешает мне; он вмешивается в мои мысли: он за мной под-
сматривает; он крадется…
Ничего не понимая, я шел, омраченный, домой.
Брюсов раз в «Скорпионе», точно оскалясь, мне бросил с огром-
ной, как мне показалось, ненавистью: по адресу Н***:
– А почему это у Н***… – и сказал что-то весьма пренебрежительное.
На мои вопросы, «что Брюсов», молчала Н***; и через неделю –
новый припадок, в котором тот же мне непонятный испуг с произнесением фамилии Брюсова – повторялся; так Брюсов, ставимый ей
предо мной, возникал предо мной, но в бредовых контурах, – таким,
каким он стоял в растерянном ее воображении.
Это все – интриговало меня, я и не знал, что и Брюсов – постоянный ее конфидент; не знаю точно, где встречались они; знаю только:
именно в то время, когда я полагал, что Н***, мне ругавшая Брюсова,
не видится с Брюсовым, в моем представлении тоже не любившим
и игнорировавшим ее, они виделись часто; жалкие мои уроки жизненной мудрости, Н*** преподаваемые по ее ж настоянию, от слова
до слова она передавала ему; но только все слова ненормально вытягивались ее бредовою фантазией, из центра которой возникал не я вовсе,
а какой-то пылающий «дух»; если бы я это знал, то убежал бы с первого свидания с ней, как убежал от нее потом, когда было поздно; Брюсов внимал ее бреду обо мне и переиначивал его, сообразуясь с фабулой своего романа: из средневековой жизни.
И не понял я, «мудрец», элементарнейшей истины, что Н*** просто в меня влюблена и что Брюсов, ее полюбивший, запламенев мрачной страстью, готовит ей, мне и себе ряд тяжелых страданий.
Алогические, как казалось, понимания Н*** Брюсова с неожиданной стороны подчеркнули мне фигуру поэта: то, что я узнал о Брюсове
из слов Н***, был бред; она с убеждением говорила: Брюсов-де гипнотизировал ее, он-де меня ненавидит; я-де должен весьма бояться его, и т. д.
Знай я раньше корни этого бреда, т. е. знай, что Н*** видится с Брюсовым, что он в нее влюблен, а она его «дразнит» моим фантастическим
образом (на то и истерическая ложь, чтобы путать действительность
с грезой), я бы понял, что у Брюсова есть действительные психологические мотивы испытывать ко мне слишком понятное чувство досады.
317

Андрей БЕЛЫЙ
Я ж ничего этого не знал; чем больше Н*** бредила, тем более
я считал своим долгом возиться с нею.
Перед Н*** развивал я то, что поздней, как отклик тех дней, настрочилось в моей статье «Песнь жизни»; статью я кончаю словами:
«Мы разучились летать: мы тяжело мыслим, нет у нас подвигов; и хиреет наш жизненный ритм; легкости, божественной простоты и здоровья нам нужно; тогда найдем… смелость пропеть свою жизнь». «Нам
нужна музыкальная программа жизни, разделенная на песни-подвиги»; «в миннезингере узнаем человека, преображающего свою жизнь»;
«человечество подходит к рубежу культуры, за которым смерть либо
новые формы жизни»; «мы начинаем песнь нашей жизни»; «души
наши – невоскресшие Эвридики… Орфей зовет свою Эвридику».
О, если бы я знал, что из всех «Эвридик невоскресших» наиневоскресшая – Н***. Она ж поняла мои мысли о жизненной песне так,
что ощутил я удар в лоб, как палицею: Эвридика (Жена Орфея) – онаде! Я ж – Орфей, выводящий из ада ее! И совсем не тем способом, каким замыслил; когда я узнал этот ее больной бред о Гадесе (Владыка
подземного мира) и о себе, то изумлению моему не было границ;
и я круто оборвал свои посещения Н***.
Но – уже поздно!
Она вызвала меня и с плачем, с револьвером в руке, с ядом в шкапчике и с уплотнением «символов» до материальной реальности требовала, чтобы из «ада извел»; и неспроста В. Брюсов, узнавши из слов ее
о наших разговорах об «Эвридике» (образ был мне навеян оперой
Глюка в транскрипции М. А. д’Альгейм), – неспроста он потом в своем
стихотворении об «Эвридике», об Н***, ей подставил слова:
Ты – ведешь; мне – быть покорной…
Я должна идти, должна.
Но на взорах облак черный,
Черной смерти пелена.
Ужасаясь бредом Н*** о появляющемся-де перед ней демоническом образе Брюсова (к ней приходил не «образ», а В. Я. Брюсов, собственной персоной), я, часто видяся с Брюсовым в «Скорпионе», невольно пристально его наблюдал; и тут я заметил: и он сквозь деловые
318

НАЧАЛО ВЕКА
разговоры точно все наблюдает меня; мы стали друг другу ставить вопросы, как бы выпытывающие «credo» друг друга; была натянутость,
было острое любопытство друг к другу у нас.
Но сквозь все росла какая-то между нами «черная кошка»; тут случился инцидент, который и в линии литературных дел на краткое время окислил наши отношения.
Брюсов в своих «Дневниках» пишет, как мы поссорились; я обещал взять из «Грифа» все, отданное для печати; взяв, сдал в «Скорпион» и потом внезапно потребовал рукописи обратно, чтобы снова их
вернуть в «Гриф»; Брюсов наговорил мне обидностей; я заявил, что
уйду из «Весов»; «после мы, – пишет он, – умилительно примирились».
Стиль примиренья в годах – побеждал; побеждала действительная
человечность Валерия Брюсова: под маской жестокости; сколько раз я разрывал все с «Весами»; и снова печатно гремел: за Валерия Брюсова; он побеждал меня несознанной мной в те годы своей живой человечностью.
К характеристике Брюсова этого отрезка лет: насколько я его понимал в те годы, он, что называется, был только скептик, не веря
ни в бога, ни в черта, не верил он и в последовательность любого мировоззрения; его интересовали лишь ахиллесовы пяты любого мировоззрения: он хотел в них воткнуть свою диалектическую рапиру; он был
диалектиком, но вовсе не в теперешнем смысле, а – от софизма. Поэтому: он выдумывал с озорством игрока различные подвохи и позитивисту, и идеалисту, и материалисту, и мистику; уличив каждого в непоследовательности, он проповедовал, что истина – только прихоть
мгновения; отсюда вытекала его любовь к перемене идейных обличий,
доходящая до каприза: играть во что угодно и как угодно; «духовидцу»
он проповедовал: «Спиритизм объясним материалистически: феномены стуков – неизвестные свойства материи».
Материалисту же он мог из озорства выкрикнуть: «Есть явления,
доказывающие иной мир».
Не верил же он – ни в духов, ни в материю; но оборотной стороной
этого скептического неверия было огромное любопытство: ко всему
темному, неизученному; он сам же ловился на этом любопытстве, с нездоровою любознательностью перечитывая все, что писалось о передаче
мыслей на расстоянии; помню, как выкрикивал он, вытянув шею:
– А ведь Барадюк нашел способы фотографировать мысль!
319

Андрей БЕЛЫЙ
Для него было не важно: нашел или не нашел, а важно в данную
минуту показать сомневающемуся, что его сомнения от узости, от какой-нибудь догмы; если бы он сам принялся доказывать свою мысль,
он, вероятно, доказывал бы, что факт возможности такой фотографии
свидетельствует, что мысль – материальная вибрация; вероятно, он являлся к спиритам в те дни, чтобы наблюдать их и доказывать, что для
объяснения «стуков» не следует призывать никаких «духов»; но попугать суевера любил; и для этого приставлял при случае к своему лбу
и рожки, являясь эдаким «чертом» пред ним.
На этом же основании с исступленною страстью изучал он средневековые суеверия; ведь в нем роился уже его средневековый роман,
«Огненный ангел»; и фигура Агриппы, полушарлатана, полуоккультиста, полугуманиста, из слов вылезала его: «Знак Агриппы… Что думаете
об Агриппе?» – ко мне приставал этот полуспирит, материалистически разглагольствовавший о «флюидах», полускептик, высказывающий: «За бога, допустим, процентов так сорок; и против процентов так
сорок; а двадцать, решающих, – за скептицизм».
Пятнадцатый век, сочетающий магию с юмором свободы мысли
Эразма, став фоном его романа, – его волновал; крохоборствовал он,
собирая штрихи для героев, задуманных среди знакомых, но их превращал в фантастику, в дым суеверий, в XV век; обирал он себя для героя романа, для Рупрехта, изображая в нем трудности нянчиться
с «ведьмой», с Ренатой; натура, с которой писалась Рената, его героиня,
влюбленная в Генриха, ею увиденного Мадиэлем, есть Н***; графом
Генрихом, нужным для повести, служили ему небылицы, рассказанные Н*** об общении со мной; он, бросивши плащ на меня, заставлял
непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною – точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме,
который-де он практикует; когда стали печататься главы романа «Огненный ангел», я понял «стилистику» его вопросов ко мне.
Опрокидывая старый Кёльн в быт Москвы, он порою и сам утеривал грани меж жизнью и вымыслом; так, москвичи начинали в его
представлениях жить современниками Неттесгеймского мага, Эразма
и доктора Фауста; местность меж Кёльном и Базелем – между Арба-
320
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
