Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Вскоре по смерти О. М. отец повеселел; прекратились припадки;
мы с ним обсуждали мое поступленье на филологический факультет
по окончаньи естественного; все мотивы меня отговаривать падали
сами собой, после искреннего моего заявления, что география – не для
меня; интерес к философии сам же он во мне подчеркнул; стало быть:
оставалось отдаться ей, то есть стремиться на филологический.
Раз он, садяся за стол, бросил мне: мимолетом:
– Ты, говорят, книгу выпустил? – прыснул глазами, и их опустил;
я же замер; но бросил, как он, – мимолетом:
– Да, выпустил!
– Дай почитать, – продолжал он с волнением под напускной
простотою.
Пришлось-таки дать ему.
– Она – распродана.
Через два дня, возвращая «Симфонию», с тою же «легкостью»
бросил:
– Прочел-с! – живо, молодо, будто «жука» проглотил и нашел –
ничего себе; он перетер свои руки; и более он не прибавил ни слова.
Он жил в атмосфере отчаянных «ахов» уже: о Бугаеве-сыне; но,
что-то поняв и на что-то решившись, – ни звуком не выразил мне треволнений: о сыне; пропали надежды: увидеть ученым меня; он меня подавил широтой своей и свободой моральной фантазии, не соответствовавшей репутации спорщика и крикуна.
Он же был озадачен во мне сочетанием мыслей с его удручающим пунктиком; не бередил наших ран; я не слышал уже осуждений
ни Брюсову, ни К. Бальмонту; ведь к двум именам теперь третье прибавилось: сына; Бальмонта клеймили за пьянство и позу; кричали, что
Брюсов – бездарный нахал; он – молчал, потому что ему напевали,
что я-то хорош: «идиотик» – кричалось Лоло, Любошицем: уже из газет; но чем громче травили, тем бережней он становился; его оскорбило, что сын его, живость ума проявивший в статье об искусстве,
которую он оценил, для каких-то Лоло – идиотик; и он на Лоло затаил раздражение, чаще задумываясь над Бальмонтом и Брюсовым,
раз показал он:
– А это – недурно: по Тютчеву».
Стихотворение Брюсова «Наполеон – говорило ему.
231

Андрей БЕЛЫЙ
На примере со мной видел цену газетного мнения; о символистах
теперь говорил с осторожностью; Эллис ему полюбился, а Эллис себя
символистом считал; скоро он у меня увидал: Балтрушайтиса, Брюсова,
Макса Волошина; очаровался стихами последнего; не понимать декадентов – одно; возмущаться их «фигами в нос» очень можно; но только набитый дурак, иль невежа, или лицемер мог сказать после краткой
хотя бы беседы с В. Брюсовым, что он не умная бестия, с выстраданным
убежденьем, с большой эрудицией; мой же отец, человек разрывной
и правдивец, мог броситься с криком на Брюсова; но дать фальшивого
он показанья не мог; и он знал: Брюсов не дурак, – а начитанный умница; кроме того: Поляков, математик, владел языками (и даже арабским,
и даже персидским); Волошин, «спец» литературы французской, изъездил Европу, обегал музеи; он с первого взгляда пленял независимостью,
широтой, большим вкусом; Ю. К. Балтрушайтис, «спец» северных литератур и естественник, при всей угрюмости выглядел умницей.
Мой же отец, не дурак, тоже умница, тоже «чудак» в мненьи многих мещан, понимал, что с Волошиным поговорить интереснее, чем…
с Лахтиньш, не хватающим звезд, ничего не видавшим, весьма не философом, безоговорочно пресно молчащим на бойкие, пенистые игры
мысли отца; отец сам говорил: «Пей, да дело разумей». И он стал понимать: декаденты имеют какое-то дело свое, ему, правда, неясное в контурах; и не одно озорство, а тенденция некая их заставляет показывать
фиги; ему интереснее было кричать с Кобылинским, чем в сотый раз
выслушать от Лахтина:
– Совершенно согласен.
Так он, пристрастись к Кобылинскому, клюнув уже на Волошина,
начал клевать… и на Брюсова; я без зазрения совести жарил стихами
при нем; мой сюжет был ему непонятен; но он понимал, что стихи –
как-то сделаны: не по его разуменью, а все же – по правилам неким:
«левкои – кои» – не «грезы» и «слезы»; отец, сам стилист, слышал чуждый ему стиль, но – все же «стиль»; Жоржик, брат (дядя мой), не щадил отца с матерью ради иронии; а уж племянника не пощадил бы подавно; он, слушая «кои – левкои», не без удовольствия фыркал.
Над «Боренькою» разрывались гранаты газет; и университетские
старцы жужжали про сына декана Бугаева, сам же «декан», соглашался с ними, но вяло, для вида, – от них утаил что-то, что не утаивал в на-
232

НАЧАЛО ВЕКА
шей квартире, где дал он понять, что слова «декадент», «символист»
для него потеряли смысл жупелов.
Май приближался; а с ним и – экзамены; я же от них был отрезан
пустою обязанностью бывать всюду и лавры стихами срывать: стихи
были беспомощны; но бальмонтистки и выводок Брюсова им аплодировали; этот круг разрастался; чем больше ругали нас, тем непосредственней рукоплескали.
Чем я мог импонировать?
Интриговали: кентавры и фавны, зажившие в моей строке; и – сюжет: Белый лезет куда-то; с ним – гном: он трубит, надув щеки; и –
солнечный шар подает, как свинину, на блюде; я ж слабые строчки
свои выпевал (теперь хоть убей – не спою так); сюжет, распевание делали модным меня; говорили: «Вы слушали Белого?» – «Нет». – «Вы
послушайте: черт знает что!» – «Ну?» – «Поет». – «Да про что же?» –
«Поет – про кентавра!»
Особенно я вызывал удивление стихами под Сомова и под Мусатова: фижмы, маркизы, чулки, парики в моих строчках, подделках под
стиль, новизной эпатировали; мать и дядя любили моего «кузена» –
В лазурно-атласном камзоле,
С малиновой розой в руке.
Когда мне передали, что даже художник Борисов-Мусатов весьма
одобряет подобного рода стихи, невзирая на то, что сам Сомов подделки
отверг (и ему их читали), я чувствовал гордость, считая себя просто Патти какою-то; как хорошо, что мой голос пропал в перекуре: на верхних
регистрах запел безголосый петух; а без этого долго бы я безобразничал.
Фавны, кентавры и прочая фауна – для романтической реставрации красок и линий сюжетных художественного примитива; в стихах
хотел выявить нечто подобное Дюреру: «Рыцарь и смерть», но написанное в красках мастеров ранних; краски Грюневальда особенно долго еще волновали «поэта» во мне; занимала меня стилизационная техника; выбор метафор и прочее; В, В. Владимиров, его беседы, его одобрение стиль тот питали.
Но – кроме того: с той поры как события жизни стенились (смерть
близких, тревога за друга, за сердце отца, улюлюканье прессы, экзаме-
233

Андрей БЕЛЫЙ
ны), стал ощущать я позыв – позабыться, напиться: стихами, успехами – в тесном пространстве трех месяцев; под форсированной легкостью – задумь, тоска, перепуг пред трофеями в аудитории, ценность
которой казалась сомнительной.
Я был подавлен уже ограниченностью кругозора, дешевкою, позою, мелкокультурностью той молодежи, с которой встречался у Брюсова; Шик, например: пошловатый юнец, притащивший свои изощренные брюки и трость из Берлина, а слововязальные спицы –
от Стефана Георге, – он в брюсовском списке означен был как – «поэт
в будущем»; иль Виктор Гофман: студентик позирующий, с тонкой талией, с губками-розанчиками, слащавенький, розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих; он недурно
низал слова в строчки; «низатель» стоял мне на уровне всякой владеющей спицами бабы; гнусаво, с претензией он декламировал, как он, такой-сякой, «робкий», ну, что-то там делает, а – «двуутробки» качаются
так-то и так-то, обстав его; все – восхищались: и рифмами, и образами;
всякое можно при помощи рифмы связать: «эхинокки» и «Локки».
Три брата Койранских: Борис, Александр, Генрих юркали всюду
с несносным софизмом под Брюсова, с явной подделкою под эрудицию Брюсова – по словарю, по Брокгаузу, с примесью фраз из Оскара
Уайльда; в «Кружке» они дерзко взлетали на кафедру: дернуть сочувствием Брюсову; и выявляли искусство – действительное – вылезать
из щелей: изо всех, сразу; «три» становились они «трижды три», даже –
«трижды три», на три умноженным; так что казалось: ввалилась толпа
декадентов; а это – три брата Койранских; но двое из них провалились, как в люк, а единственный не провалившийся, «Саша» Койранский, плюс «Саша» же Брюсов, деленные на два, осели надолго в «грифятах», откуда и вылупился наконец этот «Саша» – Койранский,
не Брюсов: в газету.
Ходили они в символистах.
Иль Рославлев – нечистоплотный и перекабачившийся, совершенный невежа, в прыщах, губошлеп, грубиян, через несколько месяцев
выгнанный… даже из «Грифа», – в те дни заявлял, что он – «апокалиптик»; окончил свое бытие в пятисортных журнальчиках пятиразрядным баском.
234

НАЧАЛО ВЕКА
Пантюхов: говорили, – роман написал; он являлся в те дни
в «Скорпион»; сидел в «Грифе»; ко мне заходил; и молчал: я о нем ничего не узнал; он исчез.
Было много таких.
Балтрушайтис, Бальмонт, Александр Добролюбов, Волошин, умерший Ореус (Иван Коневской) отличались культурой, умом и начитанностью; а увиденный выводок Брюсова сильно меня удручал; ощущалась черта между пухнущей вокруг «Скорпиона» средой и самим
«Скорпионом», среда была только реакцией на улюлюканье прессы;
надень желтый фрак и пройдись по бульвару, – об этом появится: завтра; глядишь, послезавтра: расхаживают – фраки желтые; Брюсов –
так как же: Койранские, Рославлев!
Но к чести Брюсова – он ужаснулся явленью своих «двойников»;
и когда появился присяжный поверенный С. Соколов, поэт тоже,
с желаньем печатать себя и жену под одною обложкой с Бальмонтом
и Брюсовым, и достал деньги на книгоиздательство «Гриф», то с чертовской поспешностью Брюсов ему поспешил сбыть всех «брюсиков»;
и они стали «грифятами»; я, к сожаленью, не понял игр Брюсова и Соколова; я, запутавшись в «Грифе», втянул туда Блока.
И я был наказан: жестоко.
Весной 1903-го «грифы» ползали маленькими «скорпиониками».
«ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
КРУЖОК»
Я с Соколовым знакомился в «Литературно-художественном
кружке», на одном из боев символистов с газетчиками – каждый
«вторник»; за бранной газетной статьею у публики появлялась потребность пощупать бородку Бальмонта и собственным пальцем измеривать: степень бездарности Брюсова. Брюсов в своих «Дневниках» отмечает ту весну: «Борьба началась… И шла целый месяц. Борьба за новое искусство. Сторонники были „скорпионы“ и „грифы“…
Я и Бальмонт были впереди, а за нами гурьба… юных декадентов: Гофман, Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин… еще М. Воло-
235

Андрей БЕЛЫЙ
шин и Бугаев. Борьба была в восьми актах: вечер нового искусства, два
чтения Бальмонта в „Кружке“, чтение в „Кружке“ о Л. Андрееве, две
лекции в Историческом музее, два чтения Бальмонта в Обществе российской словесности и в „Chat Noir“… Многие собирались у меня
по средам. Не хватало мест… Был Печковский… поляк Касперович…
приехал читать лекцию о декадентах».
Мы шли в «Кружок»; там В. Брюсов с эстрады перед всею Москвою
демонстрировал ум, эрудицию; К. Д. Бальмонт стрелял пачками пышных испанских имен, начиная от Тирсо де Молина, доказывая: поза позою, а эрудиция не уступает Н. А. Стороженке, А. Н. Веселовскому
в прекраснейшем знании Шекспира, английских поэтов, особенно же
Перси Шелли, испанцев; Волошин умел демонстрировать дар: звучно
вылепить в слове и сведение о новейшем, и сведение о древнейшем, воочию продемонстрировавши свой разъезд по музеям. Плюс – наша
начитанность, быстрость в подаче красивых ответов, позорнейше рушивших сплетню об идиотизме; но были громадные минусы: слово для
слова, софизмы, обилие «фиг» в нос мещанам, кокетничанье порнографией, вовсе не нужное и создавшее миф о какой-то особой развратности, которой не было вовсе, которая пышно бытийствовала в мозгу сатиров, фавнов, козлов – адвокатов, благеров, газетчиков, говорунов,
остряков прошлой, староколенной Москвы.
Тут же выступил яркий контраст меж начитанностью декадентов
и благополучием общего места; набор адвокатского слова и просто газетных статей рассыпался, как пыль, от поправок, фактических, Брюсова; даже противники наши задумывались: «Это Южин? И все? Неужели Ледницкий не мог сказать лучше? Баженов сказал просто глупость». Газетчики от желтой прессы силились бить афоризмами в нас;
но несло откровенной помойною ямой и запахами потных ног, от которых мутило собравшихся дам; например: реферат Любошица о грязной исподней сорочке у барышни Фета, под розовым платьицем; тут
ужасались и наши враги; старики: Андреевский, Урусов, покойный
Чайковский, Танеев, Толстой, Соловьев и Тургенев ценили поэзию
Фета; или – реферат Яблоновского (помнится мне – о Бодлере) явил
исключительный дар: в выявлении бездари, просто невежества; Брюсов небрежным движеньем носка растоптал эти пыльники.
236

НАЧАЛО ВЕКА
Деятели адвокатского мира имели здесь больший успех, потому
что их козыри, ставка на аплодисменты, – у капиталистов, помещиков,
у пожирал расстегаев – подчерк, что не сеем «разумного, доброго, вечного» мы, что «спасибо, сердечного» русский народ нам не скажет, а –
скажет им, получающим тысячные гонорары свои за совет, как обжуливать; выслушав это, отшлепав, оттопав, – шли уничтожать расстегаи,
рейнвейны вылакивать: в смежную комнату.
В общем же, уравновешивалась эта борьба, в годах ставшая только
игрою в футбол: с переменным успехом; и все ж летописцу Москвы
не избегнуть «Кружка» тех времен.
Зал: пасть яблоку некуда; жадная публика: перекрахмаленные буржуа; обвисающие кружевами, шелками и перьями дамы, блистающие
бриллиантами и голизной обнаженного ниже, чем следует, тела: приехали ужинать и продуваться в железку (швырялись десятками тысяч,
как мячиком); но начинали с закуски: В. Брюсовым или Бальмонтом,
зернистой икрой на тартинке, хватив рюмку водки сперва от Любошица, от адвоката, нас уничтожавшего плачем о горе народном (зал
прений – закусочный столик); меж ними – рой барышень: с курсов; те
шли за идеями; и мы старались для них; они путались: и адвокат –
душка Собинов (с сеяньем доброго), и К. Бальмонт; тоже Тирсо де Молина хорош; ему учит Бальмонт, а на курсах – не учат; одно жаль: Бальмонт заявляет, что… хочет одежды сорвать, – фи! Тут и переодетые,
с томными лицами, даже в браслетиках нового типа студенты: с цветочком в петлице, с Уайльдом на кончике – увы! – подкрашенных губ
(появились и эдакие); тут – присяжный поверенный; тут – верхосвист
из газет: этот скажет; тут – брюнеточка зубоврачебного мира с тоской
по скандалу; тут – критики «с принципом»; тут – и Ю. И. Айхенвальд;
тут – и вывертень от «утонченного мнения», рвущийся к кафедре
с тою ж слепой механической силой, с какою тела, вдруг лишившись
опор своих, падают: Борис Койранский.
Все это – сидит, шелестит, пожирая глазами эстраду, хихикает
и ожидает скандала.
Сидят на эстраде: пропученный пузом, щеками, глазами, очками
Баженов, Н. Н., психиатр, председатель, с серьезным комизмом и психиатрическим опытом (для него все – пациенты; и только), как толстый кентавр водяной, кувыркающийся на волнах; он с достойным
237

Андрей БЕЛЫЙ
одергом, но с тайным сочувствием свой колокольчик поднял
на С. В. Яблоновского-Потресова, рядом с ним вставшего: маленький,
гаденький, черненький, с дрянно-морщавым лицом, Яблоновский, облизываясь перед публикою, с шепелявым сюсюком размазывает ей
услышанную-де скабрезность, мелькнувшую в слове Бальмонта (гнилейшее воображенье!): будет ужо в «Русском слове». Носы затыкайте!
Сидят за столом вкруг Баженова: темный, румяный, кудрявый,
брадатый мужлан – Любошиц (лютый враг, скоро «друг» декадентов),
Ашешев (противник, но скоро – «союзник»), такой грустно-томный,
невзрачный росточком, при усиках, с виду приятный, Мунштейн
(или – Лоло) и серьезный, приятный, немного медведистый, точно
сконфуженный, мягкий в «немягких» тех днях, Н. Е. Эфрос: газетчики;
тут же блондин Дживелегов с приятной, красивой женою, еще начинающий Зайцев, Борис; худой, бритый, зеленый от кисли, обиженнотомный (до черных кругов под глазами), во веки веков благородный,
«наилиберальный», «наилевейший» во всех отношениях Ленский,
«с душой геттингенской», им вынутой, видно, из томика стихотворений Коринфского, – Виктор Иванович Стражев, учитель словесности,
ставивший В. Ходасевичу, «ученику», – о, не балл: треугольник (не смей,
гимназист, защищать декадентов [этот факт передаю со слов Ходасевича]); и тут же, чрез несколько лет уже перенырнувший чрез ученика,
чтобы в «Третьей волне символизма» обставить всех нас – строчкой,
напоминающей Фруга, Сергея Сафонова иль Мазуркевича (были такие
поэты); сидит с атлетическим видом рыжавый усач, мускулистый силач, Гиляровский, сей Бульба, сегодня весьма отколачивающий меня,
завтра моих противников из своей Сечи: ему нипочем! Все теченья –
поляки, турчины; его нападенья с оттенком хлопка по плечу: «Терпи,
брат, – в атаманы тебя отколачиваю!» Мы с ним дружно бранились,
враждебно мирились в те годы; газета ему что седло: сядет – и ты вовсе
не знаешь, в какой речи он галопировать будет.
Сидят на эстраде столь многие, что и не перечислишь.
За залом, в открытых дверях, пустоватая, серо-зеленая комната;
как с горизонта покажутся крупные рыбины там в миг пожара
на эстраде иль в зале: явить оскорбленность свою, – Иванцов, Лев Лопатин, С. Мамонтов, Южин; они только профиль подставят; и – скроются; эти – «министры» «Кружка».
238

НАЧАЛО ВЕКА
Подбор лекторов: вся Москва, Петербург, Киев, Харьков, Одесса
прошли через эстраду «Кружка»; Любошиц, Яблоновский, Ашешев,
Чуковский, Свентицкий, Петр Пильский, Морозов, Волошин, Бальмонт, Брюсов, Глаголь, я, до… Венгерова, академика, здесь заявившего,
что… мы от «доброго, вечного», как и Некрасов; попадали в обмороки – Яблоновский и адвокат Ходасевич.
Семен Афанасьевич Венгеров, здесь возложивший на голову Брюсову академическою, дрожащею рукой им сплетенный лавровый венок, –
уже новая эра, когда не Баженов сидел председателем, а Сергей Кречетов; следствие: уже не Южин являлся пожары тушить, – В. Я. Брюсов.
Мне помнится, как Айхенвальд, Ю. И., с сутуловатой, застенчиво-мягкой медовостью, жалом осиным, упрятанным им в усах, скромно
поднявшись на кафедру, сделал бешенством вставших волос и блистанием злобных очков, тихим-тихим, вполне задушевным, вполне добродетельным голосом мироточивейшее сообщение, взяв от Уайльда совочек
острот, как завар для холодно-болотной преснятины «субъективизма»;
и казус случился: я и Сакулин, тогда молодой, с двух сторон (от марксизма и от символизма), почти в тех же формулах, с негодованьем отвергли
сию «субъективную» критику, руки пожавши друг другу; так на айхенвальдовой пище, на острых желудочных коликах, вместе испытанных,
строилось с Павлом Никитичем будущее пониманье друг друга.
О да, – Айхенвальд был «зефириком», барышням с курсов казалось: два крылышка явно прорезались и перепархивали над сутулой
сюртучной спиною; а муха, осою проколотая, – В. Я. Брюсов, показывалась Айхенвальдом сладострастному выводку зубоврачих, перепрысканных… опопонаксами; все – аплодируют, топают, жадно осклабясь
скандалом; гудит Соколов, точно в бочку, увесистым басом; Курсинский таким верхохватом взлетает на кафедру, чтобы отщелкать сентенцией и двумя пальцами: в публику; черно-муаровы отвороты его
сюртука. Он выпаливает:
– Я желаю совершить преступление; я бы… я… я… – изнасиловал
всех!
Сам же – кротче ягненка, трусливее зайца: но в зале ор, свист;
а брадатые старцы подуськивают:
– Так, так, так, – бей, бей, бей!
239

Андрей БЕЛЫЙ
Яблоновский удушливой вонью, таимой им под комплиментами
мне, раз меня так взорвал, что, придя в исступленье, не видя, не слыша,
я бросился с места, зажав кулаки, на совсем неповинного «Т»
(а не на Яблоновского) с ором над более чем семьюста головами:
– Извинитесь, подлец, а не то оскорблю я вас действием!
Тут же крепкие руки Н. А. Бердяева с силой схватили меня со спины; в грудь ударил с любвеобилием пылким М. О. Гершензон:
– Что вы делаете!
В зале – ор, взлет стульев, истерики, визг, голоса – от дирекции:
– Занавес, занавес!
Вонь Яблоновского и провокация были настолько явны, что в дирекции после они обсуждалися, а не безумный поступок мой; желтая
пресса – и та – ни «гу-гу»: о скандале; директор «Кружка», Иванцов,
на другой день сказал, пожимая мне руку:
– Охота ходить в это гиблое место!
Бывало, как вспыхнет скандал, – уж за спинами, как в назиданье
поставленная иссушенная мумия, выставит бороду Л. М. Лопатин –
профессорский «кит» и спирит, между лекциями заседающий… в «Ребусе» (спиритический журнальчик, издававшийся Чистяковым); он
приходил насладиться скандалом, но издали: место его – перед водочной стойкой, где он возникал ежедневно: в двенадцать часов по ночам;
он вставал в половине двенадцатого; и являлся за ужином к… «утреннему чаепитию», бодро осматриваясь золотыми очками, тычком бороды
и кровавою нижней губой, на вершок отстоящей от верхней, мотаяся
дрябло ручонками, брошенными за две фалды и в полуаршине от них,
помогая себе, точно веслами, ими, – к стойке он плыл.
Здесь же я восстановил свое давнее, детское, но озорное знакомство с П. Д. Боборыкиным.
В детстве стоит предо мной Боборыкин – вертлявым, высоким, худым, с совершенно багровою лысой головкой из дерга движений руки,
суетливо приставившей к пресурово блиставшим очкам миниатюрный лорнетик, чтоб, бросив его, ухватиться порывисто за предметы
столовые – пепельницы, разрезалки, салфеточки, ими метаться; ходил
в светло-желтом; доказывая, багровел и привскакивал и становился
в картинную позу, слегка прислонясь к буфету; бывал у нас с Софьею
240
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
