Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
мерно пичкал себя в ущерб ряду течений мысли, с которыми я был
плохо знаком; (так, мне не были известны позиции диалектического
материализма [Маркс и Энгельс, Ленин]) школа, с которою боролся,
преодолевая тяжести, была мне чужда, хоть известна; ход мой на символизм был кос; мне следовало бы уточнить, пусть условно, свое понимание действительности, его развить и доказать, в каких дисциплинах,
как и почему эта действительность не вполне отражаема и почему она
отражаема: в принципе, который я силился нащупать своими силами;
и уже после выявления контура действительности дать систему ее
определений в ряде течений мысли, в действительности коренящихся,
я же самую эту действительность назвал «символом», ибо я начал
не с основного ствола жизни, а с ветвей, с критики действительности,
поданной в системах мне известных, но неприемлемых мировоззрений, искажающих каждое по-своему образ действительности; так: в те
годы не соглашался я с позицией Молешотта, с позициями идеализма
в оформлении Шопенгауэра, Гегеля и более всех ненавистного, но импонирующего величием защитных доводов Канта; вместо того, чтобы
из своего взгляда на действительность сделать вывод о недействительности представлений о действительности мне чуждых мировоззрений,
я начинал с критики «будто бы действительности», не оговаривая с достаточной силой, что она не действительность, а «действительность»
в понятиях мне чуждых систем; я противополагал ей свое туманное
понятие «символа», под которым мыслил действительность: в собственном смысле; выходило, что действительности я противополагал
символ, который становился не чем иным, как действительностью, после, прямо сказать, кругосветного плавания по энного рода «эмблемам
действительности», или «картинам действительности», многообразных мной прочитанных философских систем.
И становилось – все наоборот: действительность оказывалась символом; символ – действительностью. Так бы я охарактеризовал аберрацию в методах подхода к непосильной для юноши проблеме: дать
росчерком пера теорию творчества.
Отсюда бесконечная полемика с деталями систем, меня подавлявших доводами, и многочисленные семинарии по более всего беспокоившему Канту; я отрезывал заранее возможность себе – сформулировать тезисы своей системы символизма, друзьям – разобрать, в чем ее
131

Андрей БЕЛЫЙ
основное ядро; врагам же я открывал возможность приклеивать меня
к тому из философов, под которого я в данную минуту вел подкоп, ибо
подкоп начинался с усвоения терминологии противника до… почти
невозможности меня отличить: от противника. И в то время как риккертианцы не верили в мою риккертиански вымощенную, по существу антириккертианскую, «Эмблематику смысла», о ходе мыслей которой отозвался сам Риккерт, что не разделяет его (ему излагали ее), –
в это же время Тастевен из «Золотого руна» писал: Андрей-де Белый
символизм утопил в неокантианскои схоластике.
Скажу о самом термине «символ»; может быть, и не стал бы он центральным в моем круге идей; но об образах, меня пленявших, говорили
в годы моего отрочества: «Это – символы». Их бранили; и этого было достаточно, чтобы слово «символ» появилось на моем знамени. Раз появилось – надо обосновать; я обосновывал: и опять рикошетом; под символом я силился разуметь органическое соединение материалов познания
в новом качестве, подобное химическому соединению двух ядов, натрия
и хлора: в неядовитости; доказательство от аналогии – не доказательство, а образ того, что еще надо было вскрыть, доказать; аналогия лишь
подчеркивала, что я противополагал символизм таким-то «синтетическим» системам, ибо я доказывал: в понятии синтеза мыслится лишь соположение соединяемого материала познания, не конкретное соединение; атом хлора, лежащий с атомом натрия, не сцепляется; соли не будет; для выявления свойств хлористого натрия нужна некоторая
энергия, как, например, для соединения кислорода с водородом нужен
электрический разряд; символизм, по-моему, была деятельность, коренящаяся в воле, посредством которой по-новому соединяются творчество и познание, а символ – результат этого соединения; на игре слов
«сюнтитеми» (сополагаю) и «симбалло» (сбрасываю вместе) строил
я вынесение символизма как деятельности из сферы синтетизма как
рассудка; но моя борьба с синтетизмом опять-таки – борьба с кантовским рассудочным синтезом; она гипертрофирована, потому что гипертрофировано было во мне представление о значимости философии Канта; когда позднее я справился с Кантом, открылись возможности иного
обоснования символизма; но мне было уже не до него.
Не стану обременять читателя приведением деталей моих юношеских мыслей о символизме; скажу лишь: в 1902 году я был весь пере-
132

НАЧАЛО ВЕКА
полнен планами сформулировать свое «крэдо» и в разрезе теории,
и в разрезе боевой платформы; выход в литературу скорее перевлек
меня на другие пути; в 1902 году я себе виделся теоретиком в большей
степени, чем художником слова.
ГЛАВА ВТОРАЯ
АВТОРСТВО
АВТОРСТВО
Центр, куда нес я впечатленья, – квартира Михаила Сергеевича
Соловьева, силуэт которого я дал в книге «На рубеже», он первый пригрел мои эстетические стремления, выпустил литератором; он импонировал и летами.
Владимиров, Метнер, Рачинский и Батюшков дергали; М. С. – лишь
щупал во мне доброкачественность материала сознания: он не деформировал, предоставляя свободу, надеясь, что в мировоззреньи к нему
я приближусь; он внимал философии жизни, а не испарению схем.
И отсюда – его равнодушие к познавательным моим схемам; он
щупал материю моих воззрений, не форму; он знал, что она не на кончике «credo», навеянного встречей с Метнером, с Эллисом, с любой
книгой, подкинутой случаем мне.
Я же, выкладывая у Соловьевых себя, договаривался и с собою
самим.
Из портьеры просовывалась очень бледная, слишком большая для
хрупкого, зябкого тела, закутанного в итальянскую тальму, хохлатая
голова с золотою бородкой; вот – закинулся нос; появился кадык; протянулись две теплых руки:
– Ну, что скажете, Боря?
Сутулый, садится, бывало; и носом большим клюет в скатерть, отряхивая папиросу в большую золотоватую пепельницу; спадает пенс-
133

Андрей БЕЛЫЙ
нэ, когда булку прищуро ломает средь книг, фресок, карих портьер:
в золотом луче лампы; с усилием дышит: страдал расширением сердца.
Он как бы вел протокольную запись моих впечатлений; я ему выкладывал свой личный дневник; но и сам он делился со мной – виденным,
слышанным: кратко; никаких резолюций, советов, опасок, поспешных
надежд от него не услышишь, бывало; но не подневно, – помесячно,
даже погодно итоги всех наших встреч подводил в тихом молчаньи.
Вот резолюция на интерес: «Позовите к нам Батюшкова»; и Петровский, Владимиров, Батюшков, бывало, уже сидят перед ним;
и М. С. их разглядывает, как оценщик моих устремлений еще на корню, так сказать: его метод расценок – единственен, Кобылинский
и Метнер – немного насильники; А. С. Петровский – «заноза», часто
меня задиравший в те дни; Рачинский – синкретик; Эртель дует лягушку в вола. М. С. – был мне отдых, осмысленный, над материалом сырых впечатлений: с дымком, с шуткой строгой, с вниманием к моей
подоплеке, с любовью ко мне.
Иной стиль отношений сложился с женой его, Ольгой Михайловной; он – в молниеносной реакции, яркой и нервной; тут не было разности лет: ниже ростом, сухая и худенькая, в балахончике, с башенкой
черных волос, – суетливая девочка, вовсе не сорокалетняя дама; она –
взрыв ярчайших реакций на мои рассказы о встречах, о книгах, о мыслях, – но не объективность; и наш разговор с каждым годом – пестрей,
интересней, крикливей; царапаемся и дружим, заражая друг друга;
мои впечатления в ней пламенеют, бывало; она, обрывая меня, недовыслушав, с загоревшимися глазами начинает сама фантазировать:
«Стойте, – не так, не туда». В ней А. Петровский разыгрывается ей
увиденным «мифом»; она им корит меня: вы-де не Петровский; тот бы
не так поступил.
Споры меж нами крикливей и ярче: до вскакиваний моих, до выскакиваний из комнаты; а где мы сходимся, – мне она ближе Сережи;
(Сережа – С. М. Соловьев, сын О. М. ) он, став уже отроком и утративши кудри, с 1901 года мне редко видится за соловьевским столом: он
в рое сверстников, поливановцев; реже с нами сидит: он – с Гиацинтовыми, Бенкендорфом, Венкстернами; явно ухаживает за арсеньевскою
гимназисткой; он – в собственном возрасте; и М. С. чрезвычайно доволен: «Пусть его».
134

НАЧАЛО ВЕКА
Ольга Михайловна мне как ровня: мы с ней – теперь и бурная
и яркая пара; самый спор – только средство к новому сближению; она
уже читает мне с 1900 года письма своей дальней родственницы, Али
(А. А. Кублицкой-Пиоттух), и отрывки из писем к ней Гиппиус, жены
Д. С. Мережковского; часто меж нами как предмет спора встает Достоевский, которого так ненавидит она, утверждая, что впечатление
от его романов вызывает образ распятия в клопах; Поликсена Сергеевна Соловьева, сестра Михаила Сергеевича, друг Гиппиус, теперь появляется в Москве; она-то явно и вздувает в О. М. интерес к Мережковскому, к его идеям, к исследованию о Достоевском, два года печатающемуся в «Мире искусства».
– Что бы Володя сказал? – восклицает О. М., читая риторику Мережковского.
Но «Володя», философ Владимир Соловьев, скончался: М. С. редактирует книги его, приобщая нас к черновикам, выволакивая из потертых портфелей пуки пожелтевшей бумаги, исписанной крупным, кривым, броским почерком; щурит глаза в перемарчивый текст; сомневается: стоит ли данный набросок печатать; указывает на два почерка:
крупный и бисерный, мелкий; и говорит:
– Это – автоматическое письмо.
М. С. колебался печатать те из отрывков незаконченных статей философа-брата, которые связаны с темой поэмы покойного «Три свиданья», потому что какая-то полусумасшедшая Шмидт в Нижнем Новгороде возомнила себя «мировою душою», которая-де инспирировала
покойного Соловьева; эта маньячка сильно волновала М. С; он все боялся рождения какой-нибудь мистической секты из недр философии
своего брата под влиянием бреда Шмидт; и откликами этих волнений
в виде пародий на секту переполнена моя первая книга «Симфония».
Квартира Соловьевых связалась мне с авторством. В 1901 году
я колебался: кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль
критик? Я в «критика», даже в «философа» больше верил, чем в «литератора»; вылазки – показ отцу слабоватых стихов и «Симфонии» другу – посеяли сомнения в собственном «таланте»: отец стихи – осмеял;
друг откровенно отметил, что я-де не писатель вовсе.
Не будь Соловьевых, «писатель» к 1903 году совсем бы исчез с горизонта; но Соловьевы меня тут поддержали всемерно; Сереже, еще
135

Андрей БЕЛЫЙ
гимназистом, читал я убогие кропанья свои, приведя его в бурный восторг; и его карандаш, разрывая страницу, влепил: «Пре-вос-ход-но!»
Каракуля мальчика в тот момент явилась решающею поддержкой;
но я умолял моего юного друга: таить мое авторство; он долго таил;
но потом проговорился родителям; и они притянули меня: им читать;
О. М. нравилась моя убогая проза; М. С. помалкивал со сдержанной
благосклонностью; а за стихи – смесь Бальмонта, Верлена и Фета –
таки и журил, не любя ни декадентов, ни романтиков; ну, а О. М. – та
отзывалась на весь романтический фронт: от баллад Жуковского,
от поэзии Оссиана до «Песенок» М. Метерлинка; ей нравились в моей
поэзии совершенно по-детски поданные багровые луны, самоубийцы,
вампиры и прочие «жути».
Я же задумывал космическую эпопею, дичайшими фразами перестранняя текст: из всех сил; окончив этот «шедевр», я увидел, что стиль
не дорос до мировой поэмы: и тогда я начал смыкать сюжет до… субъективных импровизаций и просто сказочки; ее питали: мелодии Грига
и собственные импровизации на рояле; сильно действовал романс
«Королевна» Грига; лесные чащи были навеяны балладою Грига, легшей в основу второй и третьей части «Симфонии».
Из этих юношеских упражнений возникла «Северная симфония»
к концу 1900 года.
Она – первый итог ряда импровизированных мною классов; сперва осаждаю я ритм, стараясь выявить звучание подбором каких угодно
слов; потом я стараюсь свои ритмы раскрасить; меня интересуют образы, а не их словесное оформление; словарь еще жалок; напев да образ: без всего прочего; О. М. это нравилось; М. С, сторонник классической четкости, видел в стряпне моей неочищенные огородные овощи
к будущим «блюдам».
Позднее уже образ во мне отделяется от напева: он, так сказать, членится; и я собираю метафоры; увлечение ими своего рода спорт; в этом
себе самому устроенном классе я – главным образом глаз, как в первом
классе своем я – главным образом ухо; «писателя» – все еще нет.
Уже после во мне пробуждается интерес к рифмам и к отдельным
словечкам; меж ними – слова «на авось». Полотно, еще белое в целом,
кое-где уж сработано; это – эпоха «Золота в лазури» (конец 1902, на-
136

НАЧАЛО ВЕКА
чало 1903 года); о «Золоте в лазури» В. Я. Брюсов сказал: «Ценности –
на жалком рубище».
Прозой овладеваю я раньше; я ищу подковывать фразу; класс ковки – поля; время – лето; зимою мне пишется хуже; стола – мало мне;
нужны: глаз, ноги, лошадь; глаз – для зарисовки полей, неба, воздуха:
я – в этом периоде вижусь себе «пленэристом»; мне работается только
на воздухе; и глаз и мышцы участвуют в работе; я вытопатываю и выкрикиваю свои ритмы в полях: с размахами рук; всей динамикой ищущего в сокращениях мускулов, даже в прыжках, равновесия тела
как бы обращен я к полукружным каналам (анатомический термин
для органов равновесия): к внутреннему, а не внешнему слуху, нащупывая связи между словами ногой, ухом, глазом, рукой; высекается упругое слово как бы из упругости мышц: ритмы, качественно пережитые
в «др-пр», а не в абстрактном «–», ложатся мне в основу словесных отборов; ухо вникает теперь как бы в поступь стопы; мало услышать: надо
мне в этот период услышанное провести в поступь; я делаю открытие
для себя, что есть мускульные представления, а есть и безмускульные;
влияние телесных движений на ар хитектонику фразы – Америка,
мною открытая в юности: в классе полей (разумеется, для себя, а не для
других); скульптура поэзии греков слагалась в метаниях диска, копья,
в беге, в прыге, в борьбе, – к этому пришел я поздней (вспоминая эти
свои тогдашние юношеские подгляды в процессы начала творчества,
подгляды около 30 лет назад, разумеется, привожу их я в качестве воспоминаний о далеком прошлом, а не в качестве каких-нибудь «поучений», очень может статься, что пережитое тогда – бессмыслица).
Галопы в полях осадились галопами фраз и динамикой мимо мелькающих образов; много писалось о моей «мистике»; но ее генезис для
меня – верховая езда; ведь сцены симфоний писал я на лошади, так
что неясность ландшафта есть дымка пространства; а мельки предметов – натура летящего всадника.
Мускулы как бы увядали зимой; бега – не было; была – трусца; верховая езда заменялась корпением в лаборатории; и увядали все образы.
Я привык писать на ходу; так пишу и доселе; и в 30 году я, старик,
писал «Маски», роман, добывая себе, мускул фразы в работе над снегом, в прогулках по лесу, где лучше записывались отдельные сцены,
то в беге по дворику; и – в непременной гимнастике.
137

Андрей БЕЛЫЙ
Форма «Симфоний» слагалась в особых условиях: в беге, в седле,
в пульсе, в поле.
Тот класс проходил уже я с 1900 года; итог его в том, что М. С. Со-
ловьев весной 1901 года сказал:
– Вы – писатель.
«СИМФОНИЯ»
«Произведение имеет три смысла», – писал в предисловии я; неудачно: три стороны – лучше сказать; одна – слово, итог окисления
крови в полях, ритм галопа (на лошади); то – смысл музыкальный,
как я называл.
Другой – сатирический смысл: синтез черт, которые я подмечал
у окружающих меня чудаков и мистиков, как попытка нащупать рождавшийся тогда новый тип; этот тип еще созревал в неизвестных мне –
Эрне, Бердяеве, Блоке, Булгакове, Льве Тихомирове, в нижегородской
«душе мировой», Анне Шмидт, в Тернавцеве; я еще внюхивался в атмосферу, пока безличную; и как бы сказал: «Посмотрите-ка, дождик повис».
Он – закрапал, пока я писал: носом Батюшкова, косоглазием Эртеля,
рыком Рачинского, стихотворениями Блока; все эти люди были для
меня новы; в «Симфонии» я их брал, так сказать, в воображении; воображение осаждалось в быт по мере того, как появлялись люди, существование которых было мной угадано; из «Симфонии» образ Сергея
Мусатова – образ заостренного, окарикатуренного до сектанта соловьевца; подобные ему появились в шмидтовской секте; я же в «Симфонии» лишь шаржировал Шмидт, рисуя, что было бы, если б В. С. Соловьев согласился с бредом своей сумасшедшей последовательницы.
Через три уже года студент-радикал, Валентин Свентицкий, для
иных и огонь с «небеси» низводил, т. е. верили: де низведет; профессор
Булгаков глядел ему в рот; А. Блок писал: «Анна Николаевна Шмидт…
опять написала „ради бога, устройте нашу встречу“ и пр… Положение
затруднительное, и придется вести с ней разговор наедине».
А. Шмидт – бесплатное приложение жизни к моей «Симфонии».
Она превзошла даже мой шарж.
138

НАЧАЛО ВЕКА
Иронию вышедшей в 1902 году «Симфонии» даже отметил публицист «Русских ведомостей» Игнатов, писавший в газете, что я-де убиваю
«Симфонией» самих декадентов; иронию эту отметил позднее и Блок.
Но иронической ноты «Симфонии» не понимала профессорская
Москва, потому что еще не видели «предмета» моих ироний; о Шмидт
никто ничего не знал; это поздней напечатали ее яркий бред.
Третий смысл, который я вкладывал в «Симфонию», – вера, что мы
приближаемся к синтезу, иль к третьей фазе культуры.
М. С. Соловьев – решил: в книге показаны чудаки, имеющие появиться на свет; и поспешил мою книгу издать, чтобы она предварила
рисуемый «тип» у порога его появления: в жизни.
В «Симфонии» я старался явить и развал загнивающего, всемосковского быта; в ней изображено: равнение жизни мещан с сумасшествием.
Но в «Симфонии» есть еще личная нота: весна на Арбате, влюбленность в какую-то даму, какую мой «демократ» видит «Сказкой».
Помню таяние снега Страстной; жару, раннюю Пасху, крик зорь;
и мы с гимназистом Сережей бродили – Арбатом, Пречистенкой; я –
искал видеть «даму», а он – гимназистку свою, увлекая меня на Пречистенку (я же его возвращал на Арбат); мы круто писали зигзаги
в кривых переулках; картина весны, улиц и пешеходов – вдруг вырвалась первою частью «Симфонии», как дневник: для прочтения за чайным столом Соловьевых. Профессор Расцветов, к которому я совершенно случайно попал, отражен старичком, проливающим слезы свои
на груди: у студента; и тетя моя, огорченная смертью недавнею бабушки, – в образе «родственницы»: сидит в креслах.
«Дневник» – поощрил Соловьев, и впервые явилась мысль: осюжетить наброски; но – не до писанья: экзамены; уже разъехались все (Соловьевы, родители); пуста квартира; в столовой листы курса лекций
профессора Умова (физика); только Петровский являлся в пустую
квартиру, и произносилися формулы: «Как вы доказываете?»
И вот сдали физику; перед ботаникой оказывался ряд пустых дней;
расцветает сирень; уже – Троицын день; вечер: я – над Арбатом пустеющим, свесясь с балкона, слежу за прохожими; крыши уже остывают;
а я ощущаю позыв: бормотать; вот к порогу балкона стол вынесен; на нем
свеча и бумага; и я – бормочу: над Арбатом, с балкончика; после – записываю набормотанное. Так – всю ночь: под зарею негаснущей.
139

Андрей БЕЛЫЙ
Уже три часа ночи; Духов день; не ложась, я дописываю. Вот вторая
часть кончена; резкий звонок: то неожиданно нагрянул ко мне Сережа, из Дедова; ему и прочел не просохшую еще рукопись; он – потащил в Новодевичий, чтобы сравнить его с отражением его в «Симфонии»; и мы удивлялись, что день такой же, каким изображен он
в «Симфонии», что монастырь – совсем как в «Симфонии»; неудивительно: ведь погоду я сфотографировал, написал вторую часть чуть
не в двадцать четыре часа.
– В Дедово – едем, читать родителям, – сказал мне Сережа;
и потащил.
Выскочили, приехали на вокзал, сели в поезд: и в понедельник
(в следующий за написанием день) я читал обе части «Симфонии»
в маленьком флигеле, тонущем в травах, деревьях, цветах, – всем
трем Соловьевым.
М. С. слушал молча, с тихим покуром, и, помолчав, спокойно, как
будто ничего не случилось, сказал:
– Из теперешней литературы лишь Чехов да Боря меня утешают.
Я – был, конечно, от слов его на седьмых небесах: с его мнением
исключительно ведь считался.
Весь следующий день – разговоры, чаи, «колокольчики белые» (память В. С. Соловьева), поля; ночь проводили с Сережей, вдвоем, на пруду,
в старой лодке; спать не хотелось; душили слова; на бледном рассвете
М. С. Соловьев вышел из дома к нам; он сказал с тем же спокойствием:
– Мы «Симфонию» напечатаем.
В среду я уехал, как с пира, из уютного, утопающего в весенних
цветах Дедова, где впоследствии я проводил лета, приглашаемый ласково старушкою Коваленской: делить досуг с ее внуком, оставшимся
сиротою; много уюта и ласки я встретил здесь.
Третью часть «Симфонии» я писал, оказавшись в деревне, у матери, в Серебряном Колодце, меж первым и пятым июнем, носяся целыми днями галопом в полях на своем скакуне и застрачивая в седле: сцену за сценой; оголтелый Мусатов слагает в той части свой бред, построенный по образу и подобию бреда Шмидт, который служил мне
моделью «Симфонии».
В эти именно дни пишет Блок, мне неведомый:
140
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
