Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Не досказав, что есть «так сказать», освирепевши всем видом (всегда свирепел выражением лица, когда речь свою прятал в усы), перекладывал карты.
И – мать:
– Ну, еще бы!
Кобылинский, отец воспылали друг к другу – ведь вот – откровенною нежностью; и даже позднее немного столкнулись, союз заключив
против… Брюсова: против влияния Брюсова на меня; Кобылинский
на том основании, что все эти Бальмонты, Верлены и Брюсовы – жалкие
мошки; и, стало быть, надо давить их, а не разводить, потому что они заслоняют Бодлера; отец же имел основания бояться влияния Брюсова,
видя, что я хаживал на журфиксы к последнему: бедный старик еще думал, что я увлекусь напоследок коли не химией («Ведь у Зелинского,
у Николая Дмитриевича, в корне взять, заработал»), то хоть… географией, хотя последняя – что за наука-с? Еще не знал он: уже выходила первая моя книга, «Симфония»; будущее мое решено… Вот и думал он: в союзе с блестящим студентом отводить от Брюсова; Кобылинский отцу
твердил: Брюсов пишет белиберду; и отец, позабывши о том, как вырявкивал он строчки Брюсова, таял от этого; и соглашался, чтобы не перечить, на веру Бодлера принять; Кобылинский читал ему «Падаль» (Стихотворение Бодлера) в плохом переводе своем; в нем Бодлера и не было;
слушал отец; и, улыбку в усы затаив, соглашался:
– Тут, знаете ли, – мысль: ну, и, так сказать, там…
Что «так сказать – неизвестно, но думаю, «так сказать» означало:
– Хотя-с…
– У Бальмонта же, – переменял разговор он, – не мысль, мой голубчик…
– Ерунда, – предавал Кобылинский меня.
А отец, заручившись сочувствием, преподносил нам полюбившегося ему поэта Мелынина. (Псевдоним «П. Я.»)
– Вот у Мелынина!
И он зачитывал:
Но с поднятым челом и с возгласом «Свобода»…
– Прекрасно-с: не Брюсов!
51

Андрей БЕЛЫЙ
«Подлец» Кобылинский, поддакивая, считал: стихи Мельшина –
не конкуренция Шарлю Бодлеру. Тут – я:
– Лев, это ж подлог!
Он на подлог был готов: для Бодлера!
В апреле 1902 года вышла первая моя книга «Симфония»; «Боря»
Бугаев испуганно прятался под псевдонимом; книга в кругу знакомых
имела успех скандала; Кобылинскому ее не подкидывал я; но он прибежал говорить о ней:
– Книга написана погибшей душой; писал – безумец; и никаких! – взлетал палец; и дергалась лысинка; быстро увлек он гулять,
в черном старом пальто, но казавшемся легким, изящным, в надвинутом черном, проломленном вбок котелке, передергивая кончиком
трости, торчавшим при ухе (ручка палки была засунута рукою в карман), он бежал, меня сталкивая на мостовую.
– Ужасная, Боря, – надломленность в книге; особенно там, где сказано: «Все кончено для севшего на пол» – ги-ги-и-и-и, – и тут сел неожиданно он на карачки перед тумбою, изображая философа, изображенного мною, – к недоумению проходящих и к радости дворовых
мальчишек; сидел он и склабился; встал, надвинув на лоб котелок; и пустился, держа под пролеткой меня:
– Цивилизация – храпы мещан: все спят, открыв рты; визионеры, революционеры – погибнут! Ги-ги-ги-и-и! Потому что погибнут
все лучшие!
Он посвятил в свою жизнь меня: как в шестом еще классе себя он
веревкою к креслу привязывал по ночам, чтобы не заснуть над изучением экономических книг; как в университете отметил его тотчас Озеров; как задружил он с профессором; как они ночами вместе безумствовали за разговорами; как агитировал он; как был должен он временно скрыться (полиция насторожилась); как… ну, – и так далее;
вывод: жизнь – не пересекающиеся параллели; а я возражал: его теория двух миров – просто логическая ошибка; он же искренно заклинал меня: попасть в желтый дом; и этим выправить себе патент на порядочность; я в пылу разговора признался ему, что я автор «Симфонии»; не удивился нисколько он:
– Я так и думал!
52

НАЧАЛО ВЕКА
Прочел «Симфонию» и братец Сергей; и отнесся к ней весьма иронически; вероятно, подозревал он, что автор – я, потому что раз, выведя меня на двор из своей душной комнатки, где он выкурил без проветра, наверное, пятьдесят папирос, строча десятки страниц кандидатского сочинения о Лотце, он, защурясь от солнца и взяв за рукав,
с ироническим благодушием прогудел прямо в ухо:
– А знаете, – в этой «Симфонии» есть такие фразы; например: солнечные лучи названы «металлическою раскаленностью». У меня, знаете, тут делается, – показал он на лоб, – «металлическая раскаленность», – и мертвенно-белое лицо, напоминающее кость, изошло морщинками неврастенического страдания; и я подумал невольно:
«Еще бы не делаться: кандидатское сочинение о Лотце, писанное
в таком темпе, доведет и до того, что… сядешь, раскорячась, под стол».
Бедный Сергей: кандидатское сочинение о Лотце не было оценено
старым «лешим», Лопатиным; Сергей не был оставлен при университете.
Философ, свихнувшийся на Канте и севший на пол, долго пользовался популярностью среди неокантианцев; и в 16-м году Кубицкий,
с которым мы встретились при военном освидетельствовании, показывал на голые тела кандидатов на убой; только что бывший сам телом,
наклонился ко мне и иронически пробасил:
– Они сели на пол… Помните, – как ваш философ!
Обиделся на философское «сиденье на полу» в те годы – философ
Б. А. Фохт.
С весны 1902 года Лев Кобылинский стал своим в нашем доме,
своим у Владимировых; он являлся и к Соловьевым; мать моя называла
его попросту Левушкой.
– Левушка, – как же ему не позволить кричать: разве ему закон
писан?
– Да-с, да-с, так сказать, – поддакивал и отец.
ЭЛЛИС
Лев стал «Эллисом»; до тринадцатого года он сплетен с моей жизнью.
Видя позднее в удобствах его, говорил себе: «Не типично!» Меблированные комнаты «Дон», те – типичны; они помещались в оливко-
53

Андрей БЕЛЫЙ
вом доме, поставленном на Сенной площади среди соров и капустных
возов; дом стеной выходил на Арбат (против «Аптеки»); другим боком
дом глядел на Смоленский бульвар; третьим – в паршивые домики,
с чайною: для извозчиков; обедал Лев в трактироподобном ресторанчике для лавочников, под машиной, бабацавшей бубнами «Сон негра»,
изображаемый Эллисом – лавочникам Сенного ряда; и – нам.
Поссорившись с братцем Сергеем и с матерью, он водворился
в «Дону», ячейке «аргонавтизма», с дверью на площадь, с «добро пожаловать» всем; люди в рваных пальтишках и без калош: стучали каблуками в пустом «донском» коридоре, прошмыгивали в номер шесть, где
в дымах сидели на окнах, в углах, при стенках (на корточках); большинство в пальто, стоя, внимало и пыхало дешевыми папиросами; бывало, разглядываешь: Ахрамович, Русов, Павел Иванович Астров, хромой драматург Полевой (капитан в отставке), Сеня Рубанович (поэт),
Шик (поэт), Цветаевы (Марина, Ася), курсистки, заезжий Волошин
(с цилиндром), артист, мировой судья, лысый, глухой, завезенный
Астровым; среди знакомых – незваные, подобные «черным маскам»
Андреева, возникшие самопроизвольно: бледные, бедно одетые.
– Кто?
– Не знаю: никогда не видал.
Таких было много; являлись и исчезали – во мглу; среди них были
и ценные люди, и угрожающие «субъекты»: с подбитыми глазами,
с усами в аршин; они были готовы на все; Эллис передал: с хохотом:
– Вчера кто-то будит; протираю глаза: на постели юноша, из бывших максималистов, с золотыми часами в Руке; спрашивает: «Знаете
откуда?» – «Нет». – «Спер у буржуя». Ну, знаешь, я его таки: «Нет, ступайте, не являйтесь». А он: «Испугались? Зовете дерзать? Сами буржуй». Я выскочил в одной сорочке и выпроводил.
Комната не запиралась: ни ночью, ни днем; с пяти до пяти Эллиса
не было; входили, сидели, высыпались, брали нужную книгу и удалялись;
унести было нечего, кроме книжек, взятых Эллисом у знакомых; их
и тащили; остальное – рвань; тяжелейший бюст Данте был неспираем.
Не комната, а сквозняк: меж Смоленским рынком и Сенной площадью; в 1906 году Эллис жаловался:
– Сплю в кресле: негде; вхожу – на постели – «товарищ»… спотыкаюсь: на полу, поперек двери, – «товарищ»; так – каждую ночь.
54

НАЧАЛО ВЕКА
С 1905 года вопреки аполитичности в лысом бодлерианце вспыхнул максимализм; появились старые знакомые эпохи увлечения марксизмом: Череванин, Пигит, К. Б. Розенберг и т. д.; Эллис открыл дверь
нелегальным; знакомые приводили знакомых; Пигит циркулировал
с браунингами, составляя «аргонавтическую» десятку (перед декабрьским восстанием); комната Эллиса стала почтовой конторой для передачи: сообщение вкладывали в книгу на столе; приходили: прочитывали, отвечали, вкладывали; с Эллисом не считались; о «почте» он сам
не знал; наткнулся случайно.
Он устраивал вечера в пользу нелегальных и боевых организаций;
сидел в Бутырках; вернулся – поздоровевший:
– Отдохнул, выспался.
– Ну, как отсидел?
– Было б весело, кабы не смертники; коммуною жили, – а, что?
Были старосты, была связь с другими коммунами; как заперли, подошел староста: «Товарищ, – фамилия, партия?» – «Не имею фамилии:
Эллис – псевдоним; принадлежу к единственной настоящей партии:
к декадентской». Так и прописали на листке… Ты понимаешь? Ги-и…
и-и-и, – он икал, трясясь смехом. – Листик на стенке висел: товарищей
социал-демократов, большевиков – такой, эдакий: столько-то; меньшевиков, – ну, там, ты понимаешь – такие-то: столько; такие, сякие – эсеры; столько-то товарищей максималистов-экспроприаторов («смертники» были)… Среди них, – понимаешь, товарищ декадент – один.
И, вогнав лысую голову в спину, согнувшись, рот закрывал рукою,
хихикал:
– А? Что?
Брови вскидывал:
– В недрах Бутырок коммуною жил, как сознательный декадент, –
перещипывал эспаньолку он.
В камере поднял шум, апеллируя к талантам мима: изображал Вячеслава Иванова, Брюсова, Сологуба; прочел реферат: о Данте; пляс
поднимал; посадил играть на гребенках рабочих, экспроприаторов; камера заплясала; стало досадно тюремному надзирателю, попросился
смотреть на пляс; пустили; прошел слух: в камере номер такой-то сидит декадент и штуки чешет; просились о переводе в камеру.
55

Андрей БЕЛЫЙ
Была регламентация часов дня: вечерами – веселье; а днями – работа; саженный рабочий, грызя карандаш, сидел днями за задачником
Евтушевского; были часы пропаганды: эсдеки агитировали среди «менее сознательных» экспроприаторов, садились рядками: более сознательный, менее сознательный, более сознательный; менее сознательный зажимался сознательными; сознательные старались:
– Товарищ экспроприатор, – вы что же такое? Дезорганизуете
революцию?
– Понимаешь? Что? – меня схватывал за руку Эллис. – Стоял деловитый гул: «бубубу» – бубукали сознательные: несознательным…
– Ну, что же ты?
– Предложил свои знания меньшевикам; тоже в ухо садил здоровенному экспроприатору; спать ложились рано, вставали чуть свет:
отоспался, поправился…
Эллиса выпустили; но таки докучали потом: и слежкой, и обысками; раз чуть не сцапали ящик с нелегальной литературой, которую поставили к нему на храненье; Эллису пришло в голову сесть на ящик;
про ящик забыли.
К концу 1906 года он завел дружбу с экспроприаторами.
Попав в южный город, увидел, как кучка зубров пристала к еврею;
размахивая палкой, он напал, кого-то отколотил; прочие разбежались,
к восторгу прохожих; Эллиса таскали, фетировали, пели песни; пришлось исчезнуть из города, чтобы не сесть.
Во время заседания «Свободной эстетики» подвели офицера, желавшего поговорить о Бодлере; вообразив, что это Р…, о котором слухи,
что в прошлом – он избиватель, Эллис отдернул руку; и провизжал:
– Руки не даю.
Офицер заявил окружающим: недоразумение; он доведет инцидент до Офицерского общества и вызовет на дуэль. Общество постановило: в случае смерти офицера или его ранения каждый следующий
вызывает Эллиса; с величайшими усилиями ликвидировали и этот инцидент, грозивший не только преследованиями, но и смертью.
Кабы не семь нянек, Эллису не бывать бы живу.
Интересная дама, которую Эллис остервенил, гонялась за ним: нанести оскорбление, не понимая, кто кого любит, любовь или ненависть
между нею и Эллисом на почве разговоров о «Падали» Бодлера? Она вы-
56

НАЧАЛО ВЕКА
шла замуж; Эллис объявил, что она изменила «мечте», вступив в брак
с идиотом; оскорбленная этим дама, настигнув Эллиса, закатила ему затрещину перед возом с капустой у входа в «Дон»; он, сняв котелочек…
подставил… другую щеку; дама – в обморок, Эллис – в истерику.
Несносно совал нос в жизнь друзей, не считаясь с ними; в случае сопротивления своим фикциям – гонялся с палкой за ними; изживалась
по-своему понимаемая любовь; считая меня «безумцем», которого
участь – распятие в камере сумасшедшего дома (высшая награда Эллиса), хмурился, когда мне везло; когда ж доводила до чертиков жизнь,
то он ликовал; подуськал меня послать резкое письмо Блоку; Блок ответил еще более резким; я вызвал на дуэль Блока; Эллис, схватив котелок
и вызов, понесся в ливень из Москвы в Шахматове, без пальто; протрясясь восемнадцать верст по ухабам, явился промокший к Александру
Блоку; но, убедившись, что Блок не «мерзавец», прилетел обратно: отговаривать от дуэли. В другой раз, узнавши, что нарастает дуэль между
мною и Брюсовым, дрожал от мысли, что не позову его секундантом.
Бывало – лежишь: с компрессом на голове; Эллис – ликует:
– Пересечения жизни с мечтою.– нет: безумие; и – нни-ка-ких!
В самые мрачные периоды жизни я гулял с ним; кубы домов лепились ночными тенями; взревала метель; дворник в бараньем тулупе отряхивался в приворотне; фонарь вытягивал из-под ног наши тени; я,
бывало, – показываю на тени:
– Они – двойники.
– Черные контуры? – усмехается Эллис; несемся в глухую ночь:
безвесо, легко; Эллис в ухо нашептывает свои сказки-фантазии:
– Рассказ напишу про беднягу, у которого в голове кавардак; он,
понимаешь ли, сунет нос в книгу, а книжные строки расстраиваются.
– Как?
– Буквы считывает; уткнется в страницу: и все – расползается;
строчки червями ползут на руку; ползут клопами в кресло; они – кусаются; в книге – белое место; вдруг „ща“, скорпиоником, переползает
по томику».
– Фу, гадость какая!
– Игигиги! – он заикается смехом.
И продолжает, фантазией побивая фантазию:
57

Андрей БЕЛЫЙ
– Раз стоял желтый туман над Москвой; и метались, тоскуя, в нем
люди… Когда ж разорвался туман над Арбатом, в разрыве над крышею
дома из неба – бычиная морда; как замычит – мир разрушится.
Он укреплял во мне миф обо мне: будто я потерял свою тень, и онаде контуром бродит где-то; раз ночью я бегал по улицам; Эллис явился
ко мне: не застав, меня ждал; мать спала уже; вдруг ему показалось:
в комнате – кто-то; обертывается и видит-де: черный контур. Бросился
через переднюю, к выходу, позабыв закрыть дверь.
Сколько раз пробегал я гостиничный коридор; с тоскою врывался
в снимаемый Эллисом номер; застав его спящим, бывало, усаживался
на краю тюфяка; будил и жаловался на свои обстоятельства; Эллис, зевая, садился; и, подпухая несвежим лицом, растравлял тоску:
– «Здесь» – быт; «там» – мечта; быт – падаль; нет, никаких утешений!
Бывало, валится в подушку зеленою лысинкой; часа через два, выерзнув голыми ногами из одеяла, топочет, натягивая штанину; зима;
темно; он – показывает на фонарь: за окном; одевается; тащит в кино:
к передрогам мелькающих образов; он изучал кино, чтобы изображать
эти сцены; кино – пропаганда, что жизнь – тень теней и что мы – изъятия, контуры – в шляпах и в шубах по тумбам стучим крючковатыми
палками; думают, будто – есмы; нас-де – нет!
Эллис-пропагандист с блеском распылял образы жизни; ходил –
к рабочим, в «Эстетику», к капиталисту Щукину, к судье Астрову, к социал-демократке К. Б. Розенберг, к анархистам, к мадам Кистяковской:
проповедовал Бодлера и Данте.
А то тащил к Астрову: деятели судебного мира сидели по стенкам
с супругами, чтобы выслушивать проповедь Эллиса; с 1906 года я бросил ходить в это гиблое место; а Эллис – таскался, рассказывая мне:
– Понимаешь, – седой человек, лысый; докладывает, как студент
на экзамене, мне: Брюсов ближе-де ему таких-то писателей; а Роденбах нам-де нужней Златовратского. А? Понимаешь? Моя пропаганда!..
Седой человек, почтенный, – читает «Шаронь»… Игиги!
И, вогнав свою шею в спину, рыдает, бывало, икающим смехом:
в мухрысчатом сюртучке с проатласенными рукавами.
Мне – жутко: в великолепных, припадочных пародиях, подвинчивая себя музыкой, изображал он что угодно; мать, бывало, садилась
58

НАЧАЛО ВЕКА
играть ему кинематографический вальс; он изображал, как бы протанцевали вальс меньшевик, эсер, юнкер, еврей, армянин, правовед, Брюсов, Батюшков, князь Трубецкой, передавая движением дрожанье
экрана кино; и до Чаплина, Чарли, явил собою – Чаплина, Чарли; импровизации переходили в дичайшую пляску: вертелся, как дервиш.
Раз собрались у меня Шпет, Балтрушайтис, художник Феофилактов,
Ликиардопуло; отодвинули стол, усадили мать за рояль; Эллис ринулся
в верч; не прошло трех минут – как уже завертелись и Шпет, и Ю. К. Балтрушайтис (с угрюмыми лицами); братья Астровы стали возить «вертуна» по знакомым; знакомые же приглашали на Эллиса; так однажды
был съезд естествоиспытателей; группу ученых с научного заседания
приволокли в частный дом: показать Эллиса; не прошло получаса – завертелись профессора, подкидывая ноги, тряся сединами.
Отправились с Эллисом раз в летний сад; сели около сцены; грянула
музыка: явился негр; увидев его, Эллис прыгнул на сцену (не успели схватить за фалды); отстранив негра, пустился за негра по сцене выплясывать: под звуки барабана; публика недоумевала; вдруг пришла она в восторженный раж; сняли с эстрады: подкидывали на воздух; на другой
день – Эллису посыпались письма: «Дорогой Лев Львович, правда ли, что
вы, литератор, плясали в шантане…» Или: «Как не стыдно…» Или: «Левушка – остановитесь!» Урезонивали «семью семь» нянек.
Вся его жизнь в это время – какое-то сплошное радение: смесь
из рыданий и хохотов; действовал, заражал, вредил; узнав, что одна барышня хочет идти в монастырь, зачастил к ней, доказывая: жизнь –
ужас, в монастыре – спасение: таки упек!
Безо всякого основания в уме повенчал своего друга с барышней,
к которой сам был неравнодушен; у нее явился настоящий жених; Эллис кидался на него: как смеет-де он отнимать у друга суженую; и все
это – наперекор: другу, барышне, жениху!
Бывало, взрыв гнева:
– Ну и дела… Подать Эллиса!
Отовсюду кидаются в «Дон»; комната – пуста; след – простыл;
Эллис где-то за чертой досягаемости; оттуда зажаривает пудовыми
письмами, в которых рвет с нами; руки сжимаются в кулаки; достать – невозможно.
59

Андрей БЕЛЫЙ
Так и открывали убежище это – у Рубановича, Сени; родители Рубановича, как и многие, души не чаяли в «Леве»; там прятался он: его мыли,
кормили, причесывали; он, зажив припеваючи, письма строчил; отдохнувши, со всеми порвав, являлся мириться до… следующего скандала,
под шумок созревавшего и тушимого – с величайшим усилием; в экстренных случаях вызывалися братья Астровы: П. И. или Н. И.; нажимались педали, чтобы разобрать путаницу как «музейскую», в которую чудак впутал министра Кассо, профессора Цветаева, прокуратуру, Муромцева, Астровых, прессу, «Весы», «Скорпион», всех нас; инцидент вскрыл
вонь тогдашней прессы; его коснусь ниже; не хвалю чудака: тоже хорош!
Но следовало бы его венчать лаврами за «вор», над ним грянувшее:
во всерусском масштабе; делали вид, что – «вор»: «Весам» досадить; полтора года длилось поганое обвинение, едва снятое усилиями нас, Астровых, Муромцева; прокуратура покончила с «делом», которого не было,
отказываясь обвинять; в либеральных редакциях – шепот стоял:
– Вырезал страницы из книг в Румянцевской библиотеке.
В шесть утра он являлся в убогую комнату, выпустив где-нибудь
фейерверк слов, чтоб строчить перевод: в два часа – десять стихотворений откатано, к ужасу нашему: что делать с ними? Отдав блеск таланта
салонам, садился работать, как выкачанный, к восьми утра валился
в постель; все же было бельишко: какая-нибудь дама-нянька. Спал, выставив бородку из драного одеялишки.
Пробуд – тот же: кто-нибудь, в пальто, в шляпе, в калошах, садился,
войдя, на постель, пинал не желающий проявить жизнь труп: лицо «трупа» – в морщинах; опухи глазных мешков; трясясь, «труп» протирал
глаза кулаками, приподымался из гроба, вникая в то, что ему говорилось.
– Лев Львович, – бубнил сидящий в ногах Сергей Бобров, – Тристан Корбьер пишет…
Или:
– Левушка, – доказывал сидящий в ногах Николай Иванович
Астров, – вы должны извиниться.
Или:
– Вы меня не знаете, а я знаю вас, – доказывает, бывало, неизвестная личность, отдавливая полуспящему ноги.
Эллис, прижав подбородок к коленям, придя в себя, тряс из постели пальцами, часов до пяти; вокруг постели – нарастала группа; пуска-
60
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
