Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
Не досказав, что есть «так сказать», освирепевши всем видом (всег­да свирепел выражением лица, когда речь свою прятал в усы), перекла­дывал карты.
И – мать:
– Ну, еще бы!
Кобылинский, отец воспылали друг к другу – ведь вот – откровен­ною нежностью; и даже позднее немного столкнулись, союз заключив против… Брюсова: против влияния Брюсова на меня; Кобылинский на том основании, что все эти Бальмонты, Верлены и Брюсовы – жалкие мошки; и, стало быть, надо давить их, а не разводить, потому что они за­слоняют Бодлера; отец же имел основания бояться влияния Брюсова, видя, что я хаживал на журфиксы к последнему: бедный старик еще ду­мал, что я увлекусь напоследок коли не химией («Ведь у Зелинского, у Николая Дмитриевича, в корне взять, заработал»), то хоть… географи­ей, хотя последняя – что за наука-с? Еще не знал он: уже выходила пер­вая моя книга, «Симфония»; будущее мое решено… Вот и думал он: в со­юзе с блестящим студентом отводить от Брюсова; Кобылинский отцу твердил: Брюсов пишет белиберду; и отец, позабывши о том, как выряв­кивал он строчки Брюсова, таял от этого; и соглашался, чтобы не пере­чить, на веру Бодлера принять; Кобылинский читал ему «Падаль» (Сти­хотворение Бодлера) в плохом переводе своем; в нем Бодлера и не было; слушал отец; и, улыбку в усы затаив, соглашался:
– Тут, знаете ли, – мысль: ну, и, так сказать, там…
Что «так сказать – неизвестно, но думаю, «так сказать» означало:
– Хотя-с…
– У Бальмонта же, – переменял разговор он, – не мысль, мой го­лубчик…
– Ерунда, – предавал Кобылинский меня.
А отец, заручившись сочувствием, преподносил нам полюбившего­ся ему поэта Мелынина. (Псевдоним «П. Я.»)
– Вот у Мелынина!
И он зачитывал:
Но с поднятым челом и с возгласом «Свобода»…
– Прекрасно-с: не Брюсов!
51
Андрей БЕЛЫЙ
«Подлец» Кобылинский, поддакивая, считал: стихи Мельшина –
не конкуренция Шарлю Бодлеру. Тут – я:
– Лев, это ж подлог! Он на подлог был готов: для Бодлера!
В апреле 1902 года вышла первая моя книга «Симфония»; «Боря» Бугаев испуганно прятался под псевдонимом; книга в кругу знакомых имела успех скандала; Кобылинскому ее не подкидывал я; но он при­бежал говорить о ней:
– Книга написана погибшей душой; писал – безумец; и ника­ких! – взлетал палец; и дергалась лысинка; быстро увлек он гулять, в черном старом пальто, но казавшемся легким, изящным, в надвину­том черном, проломленном вбок котелке, передергивая кончиком трости, торчавшим при ухе (ручка палки была засунута рукою в кар­ман), он бежал, меня сталкивая на мостовую.
– Ужасная, Боря, – надломленность в книге; особенно там, где ска­зано: «Все кончено для севшего на пол» – ги-ги-и-и-и, – и тут сел нео­жиданно он на карачки перед тумбою, изображая философа, изобра­женного мною, – к недоумению проходящих и к радости дворовых мальчишек; сидел он и склабился; встал, надвинув на лоб котелок; и пу­стился, держа под пролеткой меня:
– Цивилизация – храпы мещан: все спят, открыв рты; визионе­ры, революционеры – погибнут! Ги-ги-ги-и-и! Потому что погибнут все лучшие!
Он посвятил в свою жизнь меня: как в шестом еще классе себя он веревкою к креслу привязывал по ночам, чтобы не заснуть над изуче­нием экономических книг; как в университете отметил его тотчас Озе­ров; как задружил он с профессором; как они ночами вместе безум­ствовали за разговорами; как агитировал он; как был должен он вре­менно скрыться (полиция насторожилась); как… ну, – и так далее; вывод: жизнь – не пересекающиеся параллели; а я возражал: его тео­рия двух миров – просто логическая ошибка; он же искренно закли­нал меня: попасть в желтый дом; и этим выправить себе патент на по­рядочность; я в пылу разговора признался ему, что я автор «Симфо­нии»; не удивился нисколько он:
– Я так и думал!
52
НАЧАЛО ВЕКА
Прочел «Симфонию» и братец Сергей; и отнесся к ней весьма иро­нически; вероятно, подозревал он, что автор – я, потому что раз, выве­дя меня на двор из своей душной комнатки, где он выкурил без прове­тра, наверное, пятьдесят папирос, строча десятки страниц кандидат­ского сочинения о Лотце, он, защурясь от солнца и взяв за рукав, с ироническим благодушием прогудел прямо в ухо:
– А знаете, – в этой «Симфонии» есть такие фразы; например: сол­нечные лучи названы «металлическою раскаленностью». У меня, знае­те, тут делается, – показал он на лоб, – «металлическая раскален­ность», – и мертвенно-белое лицо, напоминающее кость, изошло мор­щинками неврастенического страдания; и я подумал невольно:
«Еще бы не делаться: кандидатское сочинение о Лотце, писанное в таком темпе, доведет и до того, что… сядешь, раскорячась, под стол».
Бедный Сергей: кандидатское сочинение о Лотце не было оценено старым «лешим», Лопатиным; Сергей не был оставлен при университете.
Философ, свихнувшийся на Канте и севший на пол, долго пользо­вался популярностью среди неокантианцев; и в 16-м году Кубицкий, с которым мы встретились при военном освидетельствовании, пока­зывал на голые тела кандидатов на убой; только что бывший сам телом, наклонился ко мне и иронически пробасил:
– Они сели на пол… Помните, – как ваш философ!
Обиделся на философское «сиденье на полу» в те годы – философ Б. А. Фохт.
С весны 1902 года Лев Кобылинский стал своим в нашем доме, своим у Владимировых; он являлся и к Соловьевым; мать моя называла его попросту Левушкой.
– Левушка, – как же ему не позволить кричать: разве ему закон писан?
– Да-с, да-с, так сказать, – поддакивал и отец.
ЭЛЛИС
Лев стал «Эллисом»; до тринадцатого года он сплетен с моей жизнью.
Видя позднее в удобствах его, говорил себе: «Не типично!» Мебли­рованные комнаты «Дон», те – типичны; они помещались в оливко-
53
Андрей БЕЛЫЙ
вом доме, поставленном на Сенной площади среди соров и капустных возов; дом стеной выходил на Арбат (против «Аптеки»); другим боком дом глядел на Смоленский бульвар; третьим – в паршивые домики, с чайною: для извозчиков; обедал Лев в трактироподобном ресторан­чике для лавочников, под машиной, бабацавшей бубнами «Сон негра», изображаемый Эллисом – лавочникам Сенного ряда; и – нам.
Поссорившись с братцем Сергеем и с матерью, он водворился в «Дону», ячейке «аргонавтизма», с дверью на площадь, с «добро пожа­ловать» всем; люди в рваных пальтишках и без калош: стучали каблука­ми в пустом «донском» коридоре, прошмыгивали в номер шесть, где в дымах сидели на окнах, в углах, при стенках (на корточках); боль­шинство в пальто, стоя, внимало и пыхало дешевыми папиросами; бы­вало, разглядываешь: Ахрамович, Русов, Павел Иванович Астров, хро­мой драматург Полевой (капитан в отставке), Сеня Рубанович (поэт), Шик (поэт), Цветаевы (Марина, Ася), курсистки, заезжий Волошин (с цилиндром), артист, мировой судья, лысый, глухой, завезенный Астровым; среди знакомых – незваные, подобные «черным маскам» Андреева, возникшие самопроизвольно: бледные, бедно одетые.
– Кто?
– Не знаю: никогда не видал.
Таких было много; являлись и исчезали – во мглу; среди них были и ценные люди, и угрожающие «субъекты»: с подбитыми глазами, с усами в аршин; они были готовы на все; Эллис передал: с хохотом:
– Вчера кто-то будит; протираю глаза: на постели юноша, из быв­ших максималистов, с золотыми часами в Руке; спрашивает: «Знаете откуда?» – «Нет». – «Спер у буржуя». Ну, знаешь, я его таки: «Нет, сту­пайте, не являйтесь». А он: «Испугались? Зовете дерзать? Сами бур­жуй». Я выскочил в одной сорочке и выпроводил.
Комната не запиралась: ни ночью, ни днем; с пяти до пяти Эллиса не было; входили, сидели, высыпались, брали нужную книгу и удалялись; унести было нечего, кроме книжек, взятых Эллисом у знакомых; их и тащили; остальное – рвань; тяжелейший бюст Данте был неспираем.
Не комната, а сквозняк: меж Смоленским рынком и Сенной пло­щадью; в 1906 году Эллис жаловался:
– Сплю в кресле: негде; вхожу – на постели – «товарищ»… споты­каюсь: на полу, поперек двери, – «товарищ»; так – каждую ночь.
54
НАЧАЛО ВЕКА
С 1905 года вопреки аполитичности в лысом бодлерианце вспых­нул максимализм; появились старые знакомые эпохи увлечения марк­сизмом: Череванин, Пигит, К. Б. Розенберг и т. д.; Эллис открыл дверь нелегальным; знакомые приводили знакомых; Пигит циркулировал с браунингами, составляя «аргонавтическую» десятку (перед декабрь­ским восстанием); комната Эллиса стала почтовой конторой для пере­дачи: сообщение вкладывали в книгу на столе; приходили: прочитыва­ли, отвечали, вкладывали; с Эллисом не считались; о «почте» он сам не знал; наткнулся случайно.
Он устраивал вечера в пользу нелегальных и боевых организаций; сидел в Бутырках; вернулся – поздоровевший:
– Отдохнул, выспался.
– Ну, как отсидел?
– Было б весело, кабы не смертники; коммуною жили, – а, что? Были старосты, была связь с другими коммунами; как заперли, подо­шел староста: «Товарищ, – фамилия, партия?» – «Не имею фамилии: Эллис – псевдоним; принадлежу к единственной настоящей партии: к декадентской». Так и прописали на листке… Ты понимаешь? Ги-и… и-и-и, – он икал, трясясь смехом. – Листик на стенке висел: товарищей социал-демократов, большевиков – такой, эдакий: столько-то; меньше­виков, – ну, там, ты понимаешь – такие-то: столько; такие, сякие – эсе­ры; столько-то товарищей максималистов-экспроприаторов («смер­тники» были)… Среди них, – понимаешь, товарищ декадент – один.
И, вогнав лысую голову в спину, согнувшись, рот закрывал рукою, хихикал:
– А? Что?
Брови вскидывал:
– В недрах Бутырок коммуною жил, как сознательный декадент, – перещипывал эспаньолку он.
В камере поднял шум, апеллируя к талантам мима: изображал Вя­чеслава Иванова, Брюсова, Сологуба; прочел реферат: о Данте; пляс поднимал; посадил играть на гребенках рабочих, экспроприаторов; ка­мера заплясала; стало досадно тюремному надзирателю, попросился смотреть на пляс; пустили; прошел слух: в камере номер такой-то си­дит декадент и штуки чешет; просились о переводе в камеру.
55
Андрей БЕЛЫЙ
Была регламентация часов дня: вечерами – веселье; а днями – ра­бота; саженный рабочий, грызя карандаш, сидел днями за задачником Евтушевского; были часы пропаганды: эсдеки агитировали среди «ме­нее сознательных» экспроприаторов, садились рядками: более созна­тельный, менее сознательный, более сознательный; менее сознатель­ный зажимался сознательными; сознательные старались:
– Товарищ экспроприатор, – вы что же такое? Дезорганизуете революцию?
– Понимаешь? Что? – меня схватывал за руку Эллис. – Стоял де­ловитый гул: «бубубу» – бубукали сознательные: несознательным…
– Ну, что же ты?
– Предложил свои знания меньшевикам; тоже в ухо садил здоро­венному экспроприатору; спать ложились рано, вставали чуть свет: отоспался, поправился…
Эллиса выпустили; но таки докучали потом: и слежкой, и обыска­ми; раз чуть не сцапали ящик с нелегальной литературой, которую по­ставили к нему на храненье; Эллису пришло в голову сесть на ящик; про ящик забыли.
К концу 1906 года он завел дружбу с экспроприаторами.
Попав в южный город, увидел, как кучка зубров пристала к еврею; размахивая палкой, он напал, кого-то отколотил; прочие разбежались, к восторгу прохожих; Эллиса таскали, фетировали, пели песни; при­шлось исчезнуть из города, чтобы не сесть.
Во время заседания «Свободной эстетики» подвели офицера, же­лавшего поговорить о Бодлере; вообразив, что это Р…, о котором слухи, что в прошлом – он избиватель, Эллис отдернул руку; и провизжал:
– Руки не даю.
Офицер заявил окружающим: недоразумение; он доведет инци­дент до Офицерского общества и вызовет на дуэль. Общество постано­вило: в случае смерти офицера или его ранения каждый следующий вызывает Эллиса; с величайшими усилиями ликвидировали и этот ин­цидент, грозивший не только преследованиями, но и смертью.
Кабы не семь нянек, Эллису не бывать бы живу.
Интересная дама, которую Эллис остервенил, гонялась за ним: на­нести оскорбление, не понимая, кто кого любит, любовь или ненависть между нею и Эллисом на почве разговоров о «Падали» Бодлера? Она вы-
56
НАЧАЛО ВЕКА
шла замуж; Эллис объявил, что она изменила «мечте», вступив в брак с идиотом; оскорбленная этим дама, настигнув Эллиса, закатила ему за­трещину перед возом с капустой у входа в «Дон»; он, сняв котелочек… подставил… другую щеку; дама – в обморок, Эллис – в истерику.
Несносно совал нос в жизнь друзей, не считаясь с ними; в случае со­противления своим фикциям – гонялся с палкой за ними; изживалась по-своему понимаемая любовь; считая меня «безумцем», которого участь – распятие в камере сумасшедшего дома (высшая награда Элли­са), хмурился, когда мне везло; когда ж доводила до чертиков жизнь, то он ликовал; подуськал меня послать резкое письмо Блоку; Блок отве­тил еще более резким; я вызвал на дуэль Блока; Эллис, схватив котелок и вызов, понесся в ливень из Москвы в Шахматове, без пальто; протря­сясь восемнадцать верст по ухабам, явился промокший к Александру Блоку; но, убедившись, что Блок не «мерзавец», прилетел обратно: отго­варивать от дуэли. В другой раз, узнавши, что нарастает дуэль между мною и Брюсовым, дрожал от мысли, что не позову его секундантом.
Бывало – лежишь: с компрессом на голове; Эллис – ликует:
– Пересечения жизни с мечтою.– нет: безумие; и – нни-ка-ких!
В самые мрачные периоды жизни я гулял с ним; кубы домов лепи­лись ночными тенями; взревала метель; дворник в бараньем тулупе от­ряхивался в приворотне; фонарь вытягивал из-под ног наши тени; я, бывало, – показываю на тени:
– Они – двойники.
– Черные контуры? – усмехается Эллис; несемся в глухую ночь: безвесо, легко; Эллис в ухо нашептывает свои сказки-фантазии:
– Рассказ напишу про беднягу, у которого в голове кавардак; он, понимаешь ли, сунет нос в книгу, а книжные строки расстраиваются.
– Как?
– Буквы считывает; уткнется в страницу: и все – расползается; строчки червями ползут на руку; ползут клопами в кресло; они – куса­ются; в книге – белое место; вдруг „ща“, скорпиоником, переползает по томику».
– Фу, гадость какая!
– Игигиги! – он заикается смехом.
И продолжает, фантазией побивая фантазию:
57
Андрей БЕЛЫЙ
– Раз стоял желтый туман над Москвой; и метались, тоскуя, в нем люди… Когда ж разорвался туман над Арбатом, в разрыве над крышею дома из неба – бычиная морда; как замычит – мир разрушится.
Он укреплял во мне миф обо мне: будто я потерял свою тень, и она­де контуром бродит где-то; раз ночью я бегал по улицам; Эллис явился ко мне: не застав, меня ждал; мать спала уже; вдруг ему показалось: в комнате – кто-то; обертывается и видит-де: черный контур. Бросился через переднюю, к выходу, позабыв закрыть дверь.
Сколько раз пробегал я гостиничный коридор; с тоскою врывался в снимаемый Эллисом номер; застав его спящим, бывало, усаживался на краю тюфяка; будил и жаловался на свои обстоятельства; Эллис, зе­вая, садился; и, подпухая несвежим лицом, растравлял тоску:
– «Здесь» – быт; «там» – мечта; быт – падаль; нет, никаких уте­шений!
Бывало, валится в подушку зеленою лысинкой; часа через два, вы­ерзнув голыми ногами из одеяла, топочет, натягивая штанину; зима; темно; он – показывает на фонарь: за окном; одевается; тащит в кино: к передрогам мелькающих образов; он изучал кино, чтобы изображать эти сцены; кино – пропаганда, что жизнь – тень теней и что мы – изъ­ятия, контуры – в шляпах и в шубах по тумбам стучим крючковатыми палками; думают, будто – есмы; нас-де – нет!
Эллис-пропагандист с блеском распылял образы жизни; ходил – к рабочим, в «Эстетику», к капиталисту Щукину, к судье Астрову, к со­циал-демократке К. Б. Розенберг, к анархистам, к мадам Кистяковской: проповедовал Бодлера и Данте.
А то тащил к Астрову: деятели судебного мира сидели по стенкам с супругами, чтобы выслушивать проповедь Эллиса; с 1906 года я бро­сил ходить в это гиблое место; а Эллис – таскался, рассказывая мне:
– Понимаешь, – седой человек, лысый; докладывает, как студент на экзамене, мне: Брюсов ближе-де ему таких-то писателей; а Роден­бах нам-де нужней Златовратского. А? Понимаешь? Моя пропаганда!.. Седой человек, почтенный, – читает «Шаронь»… Игиги!
И, вогнав свою шею в спину, рыдает, бывало, икающим смехом: в мухрысчатом сюртучке с проатласенными рукавами.
Мне – жутко: в великолепных, припадочных пародиях, подвинчи­вая себя музыкой, изображал он что угодно; мать, бывало, садилась
58
НАЧАЛО ВЕКА
играть ему кинематографический вальс; он изображал, как бы протан­цевали вальс меньшевик, эсер, юнкер, еврей, армянин, правовед, Брю­сов, Батюшков, князь Трубецкой, передавая движением дрожанье экрана кино; и до Чаплина, Чарли, явил собою – Чаплина, Чарли; им­провизации переходили в дичайшую пляску: вертелся, как дервиш.
Раз собрались у меня Шпет, Балтрушайтис, художник Феофилактов, Ликиардопуло; отодвинули стол, усадили мать за рояль; Эллис ринулся в верч; не прошло трех минут – как уже завертелись и Шпет, и Ю. К. Бал­трушайтис (с угрюмыми лицами); братья Астровы стали возить «верту­на» по знакомым; знакомые же приглашали на Эллиса; так однажды был съезд естествоиспытателей; группу ученых с научного заседания приволокли в частный дом: показать Эллиса; не прошло получаса – за­вертелись профессора, подкидывая ноги, тряся сединами.
Отправились с Эллисом раз в летний сад; сели около сцены; грянула музыка: явился негр; увидев его, Эллис прыгнул на сцену (не успели схва­тить за фалды); отстранив негра, пустился за негра по сцене выплясы­вать: под звуки барабана; публика недоумевала; вдруг пришла она в вос­торженный раж; сняли с эстрады: подкидывали на воздух; на другой день – Эллису посыпались письма: «Дорогой Лев Львович, правда ли, что вы, литератор, плясали в шантане…» Или: «Как не стыдно…» Или: «Ле­вушка – остановитесь!» Урезонивали «семью семь» нянек.
Вся его жизнь в это время – какое-то сплошное радение: смесь из рыданий и хохотов; действовал, заражал, вредил; узнав, что одна ба­рышня хочет идти в монастырь, зачастил к ней, доказывая: жизнь – ужас, в монастыре – спасение: таки упек!
Безо всякого основания в уме повенчал своего друга с барышней, к которой сам был неравнодушен; у нее явился настоящий жених; Эл­лис кидался на него: как смеет-де он отнимать у друга суженую; и все это – наперекор: другу, барышне, жениху!
Бывало, взрыв гнева:
– Ну и дела… Подать Эллиса!
Отовсюду кидаются в «Дон»; комната – пуста; след – простыл; Эллис где-то за чертой досягаемости; оттуда зажаривает пудовыми письмами, в которых рвет с нами; руки сжимаются в кулаки; до­стать – невозможно.
59
Андрей БЕЛЫЙ
Так и открывали убежище это – у Рубановича, Сени; родители Руба­новича, как и многие, души не чаяли в «Леве»; там прятался он: его мыли, кормили, причесывали; он, зажив припеваючи, письма строчил; отдо­хнувши, со всеми порвав, являлся мириться до… следующего скандала, под шумок созревавшего и тушимого – с величайшим усилием; в экс­тренных случаях вызывалися братья Астровы: П. И. или Н. И.; нажима­лись педали, чтобы разобрать путаницу как «музейскую», в которую чу­дак впутал министра Кассо, профессора Цветаева, прокуратуру, Муром­цева, Астровых, прессу, «Весы», «Скорпион», всех нас; инцидент вскрыл вонь тогдашней прессы; его коснусь ниже; не хвалю чудака: тоже хорош! Но следовало бы его венчать лаврами за «вор», над ним грянувшее: во всерусском масштабе; делали вид, что – «вор»: «Весам» досадить; пол­тора года длилось поганое обвинение, едва снятое усилиями нас, Астро­вых, Муромцева; прокуратура покончила с «делом», которого не было, отказываясь обвинять; в либеральных редакциях – шепот стоял:
– Вырезал страницы из книг в Румянцевской библиотеке.
В шесть утра он являлся в убогую комнату, выпустив где-нибудь фейерверк слов, чтоб строчить перевод: в два часа – десять стихотворе­ний откатано, к ужасу нашему: что делать с ними? Отдав блеск таланта салонам, садился работать, как выкачанный, к восьми утра валился в постель; все же было бельишко: какая-нибудь дама-нянька. Спал, вы­ставив бородку из драного одеялишки.
Пробуд – тот же: кто-нибудь, в пальто, в шляпе, в калошах, садился, войдя, на постель, пинал не желающий проявить жизнь труп: лицо «тру­па» – в морщинах; опухи глазных мешков; трясясь, «труп» протирал глаза кулаками, приподымался из гроба, вникая в то, что ему говорилось.
– Лев Львович, – бубнил сидящий в ногах Сергей Бобров, – Три­стан Корбьер пишет…
Или:
– Левушка, – доказывал сидящий в ногах Николай Иванович Астров, – вы должны извиниться.
Или:
– Вы меня не знаете, а я знаю вас, – доказывает, бывало, неизвест­ная личность, отдавливая полуспящему ноги.
Эллис, прижав подбородок к коленям, придя в себя, тряс из посте­ли пальцами, часов до пяти; вокруг постели – нарастала группа; пуска-
60