Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
ми показами карикатур на Андреева, Брюсова, Иванова, профессора химии Каблукова, профессора Хвостова он укладывал в лоск и стари­ков и молодежь; в этом и заключалась суть его: заражать показом же­ста; он был бы великим артистом, а стал – плохим переводчиком, без­дарным поэтом и посредственным публицистом и эксом (экс­символист, экс-марксист и т. д.); «бывший человек» для всех течений, в которых он хотел играть видную роль, он проспал свою роль: открыть новую эру мимического искусства.
В эпоху начала знакомства со мной он признавался, что порывает с деятельностью «марксиста»-пропагандиста; скоро он бросил и свою диссертацию, порвал с Озеровым, университетом и перенес арену дей­ствий в среду художников и поэтов; но и там он любил назиднуть нас, профанов, своим якобы особенным знанием марксистской методоло­гии; впоследствии, разъясняя мне Маркса, он уверял, что разъясняет его «по-марксистски»; с 1905 года он снабдил меня списками книг, комментировал главу «Капитала» о прибавочной ценности, потрясая рукою: «Кто правильно понял эту главу, тот овладел мыслью Маркса». Разумеется, мне, очень наивному в проблемах марксистской идеоло­гии, вполне импонировал он во время этих «лекций»; во всех действи­ях его уже выявился до конца хаотический анархизм, объективный, непереносный (он дезорганизовал все, к чему ни прикасалась его «ор­ганизаторская» рука), однако я еще верил: поступки одно, а созна­ние – другое; и внимал с увлечением его лекциям о Лассале, Прудоне, Рикардо и теории Мальтуса; я полагал, что все это преподается им в терминах эпохи увлечения Марксом, особенно когда он выступал перед нами с цифрами в руках; мне невдомек было, что выступал мим, в минуты игры начинавший серьезно верить в свои роли; раз, позднее уже, воспламенясь (это было в эпоху, когда он вообразил себя оккуль­тистом), он с такой потрясающей яркостью изобразил мне жизнь ми­фической Атлантиды, что меня взяла оторопь.
Эти «мимические» таланты открылись позднее; сперва он явился пред нами в роли трагика-теоретика, «экс»-ученика, простирающего свои руки к поэзии; нам было невдомек, что и эта роль – «роль».
И, вероятно, роль (искренняя) – объяснение его нам несоответ­ствия между фанатиком и надломленным скептиком; он был фанати­чен во всех видимых проявлениях; но после воспламенения показывал-
41
Андрей БЕЛЫЙ
ся в нем и скептический хвостик по отношению к предмету культа; иногда я его заставал не верящим ни во что; а через пять минут уже наступал приступ фанатизма; он казнил, сжигал или возводил в перл создания: с необузданным догматизмом. Сам же он проповедовал нам теорию собственного раздвоя, напоминавшую учение о двойной исти­не; но базировал ее на поэзии соответствия Бодлера: в центре созна­ния – культ мечты, непереносимой в действительность, которая – падаль-де; она – труп мечты.
Помню припев, сопровождавший меня в эпоху, когда я всерьез ув-
лекался социологическими проблемами:
«Социология для создания, живущего песней, – тюрьма; это – бред; но он проведен с железной логикой; „безумец“ не должен иметь никаких касаний к марксизму: пост, видения из экстаза иль гашиша, – все равно; только в видениях – жизнь; „и – никаких“», – взлетал надо мной его палец, а красные губы, точно кусаясь и брызжа слюной, при­липали к уху; и, вдруг вспомнив былого «марксиста», он теребит свою черненькую бородку с видом солидного приват-доцента:
«Но если уж касаться социальной проблемы, то, – и дьявольский хохот, – извините пожалуйста: нет – не по Бердяеву, не по Булгакову, жалкие путаники! Марксистская логика – железная логика; и нам с тобой надо бежать от нее; остальное – бирюльки!»
Логику ж он в те годы отрицал до конца и, вопреки лозунгу «бе­жать», тут же начинал углублять во мне мои «марксистские» интересы подкидом то «Эрфуртской программы» Каутского, то «Нищеты фило­софии» Маркса.
Одно время он меня убедил в том, что в то время, когда в одном полушарии мозга его стоит бюст Карла Маркса, в другом вспыхивает видение Данте с мистической розой. Многое он мне в жизни напутал; напутал всем нам; в 1913 году я с ним разорвал.
Первая весть о нем – весть об изувере-фанатике, готовом декапи­тировать всех: во славу Маркса! Эту весть принес Сережа Соловьев, прибежавший от Марковых; Кобылинский привел его в дикий вос­торг: «Знаешь, Боря, фанатик; а… увлекается Ницше; как-то странно подмигивает, лезет красной губою в лицо и хватает за локоть: „Надо стать сумасшедшими: и – нни-ка-ких!“».
Скоро в Художественном театре Сережа толкает меня:
42
НАЧАЛО ВЕКА
– Смотри: вот… вот… – Что такое? – Вот Кобылинский.
Смотрю: между публикой мелькает белое, как гипсовая маска, лицо студента, обрамленное черной, как вороново крыло, бородкой; он прижал подбородок к высокому синему воротнику, ныряя в сюр­туки белою лысинкой; вдруг мимолетом стрельнули в нас неесте­ственным блеском зеленые его фосфорические глаза: из узких разре­зов; а красные губы застыли рассклабленно как-то; вот он с нервны­ми тиками (плечо дергалось), точно в танце, легчайше юркнул мимо нас, сопровождая даму, с которой я потом познакомился (мадам Тамбурер); поразил контраст сюртука с выражением лица, едва ли приличным для обстановки, в которой мелькнуло оно: сюртук – не­когда великолепный: надставленные широкие плечи и узкая талия; покрой изысканен; Кобылинский выглядел бы в нем настоящим франтом, если бы не явная поношенность сюртука (видно, таскал бессменно четыре года); в таких сюртуках щеголяли пошлые фаты; лицо не соответствовало сюртуку; лицо – истерика, если не сумас­шедшего: мертвенная белизна, кровавость губ, фосфорический блеск глаз; такое лицо могло бы принадлежать Савонароле, Равашолю или же… провокатору, если не самому «великому инквизитору».
«Светскость» – сюртук на вешалке!
А что касается «провокатора», то, конечно, фантазии мои разыгра­лись; не провокатор, а, так сказать, самоспровоцированный, ибо созна­ние этого чудака никогда не ведало, что разыгрывалось за порогом его до момента, когда в сознание это врывалось что-то ему постороннее; и тогда – трах-тарарах: сознание «символиста», разрываясь, как бомба, осколками, рушилось ему под ноги.
«Провокатор», сидевший в Эллисе (литературный псевдоним Ко­былинского) «марксисте», устраивал провал Эллису-«марксисту» в пользу Эллиса-«символиста», чтобы через несколько лет провалить и последнего; провоцировал же он и нас – отраженно: скандалы с соб­ственною персоной происходили в нем часто не в уединении, а где­нибудь в шумном обществе; и тогда он ранил нас своими собственны­ми осколками, ранил больно, до желания его побить, до вспышки яро­сти к нему; но его выручала его же беспомощность; натворив бед себе
43
Андрей БЕЛЫЙ
и другим, он раз пятнадцать погиб бы в настоящем, а не переносном смысле, если бы многочисленные друзья не бросались со всех ног вы­ручать этого беспомощного, безответственного в такие минуты, боль­ного ребенка; так в решительный миг кулаки, над ним занесенные, разжимались; им же оскорбленные люди его же и утешали.
– Ничего, Лева, – успокойся! Он казнился и плакался. Устраивал скандал за скандалом; очередной скандал кончался ис-
терикой; истерика принимала такие формы, что мы говорили:
– Тут ему и конец!
Но «труп» Кобылинского восставал к новой жизненной фазе: из пепла «марксиста» вылетел «феникс» символизма, когда вообрази­лось ему на моих воскресниках, что пять-шесть дерзких юношей мо­гут разнести символизм по всем российским захолустьям; в конце кон­цов мы с ним расходились даже в понимании символизма; но он тот­час же в кружке «аргонавтов» присвоил себе самочинно роль «агитатора», который в агитацию глубоко не верил; он нам ее, так ска­зать, «всучил», до сюрприза, до неприятности, навязав на шею глубоко чуждых, явившихся из другого мира ни более ни менее как четырех братьев Астровых: мирового судью, думца, профессора и Владимира Астрова, да с женами, да с матерями жен; он заставил нас с год влачить на себе тяжкое инородное тело, пока не выявилась кадетская, и толь­ко, сущность четырех братьев, ни аза не понимавших в Бодлере и Брю­сове, но из смирения перед Кобылинским протвердивших:
– Брюсов, Бодлер – Бодлер, Брюсов!
П. И. Астрова более всего влек священник Григорий Петров; Н. И. Астрова интересовали отчеты городской думы; остальные два брата даже не мымкнули в нашей среде; а между тем мы полтора года протяготились друг другом; даже сообща издали никчемный сборник: «Свободная совесть» (в 1904 г.).
Это одно из насилий, учиненных Львом Кобылинским над всеми нами; насилий не перечислишь; сочинит, бывало, себе перл создания и тотчас примется: насильничать… из любви; ты – «перловый», не смей же тускнеть; сияй, сияй, сияй – во что бы ни стало! Хочешь есть – скандал: бриллианты не оскверняются пищей; хочешь женить-
44
НАЧАЛО ВЕКА
ся – не смей: «бриллиантовые» люди не женятся, они несут в сердце культ «розы».
Оттого все увлечения Кобылинского тем или другим человеком об­рывались внезапно проклятиями по его же адресу; и желанием от­мстить за предательство «мечты»; проклинавшийся уже два года Брю­сов в 24 часа взлетел на недосягаемый пьедестал. С 1911 года Эллис исчез из России так же алогично, как алогично он некогда, по его сло­вам, «воскрес» в социализме; с 1916 года даже слухи о нем не достига­ют меня; он, кажется, еще жив, что означает: ежегодно умирает в од­ном аспекте, чтобы воскреснуть в другом.
Высокоодаренный мим, сжигающий все дары, в нем живущие, преждевременным воспламенением, вечно бездарный от этого и про­золенный собою, влекущий к дикостям невероятным словесным бле­ском, внушал он ряду людей нежную жалость к себе; производил шту­ки, которые для всякого другого кончились бы плачевно; но выручали: то Астровы, то Брюсов, то Штейнер, то какая-то дама из Голландии, то Нилендер, то я, то Сеня Рубанович, то Метнер; выручал рой дам; вы­ручали лица, не имеющие никакого касания ко Льву Кобылинскому.
Позднее, знакомясь с воспоминаниями о Бакунине, я все не мог понять, почему иные черты в нем мне так знакомы; и вдруг осенило:
«А Эллис?»
Та же неразбериха: блеск, дар обворожать и что-то отталкиваю­щее; та же неразборчивость в средствах в соединении с героизмом подчас; разумеется Эллис – не Бакунин; но что-то от личности Бакуни­на теплилось в нем.
Сюртук, поразивший меня в первой встрече, – портной плюс игра в дэнди… по Шарлю Бодлеру; игра длилась недолго; скоро «дэнди» пред­стал в своем подлинном облике: десятилетие таскался сюртук, пропы­ленный и выцветший, в обормотках, но – с тонкою талией; десятилетие на голове давился тот же выцветший котелок, надвинутый набок, в со­четании с дьявольской черной бородкой, с приподнятым воротником перетертого пальтеца, с кончиком трости, торчавшим при ухе (засунута тросточка ручкой в карман), с фосфорическим блистанием узких, сдви­нутых глаз; котелок издали придавал Кобылинскому вид парижанина.
Подойдя к нему, прохожий бы мог подумать: «парижанин» – при­ступит с рукою:
45
Андрей БЕЛЫЙ
«На ночлег благородному!..»
Кобылинский же, выгнув голову, закрутив нервно усик и шею втя­нув в воротник, несся мимо танцующим шагом и поражал дергами дрожащего плечика: дергалось, точно прилипая к уху.
О котелке: экспроприаторы-максималисты в 1906 году спали на нем: водился и с ними; трясясь от волнения, тогда меня спрашивал: надо ли им открыть дверь, чтоб очистили помещение богача-лоботря­са, которого мать состояла при нем в няньках; разумеется, – на рево­люционные цели:
– Понимаешь, ночую в квартире его!
Я выражал фигуру недоуменья.
– Иги-иги! – передергивал он плечом, заливаясь икающим хохотом:
– Знаю сам, что – безумие!
Жест Равашоля, а все – кончалось историей.
– Третьего – нет: или – бомба, или – власяница; или – анархизм, или – католицизм, – развивал он мне, как новый свой лозунг (в тысяч­ный раз): меж миром мечты и действительности нет места; это было в… кабинете Игоря Кистяковского, в 1907 году; икающий, трепаный Эллис, трясущий манжетой (пара резиновых старых манжет промы­валась с вечера и надевалась с утра – пять битых лет) над башкой бело­курого Кистяковского, Игоря, глупо выпучивающего свои голубые гла­за из тяжелого кресла, обитого крепкою, носорожьею кожею; зрелище единственное в своем роде: хищный хапила, впоследствии прихвостень Скоропадского, тупым голосом соглашался, но поневоле (Эллис мог кого угодно на что угодно принудить: словесно, конечно); «анархист» – загребал миллионы; а Лев – не обедал: неделями!
Парадокс судьбы устраивал встречи; мадам Кистяковская с Му­ромцевой появлялись у нас; Эллис был моден в те дни: в декадентских салонах; трепаный вид придавал его «номеру» стиль; дамы, осыпанные бриллиантами, слушали Эллиса; Кистяковский, пройдоха, ему не пере­чил и соглашался: на бомбы?! Попробуй-ка быть несогласным: Эллис мгновенно устроит скандал! Коли зовешь на дом дикого, то и терпи, не перечь и выслушивай, как тебе взрывают вселенную.
И Игорь терпел наскоки на себя невымытой лысинки; мылся же лишь кончик носа: Лев Кобылинский боялся холодной воды, протирая губкою кончик изящного носика, пока Нилендер, студент-филолог,
46
НАЧАЛО ВЕКА
не взял на себя роль питателя и омывателя; у Эллиса было не семь – се­мью семь – нянек:
«Дитя» продолжало откалывать штуки; шел гул: – Правда, – Эллис остриг космы В. И. Иванову? – Правда ли, что, поступивши в шантан, он нарушил контракт
и ушел в монастырь?
Факт, но… почтенный, известный профессор, позднее кадэ, раз, явившися в «Дон», где жил Эллис, найдя его спящим и сев на кровать, разбудил; и, конфузясь, краснея, стал спрашивать:
– Вы понимаете, Левушка, – я не верю, но… но, – он запнулся, – на­столько упорные слухи, что я… пришел; но не думайте, чтобы я верил.
– В чем дело?
– У вас, говорят, так сказать, удлинилась… кость копчиковая, гово­ря в просторечии, – появился хвостик… Скажите: ведь – вздор? Ну, ко­нечно же, вздор!..Ха-ха-ха!
Говорили: «Музей обокрал!»
Описание этого невероятнейшего поклепа, взведенного на Кобы­линского, – содержание не этого тома воспоминаний; скажу лишь: участвовали в возведении напраслины министр Кассо, «Голос Москвы», тучковский орган и… «Русские ведомости».
Прокурор отказался от обвинения: за отсутствием дела; третей­ский же суд под председательством Муромцева, Лопатина и Тесленко вынес резолюцию, что кражи не было; была халатность; публика, ин­спирированная желтой прессой, гудела: «Вор, вор, вор, вор, вор!» Она спутала Эллиса с вырезывателем в музее ценных гравюр (воровство та­кое имело место; при чем Кобылинский?); а Влас Дорошевич из «Рус­ского слова» в то время, когда несчастного Кобылинского смешивали с грязью, вдруг выступил с фельетоном, призывающим к снисхожде­нию: к «вору», к действительному! О Кобылинском – ни звука; защи­тить неповинного не хотели газеты.
В пору первых наших свиданий он жил у матери, Варвары Петров­ны, такой же пламенной, худенькой, бледненькой, как и сын; мини­мум ухода пока еще был в те года: впечатление элегантности сквозь протеры одежд – жест особенного, неуловимого уменья заставить не видеть, в чем он беззаботно расхаживал; представлял кинематограф; умел из платка сделать парус, а из карачек – подпрыгивающую в вол-
47
Андрей БЕЛЫЙ
нах шхуну; надевши рогожу, он мог бы заставить нас верить, что это есть плащ; вращаясь позднее в салонах обтертым, потрепанным, вы­глядел он элегантнее фатов, бросая свои обормотки как вызов франти­хам, сходящим с ума от него; он умел быть красивым, скрутивши бо­родку (совсем эспаньолка), поставивши усик торчком; и застег сюртуч­ка, и цветок полувялый, проночевавший в петлице, и поза скучающего дэнди-дьявола, бледность и блеск из разрезов глазных и круги под гла­зами – все делало преинтересным его в миг преданья огню и мечу тех салонов, куда зазывали его пышнотелые сорокалетние дамы: себя пре­давать огню и мечу; Христофорова, Рахманинова, Тамбурер, Муромце­ва, Кистяковская слушали и – угощали дюшесами; а мужья, хмурясь, крякая, с кислой миной любезничали с анархистом московским.
Первая встреча с ним у профессора Стороженки, которого дочь, ее подруга да несколько в дом вхожих студентов составили осенью 1901 года кружок для самообразования; весьма неудачно меня пригла­сили участвовать; и – Кобылинского; мы оба, жаждущие просвещать (я – Верленом и Ибсеном, а Кобылинский – не помню чем), тотчас за­брали на первых порах в свои руки кружок; предложил я прочесть ре­ферат; сам почтенный профессор Н. И. Стороженко был вытеснен.
– Папа, ты будешь мешать! – ему дочь.
– Хорошо, хорошо, – соглашался профессор, а нас, по обычаю, на­звал «кургашками»: так он детей называл (мне же шел тогда двадцать второй год, Кобылинскому – двадцать четвертый).
Но скоро профессор тревогу забил: развели декадентство; и он, рав­новесия ради, подкинул нам книгу Макса Нордау: отреферировать; но под давлением нашим кружок резолюцию вынес:
«Не книга, – а дрянь».
К нам не вхожий профессор задумался тут; и послал молодого еще Мельгунова; завел тот прескучное что-то; и кажется, что-то докладывал о сектантах; состав кружка не возбуждал интереса; мы с Кобылинским исчезли (профессор, наверное, радовался).
Нас кружок этот сблизил; мы сразу в нем точно стакнулись; не бу­дучи лично знакомы, поддерживали: я – его, он – меня; всего несколь­ко разговоров в углу Стороженковой комнаты, несколько притесне­ний в углу Кобылинским меня (с «понимаете? а-а-а? что-что-что?»), – и уже Кобылинский однажды явился ко мне: звать пройтись; жил он
48
НАЧАЛО ВЕКА
рядом, в одном из Ростовских, вблизи от Плющихи. Двор – скат на Москву-реку, с лавочкой, где мы сидели весной 1902 года. С тех пор послеобеденная прогулка с заходом к нему – обиход моих дней; и от­сюда знакомство с братом Льва, с Сергеем, философом; тот в лоск нас укладывал метафизикой Лотце; брат Лев – ему: «Дрянь». И тут брат­цы, – блондин и брюнет, – одинаково бледные, одинаково тощие, оди­наково исступленные, оскалясь иронией, едкой и злой, норовили вце­питься друг в друга; я знал: коли сцепятся, – будет комок; и ни слов, ни рук, ни ног уже более не различишь ты; одни восклицания: визги Сергея и гамма от баса до дишкантового тремоло Льва, с появлением Варвары Петровны, их матери; не отольешь, опрокинув ушаты воды; эти сцены я знал – и бежал от них с ужасом.
Жили ж они… в одной комнате!
Часто весьма братец Лев попадал в час обеда к нам в дом; начина­лось за супом еще его очередное пререкание с моим отцом, очень живо клевавшим на мощный фонтан афоризмов, свергающий то, что отец почитал; например: философию Лейбница; тут же не лысый, ру­мяный профессор-старик с бледно-мертвенным, гологоловым студен­том, отбросив салфетки, забывши о супе, ладони в колени к себе, лок­ти – фертом, носами в носы, выгнув спины, прицеливались друг в дру­га; едко прыскали зеленоватые глазки студента; и гневно сверкали очковые отблески, из-за которых моргавшие глазки отца плутовато оценивали ситуацию спора; вдруг палец студента летел к потолку; пе­рочинный же ножик профессора, всегда являвшийся из жилета в миг спора (его он подкидывал в воздух и ловко ловил), – перочинный же ножик язвительно тыкался Льву Кобылинскому в нос тупым кончи­ком; и оба вскакивали, устремлялись друг к другу; и мама салфеткой в стол, я салфеткою в стол:
– Николай Васильевич!
– Папа же!.. Лева!
– Позвольте!
– Ты, Боря, оставь меня. – Лев выбарахтывается.
Схватяся руками, друг друга держа, теребя и подталкивая, обрыва­ли друг друга; и слышался рявк угрожающий:
– Нет-с, как можете вы эдак… Лейбниц! Да Лейбниц громада-с! Он полон, сказать рационально, возвышенной мудрости.
49
Андрей БЕЛЫЙ
– Мир наилучший?.. И стало быть, наилучшая зубная боль? Городо-
вой наилучший?
– Позвольте-с, вы бросьте-ка пошлости эти и, да-с, да-с, кондачки
эти-с, – знаете, бросьте: городовой ни при чем-с!
– Нет, – при чем! – Ни при чем-с! – Папа! Лева! – Лев Львович!
Отец уже пятит усы, ощетинившись ими, как морж; Лев, держа его за руки, дьяволическим хохотом, а не словами – раззадоривает; и уже сплошной гавк отца, как удары тарана, разрезаемые острым виз­гом, как саблей дамасскою, Льва; друг друга не слушали: себя слушали; и в два голоса, вертясь в углу вкруг друг друга, друг другу кричали, бол­таясь локтями: один – за светлейшее, знаете, будущее человека; другой, что мир – падаль.
И долго ходили и фыркали, вдруг расцепясь и выкрикивая свои об­ращенья – ко мне почему-то.
– Ты, Боренька, помни: страданья – лишь переход, так сказать, к высшим формам гармонии… – отец.
– Помни, что в желтом доме находят убежище лучшие... – Эллис.
За сладким мирились; а после отец, зацепляясь карманом своей разлетайки за двери и бацая шагом, – к себе, в кабинет, отдыхать; Ко­былинский же – мне, плюясь в ухо и дергаясь плечиком:
– Я, сказать правду, я… Николая Васильевича понимаю: кричит о гармонии он из надрыва, чтоб перекричать это вот, – и рукою в окошко: и там, за окошком, внизу вывеска – «Выгодчиков» – колба­са, мясо красное.
– Николай Васильевич безумец!
«Безумец» же есть комплимент.
Со своей стороны мой отец, отдохнув, за вечерним чаем, расклады­вая пасьянс, – неожиданно:
– Боренька, да-с, – перекладывается с карты карта (на карту), – ну, что говорить: Кобылинский – талантливый юноша! Из всех товари­щей твоих он-с наиболее, так сказать…
50