Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Но я не могу не дать в малой дозе и идейных силуэтов себя; без них
читателю было бы невдомек, чего ради бурлили мы, – пусть бурлили путано, пусть напускали туман, но мы – бурлили; бурлил особенно я;
и люди и факты воспринимались в дымке идей; без нее мемуары мои –
не мемуары; ссоры, дружбы определяла она; и потому не могу без искажения прошлого ограничиться зарисовкой носов, усов, бородавок,
случайных жестов, случайных слов; мемуары мои не сборник анекдотов; я, мемуарист, из мемуаров не выключаем; стало быть, моя задача
показать себя на этом отрезке лет объектом, а не только субъектом:
не награждать и карать, кичиться или себя бичевать призван я из сознательной старости 1932 года, а рисовать образ молодого человека
эпохи 1901–1905 годов в процессе восстания в нем идей и впечатлений от лиц, с которыми он и позднее встречался, к которым он не раз
менял отношения; поздние признания и отрицания не должны накладывать печать на впечатления первых встреч; многие из зарисованных
лиц стали не теми, какими я их показываю на отрезке времени; переменились – Эллис, В. Иванов, Мережковские, Брюсов. Мережковский,
еще в 1912 году кричавший, что царское правительство надо морить,
как тараканов… бомбами, где-то за рубежом кричит о другом; коммунист в последней жизненной пятилетке, Брюсов в описанную мною
эпоху – «дикий» индивидуалист, с наслаждением эпатирующий и буржуа и нас; конечно, он не подобен Брюсову, которого мы видели в советской действительности; я полагаю, что молодой, «дикий» Брюсов,
писавший о «бледных ногах», Брюсов, которого современная молодежь
и не знала вовсе, Брюсов, который позднее с правом бы на три четверти
отказался от себя, должен быть зарисован таким, каким он был, а не таким, каким стал впоследствии. Бальмонт, ставший «эмигрантом» при
царском режиме, – теперешний ли Бальмонт-«эмигрант»?
Я рисую людей такими, какими они мне, да и себе, казались более
чем четверть века назад; было б бессмысленно подсочинять в стиле конечного их развития начало пути их; это значит: сочинять факты, которые не имели места, молчать о фактах, имевших место.
В основу этих воспоминаний кладу я сырье: факты, факты и факты;
они проверяемы; как мне утаить, например, что Брюсов ценил мои
юношеские литературные опыты, когда рецензии его обо мне, его записи в «Дневниках» подтверждают это? Как мне утаить факт его вызова
11

Андрей БЕЛЫЙ
меня на дуэль, когда письмо с вызовом – достояние одного из архивов;
оно всплывет – не сегодня, так завтра; стало быть, встанет вопрос, каковы причины нелепицы; серьезная умница, Брюсов, вызвал на дуэль, когда предлог – пустяк; я вынужден был осторожно, общо вскрыть подлинные причины пробежавшей между нами черной кошки. В зарисовке
натянутых отношений между мной и Брюсовым эпохи 1904–1905 годов я все же должен показать, что мы впоследствии ликвидировали испорченные отношения. Вот почему, рисуя Брюсова не таким, каким он
стал, а таким, каким был, и подавая его сквозь призму юношеских восприятий, я поневоле должен оговорить, что этот стиль отношений переменился в будущем; было бы несправедливо заканчивать толстый том
ферматой моего тогдашнего отношения к Брюсову; тогдашнее отношение едва ли справедливо; Брюсов вызывал меня на дуэль в феврале –
марте 1905 года; воспоминания обрываются на весне 1905 года же.
Не будучи уверен, что мне удастся написать второй и третий том «Начала века», я вынужден к показу отношений 1905 года написать прибавочный хвостик, резюмирующий итог отношений; ибо я храню уважение к этой замечательной фигуре начала века; победил меня Брюсов
поэт и «учитель». Наоборот: рисуя дружбу свою с Мережковскими,
я не могу победить в себе того яркого протеста против недобрых себялюбцев, который отложился в итоге нашего шестнадцатилетнего знакомства. При характеристике Вячеслава Иванова 1904 года я должен
подать его сквозь призму позднейших наслоений вражды и дружбы;
иначе вырос бы не Вячеслав Иванов – карикатура на него; он явился
передо мною в ту пору, когда личные переживания исказили мне восприятие его сложного облика; попросту в 1904 году мне было
«не до него»; отсюда: краткая история наших позднейших отношений
необходима при характеристике первой встречи; если был бы я уверен,
что напишу и последующие воспоминательные тома, я бы не торопился
с этой характеристикой; не было бы заскоков и в будущее; заскоки –
тогда, когда показанные личности на малом протяжении лет восприняты превратно, несправедливо, когда выявления их передо мной не характеристичны, мелки, а они заслуживают внимания.
Наоборот, лица, с которыми я ближе общался и относительно которых нет аберрации восприятий в эпохе 1901–1904 годов, зарисованы так, как я их видел в поданном отрезке времени.
12

НАЧАЛО ВЕКА
Если бы я зарисовал свои отношения с Эллисом и Метнером эпохи 1913–1916 годов, я передавал бы вскрики боли и негодования,
которые они вызывали во мне; встали бы два «врага», под флагом былой дружбы всадившие мне нож в сердце; но в рисуемую эпоху
не вставало и тени будущих расхождений; и я рисую их такими, какими они мне стояли тогда.
Труднее мне с зарисовкой Александра Блока; мало с кем была такая путаница, как с ним; мало кто в конечном итоге так мне непонятен в иных мотивах; еще и не время сказать все о нем; не во всем я разобрался; да и люди, меж нами стоявшие, доселе здравствующие, препятствуют моим высказываниям. Мало кто мне так бывал близок, как
Блок, и мало кто был так ненавистен, как он; в другие периоды, лишь
с 1910 года выровнялась зигзагистая линия наших отношений в ровную, спокойную, но несколько далековатую дружбу, ничем не омраченную. Я его ценил, как никого; временами он вызывал во мне дикое
отвращение как автор «Нечаянной радости», о чем свидетельствует
моя рецензия на его драмы, «Обломки миров», перепечатанная в книге «Арабески». Блок мне причинил боль; он же не раз с горячностью
оказывал и братскую помощь. Многое было, одного не было – идиллии, не было «Блок и Белый», как видят нас сквозь призму лет.
Из всех зарисованных силуэтов менее всего удовлетворяет Блок;
рисуя его, я не мог отделить юношеского восприятия от восприятия
окончательного; Александр Блок видится и в молодости сквозь призму
третьего тома его стихов; я же рисую время выхода первого тома; истерическая дружба с четою Блоков в описываемый период, когда я был
надорван и переутомлен, рисует меня не на равных правах с ними;
я их переоценивал, и я не мог обнаружить им узла идейных недоумений, бременивших меня; «зажим» в усилиях быть открытым, – вот что
мутнило восприятие тогдашнего Блока; этот том обрывается У преддверия драмы, которая отделяла меня от поэта весь период 1905–
1908 годов. В июле 1905 года обнаружилась глубокая трещина между
нами, ставшая в 1906 году провалом, через который перекинули было
мы мост; но он рухнул с начала 1908 года. Лишь в 1910 году изжилась
эта трещина. Блок, поданный в этом томе, овеян мне дымкой приближающейся к нам обоим вражды; ее не было в сознании; она была –
13

Андрей БЕЛЫЙ
в подсознании; летнее посещение Шахматова в 1905 году – начало
временного разрыва с Блоком.
Еще одно недоразумение должно быть устранено при чтении этой
книги; без оговорки оно может превратно быть понято: условившись,
что мои искания тогдашнего времени, «макеты», которые мне приходится здесь в минимальной дозе воспроизвести, рисуют меня пусть
в путанице идей, но – идей, а не только художественных переживаний; я рисую себя обуреваемым предвзятой идеей, что я философ, миссия которого – обосновать художественные стремления и кружка
друзей, и тогдашних символистов; таким я видел себя; от этого мои заходы в различные философские лагери, не имеющие отношения к литературе: в целях учебы, а иногда и выяснения слабых сторон течений
мысли, которые мне казались особенно опасными для будущей теории
символизма; заходы эти с комментариями, вводившими в детали, товарищам по литературе, может быть, с правом казались «логической
схоластикой»; ознакомление с приемами мысли, переходящее в ненужные логические эксперименты, удаляло меня от творчества, пока
я грыз Рилей и Риккертов, чтобы поздней убедиться: не стоило грызть;
период от 1904 года до 1907 есть, собственно говоря, прерыв творчества; я грыз Рилей и ничего путного не писал, кроме стихов; с 1902 года
до 1908 я только мудрил над одним произведением, калеча его новыми редакциями, чтобы в 1908 выпустить четверояко искалеченный
текст под названием «Кубок метелей»; все мной написанное в эту четырехлетку – статьи; и – наспех: для спроса минуты; они вырваны
из меня редакциями. Что же я делал? Грыз логики, которые мог бы
не грызть, да идеологически «прел» в говорильнях тогдашнего времени, да полемизировал главным образом с теми, с кем со стороны сливали меня; откройте мои книги: «Арабески»; «Символизм», «Луг зеленый»; они наполовину – полемика; две трети полемики – полемика
с Вячеславом Ивановым, Блоком, Чулковым, Городецким, театром
Коммиссаржевской, Антоном Крайним (З. Н. Гиппиус), т. е. с теми,
с кем створяла меня тогдашняя пресса. Ссылаюсь на факт состава
моей полемики, не опровержимый ничем; он свидетельствует, что
я не чувствовал единомыслия среди нас, символистов; более того:
в то время я отрицал в моих друзьях теоретиков; теоретиком считал
я себя; не хвалю себя: в этом сказалось высокомерие; увы! – так было;
14

НАЧАЛО ВЕКА
всякую попытку оформить символизм со стороны других символистов
я браковал как попытку с негодными средствами; отсюда: ощущение
идейного одиночества среди «своих», даже не чужих; я восхищался
стихами Блока, Брюсова, Вячеслава Иванова; я отрицал как философов
их, силясь одернуть их там, где они философствовали.
Мне казалось: только я среди других символистов хаживал в гости
к отвлеченным философам, «прел» с ними на их языке; и, хотя они
меня не считали своим, я все же самочинно считал себя – в их «звании»: Брюсова интересовала история, литература, тактика, а не отвлеченная философия, которой он занимался в юности; мысли его были
мыслями умницы, козырявшего от скептицизма; метод споров его –
сократический: жать противника – от противного; он давал поправки
на факты; Вячеслав же Иванов, которого филологические, исторические познания я чтил, в философских потугах своих мне казался метафизическим догматиком; отсюда мои окрики на него в эпоху 1906–
1908 годов: «Не так, не эдак, – не туда!» С момента же, когда он стал
теоретиком петербургской группы, он сел для меня в калошу. Чулков
со своими выходами в «соборность» и широкоохватными манифестами казался, особенно в ту пору, «мне неприемлемым»; я много погрешил, пишучи о нем прямо-таки в позорно-недостойном тоне. Блок откровенно не любил философии; откровенно не понимал ничего в ней;
я уважал его за откровенный отказ от отвлеченностей; тем более я бесился, когда он присоединялся к «меледе» (иначе не называл я теорий
мистических анархистов); это присоединение казалось мне: в пику
«Белому», назло «Белому», ибо с «Белым» испортились его отношения
в разгар полемики символистов: с символистами же.
Увы, полемику сильно раздули мы с Эллисом.
Пишу это, чтобы стала понятна читателю одна из линий моих мемуаров; я себе рисуюсь в чувстве растущего и глубоко охватывающего одиночества: «философ», не принятый философами, и все же «философ» (в собственном представлении), философ течения, с которым
связал свою судьбу, отвергнутый в точке теории своими же, – разве
это не больно?
Пусть другие в нас видят дружную семью; в этом томе описываю
я факт горестного восприятия себя, идущим к близким и, по мере
внешнего приближения к ним, чувствующим все большее отъедине-
15

Андрей БЕЛЫЙ
ние: до перерождения дружбы в неприязнь, органичности отношений – в бессвязный кинематограф. Видеть мумифицированный людской рой, тобою же избранный, видеть далекими близких, ради которых ты порвал с прошлым, – горько; еще горше не сознавать причин
перерождения собственных зорь: в золу и в пепел; если в этих мемуарах ты фигурируешь как объект мемуаров (не судья, не критик, а – самоосужденный), то могу сказать: я отразился в них таким, каким себя
некогда чувствовал.
В последующих годах я сдвинулся с мертвой точки: в себе; пока же
мое стихотворение 1907 года есть эпитафия себе:
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел;
Думой века измерил,
А жизни прожить не сумел.
В этом томе мною взят стиль юмористических каламбуров, гротесков, шаржей; но ведь я описываю кружок действительных чудаков,
сгруппированных вокруг меня («аргонавты»); многое в стиле обращения друг к другу, в стиле даже восприятия друг друга может показаться
ненатуральным, ходульным: виноват не я, а время: в настоящее время
так не говорят, не шутят, не воспринимают друг друга, а в 1902–
1904 годах в наших кружках так именно воспринимали друг друга, так
именно шутили; многие из каламбурных метафор того времени теперь
выглядели бы мистикой; например, мифологический жаргон наших шуток теперь непонятен, ну кто станет затеивать в полях «галоп кентавров», как мы, два химика и этнограф (я, С. Л. Иванов, В. В. Владимиров)?
Но «кентавр», «фавн» для нас были в те годы не какими-нибудь
«стихийными духами», а способами восприятия, как Коробочка, Яичница, образы полотен Штука, Клингера, Беклина; музыка Грига, Ребикова; стихи Брюсова, мои полны персонажей этого рода; поэтому мы,
посетители выставок и концертов, в наших шутках эксплуатировали
и Беклина, и Штука, и Грига; и говорили: «Этот приват-доцент – фавн».
Покажутся странными «дикие» проказы Брюсова с нежеланием уходить из квартиры Соловьевых, с ненужным перечислением орудий
пыток, и т. д.; что делать, он в молодости жутко «шалил»; и, вероят-
16

НАЧАЛО ВЕКА
но, книжно шалил; это – итог его занятий: изучения средневековых суеверий, нужных для романа «Огненный ангел».
Надо помнить: показ мой – показ того, что было; факты разговоров, шуток, нелепостей – ф-а-к-т-ы, к которым я не могу ничего прибавить и от которых не могу ничего убрать без искажения действительности, ибо показанное есть то, чего теперь нет; и то, что – было.
В XVIII веке носили парики и Матрену называли Пленирой; в XX веке
сняли парики; в 1901 году студенты-естественники говорили: «Здесь
бегал фавн»; под фавном же разумели… приват-доцента Крапивина.
При чтении моих мемуаров все эти мелочи надо взять на учет.
Автор
1932 год, февраль, Москва
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«АРГОНАВТЫ»
ГОД ЗОРЬ
Есть узловые пункты, стягивающие противоречивые устремления,
пересекающие отвлеченные порывы с конкретною биографией: в такие моменты кажется: ты – на вершине линии лет; перебой троп,
по которым рыскал, сбиваясь с пути, вдруг являет единство многоразличия; что виделось противоречивым, звучит гармонично; и что разрезало, как ножницы, согласно сомкнулось в крепнущей воле.
Такой момент – 1901 год, ставший праздничным; это год согласия
жизни с мировоззрением, встреч с новыми друзьями, первой любви,
признания меня – М. С. Соловьевым, Брюсовым, Мережковским, начала биографии «Андрея Белого», нового столетия, совершеннолетия,
роста физических сил.
Чем острее резали ножницы противоречий с детства, тем радостней переживалось первое полугодие 1901 года; точно я, опьянясь но-
17

Андрей БЕЛЫЙ
вогодним шампанским, с шумом в ушах и с блеском в глазах, так
и не протрезвился: шесть месяцев.
С 1901 года начинается мое сближение с отцом; многое ему
не ясно во мне; но принцип нестеснения свободы в нем жив вопреки
крикам, с которыми в споре кидается он на меня; каждый обед превращается в спор; с пожимом плечей он читает Чехова, не принимает
Горького, не понимает Фета; подчеркивает болезненность в Достоевском, негодует на дух отчаяния в Ибсене, хохочет над Метерлинком
и вместо Бальмонта, о котором не желает ничего знать, патетически
читает риторику поэта П. Я. или декламирует «Три смерти» Майкова;
я же в союзе с матерью прославляю Гамсуна; отец, подкрепленный заходом дяди, Г. В. Бугаева, требует от меня, вынув часы, чтобы я в пять
минут доказал правоту своих истин; и, выслушивая меня, смотрит
на часы; «старики», гораздые спорить, растирают меня в порошок;
и читается нотация с подмахами разрезалки: «Голубчик, для понимания эстетики надо, знаешь ли, изучить литературу предмета!» И я изучаю: Гюйо, Кант, Гегель – лежат у меня на столе; закон Цейзинга
и правила золотого деления волнуют меня; отец – озадачен; наш спор
теряет остроту крика и переходит в дебаты на темы, к которым оба
питаем слабость; разводя руками, признается матери:
– У Бореньки есть… знаешь ли… живая мысль!
Мать добавляет:
– И вкус.
Отец – морщится: «вкус» и гонит меня от науки; его успокаивает
компромисс: оправдание «вкуса» при помощи… Оствальда и Милля;
будучи стилистом, он вызывается даже править мой слог в реферате
«Формы искусства» (слог, а не мысли).
Из Парижа является ценимая им Гончарова, ученый доктор; она –
на моей стороне.
– Ваш сын понимает искусство.
И он разводит руками:
– Боренька свои мнения заимел.
Выходят «Tertia Vigilia» Валерия Брюсова; летом читаю отцу стихотворение «Ассаргадон».
– Ничего-с, так себе!
И поревывает в липовой аллее, отмахиваясь от мух:
18

НАЧАЛО ВЕКА
Я царь земных царей: я царь Ассаргадон!
Владыки и цари: вам говорю я – горе!
Это можно читать псу, Барбосу, дирижируя костью: перед отдачею
псу; отец поревывал звучными строчками, держа кость перед псом;
и он утверждал: пес, ожидающий кость, хвостом машет ритмически,
когда отец над ним дергает:
Едва я принял власть, на нас восстал Сидон.
Сидон я ниспроверг; и камни бросил в море.
Египту речь моя звучала как закон.
– Ишь какой, Ассаргадон: тоже – мужик! – поглядывает на меня;
ассиро-вавилонский стиль импонирует; он любит романы Эберса:
– Профессор, египтолог, а пишет романы! – Привезенный им роман Мережковского «Юлиан» в его вкусе: являются бородатые философы и говорят против «попов», растерзавших математика, Гипатию,
чего отец им не может простить:
– Сожгли Бруно, преследовали Галилея! – Мережковский удовлетворяет; семейство Соловьевых имеет нечто против него; отец взволнован влиянием на меня Соловьевых; он готов уступить Мережковского
мне, лишь бы я повторял:
– Владимир Соловьев – больной-с!
Брюсова он не ругает; восклицание о «бледных ногах» считает чудачеством; сам при случае может дернуть строкой подобного рода, посвящаемой… Дарье; прочел прачке Ларионовне стихи, сознавая их
ужас:
И вскричал тут Алексей,
Муж ее больной:
«Не ропщи и зла не сей,
И не плачь, не ной,
Ларионовна, старушка,
А белье стирай.
За свои труды, ватрушка,
Прямо пойдешь в рай!»
19

Андрей БЕЛЫЙ
«Ватрушкой» ужасал мать; «бледные ноги» скорей забавляют:
– Черт дери, чудачище!
Страшнее старушка Коваленская, защищающая поэзию пяти
убийств в драме Шиллера:
– Ложный пафос… Больная старушка!
Брюсов для отца не больной: озорник, мужичище, пишущий в сти-
ле Кузьмы Пруткова.
Узнав, что Брюсов чуть ли не оставлен при профессоре В. И. Герье,
он решил:
– Чудак!
Решил; и – успокоился.
Он знал, что Бугаевы – «хорохоры»: брат Жоржик и брат Володя;
он требовал, чтобы мои «чудачества» были бы обоснованны; и –
по пунктам: пункт «а», пункт «бэ», пункт «вэ».
В сфере естествознания он принимал мои взгляды; они же – отстой его собственных.
Запомнилось последнее лето в деревне, проведенное с ним, когда
уже задыхался он; но сквозь задох детски вперялся в закат; и шептал:
– Хорошо-с! Рай, Боренька, – сад-с: и только-с! Мы, – раскидывал
руки, – в саду-с!
Такими вставками конкретизировал свои философские тезисы.
Помню ночь; мы – на приступочках террасы, задрав головы к звездам; над головою – звездный поток; он протягивал руки, вырявкивая:
– Летят Персеиды: из-за Нептуна; в будущем году в эти же дни
они будут лететь-с!
Вдруг замолчал.
Через год я сидел на этих ступеньках; Персеиды летели; я вспомнил
слова отца и мысли о том, как мы с ним будем отсюда разглядывать их;
отца – не было; в Новодевичьем монастыре поставили новый крест.
Дружбу с ним переживал я, как радость.
В спорах обреталось сближение.
В той же мере я сблизился с матерью; там, где отец отступал
от меня, ужасаясь сердцем (и только сердцем), понимала мать, вместе
переживая Художественный театр и художников «Мира искусства»;
я не без гордости организовывал вкусы матери, подбрасывая Врубеля,
20
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
