Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
заглавия собственного изобретения: на подмогу себе владея француз­ским, немецким, английским, чуть-чуть итальянским, владел-де сан­скритом, которым никто не владел; и на этих на всех языках он выду­мывал литературы; с глазу на глаз филологу цитировал математиков, математикам – филологов, никогда не существовавших.
Чуткость сделал подножием лжи. Не зная имени Блока, он после прочтения стихов Блока восклик-
нул в 1901 году:
– Вот первый поэт!
Мотивировал так, что увидел Белинского в нем: восприимчиво­стью – покорял (что ж – актив!); не имея сведений о теософии, но выу­живая их у Батюшкова, на ходу подчитал и Ледбитера; поразил Батюш­кова Ведантой и Самкьей (философские системы Индии), с которыми был знаком: по Максу Мюллеру, и Вейшешикой (то же), с которой не был знаком; объясняя Ведантой Безант, он ошарашивал Батюшкова, воспринимавшего Веданту по Безант; так сразу он взял тон учителя.
Эртель и Батюшков спарились; Эртель поревывал о величии души Батюшкова; Батюшков выпускал носом пары, заикаясь о том, что Ми­хаил Александрович человек загадочный, принявший вид привирате­ля-добряка как подвиг юродства; бедному Батюшкову принадлежит почин пустить ракету о «посвященном»; «аргонавты» ее встретили хо­хотом; ракетная палка ушибла мозги каких-то старух, которые намо­тали на спицы: есть-де некий Эртель; но он – «скрывается».
Будет день, и покрывало Изиды спадет с его лика!
Эртель втирал в души Индию как историк древних культур, читав­ший и Дейссена; пленил он Бальмонта, взяв тон превосходства над ним; Батюшкова перевертывал он – так и эдак, эдак и так: с объятия­ми, с потрясением рук, поглаживанием по плечу и с лобзаньем взасос: «Дорогой Павел Николаич – гыы-ы-ы». «Дорогой Павел Николаич – гы-ы» выпускал килограммы пара и взвизгивал:
– Миша… – как свистком в потолок, с оскалом до ушей; пауза, пых, – глубже, чем о нем думают.
– Тэк.
И Батюшков впадал в каталепсию размышлений о миссии Миши; Эртель был потрясением Батюшкова; роль «посвященного» свали­лась, как на голову снег; он был нервен; мнения о нем в нем пылали
81
Андрей БЕЛЫЙ
видениями «сорока тысяч курьеров»; бледнел, зловеще блистал ко­сым карим глазом, зеленым от лжи; огонь разрывал благодушие, пе­ресыпанное нафталином.
И – в кресле сидело нечто – непередаваемое: по ужасу! Компресс на голову! Навалиться бы скопом, связать, положить на диван! Быт пре­пятствовал: мамаша, сестрица, Танеевы, Масловы; эти не понимали, как может Миша калечить жизни. Вопили хором:
– Не обижайте Мишеньку!
Блюли Мишу и механицизм, и наивный реализм от… «символи­стов», поставивших задачу сорвать с него маску; Миша возобновил по­сещенья Танеевых, являясь в Демьяново, где разгуливал по аллеям с «Аркашею» Тимирязевым (так его называл), с его папашей и с бого­хульником, Владимиром Ивановичем; когда я поздней написал фелье­тон-притчу, в которой изобразил Мишу под маской «великого лгуна», то материалист танеевского толка корил меня:
– Зачем ты ушиб Мишу: он – добрый!
Последний его приют – Москва восьмидесятых годов; материа­лист Танеев его защищал.
Перевоплощаясь в каждого, этот Пер Гюнт с остервенением взду­вал «болезнь» в каждом, ее унюхав; таская меня по Пречистенскому бульвару, схватывал за руки, катался овечьими глазками:
– Боинька, пожай теуйгии охватит всегенную.
Делалось – нехорошо.
Когда упирались, то, вдохновленный видением «сорока тысяч ку­рьеров», апеллировал к сочиняемой им литературе несуществующих предметов знания; эти «предметы» вылуплялись из потребности вы­вернуться, когда его ловили на лжи.
Сперва он врал в мелочах, рассказывая, как плавал в лодке с Хари­тоненками по залам харитоненковского особняка в дни наводнения; потом ложь стала причинять неприятности: взволновав Грабаря сведе­ниями о старинных особняках, уверил его, что где-то есть неописан­ный памятник Фальконета; говорят, Грабарь лупил за розысками в какие-то медвежьи углы.
Встал вопрос о «труде»: есть ли он? Показывалась не рукопись, а за­пертый стол, в котором она неизвлекаемо пребывала; явились сомне­ния, что он знает эпоху Юлиана, которого-де был специалист; вырвали
82
НАЧАЛО ВЕКА
у Мишеньки реферат: «Юлиан»; ждали, сбежавшись к Астрову; Миша, учуяв западню, не явился; вырвали обещание, что через неделю про­чтет; притащили Вячеслава Иванова: ловить Эртеля на незнании эпо­хи; Миша исчез вторично; был пойман – в гостях, откуда его приво­локли на извозчике: к Астрову.
Перепуганный лгун, картавя, катаясь глазом, лепетал что-то ни­щенское; стало ясно: профан; но припечатать его и тут не смогли: мала мышь, да увертлива; перепуганный насмерть, метался меж пальцев Вячеслава Иванова, сконфуженного ролью ловить мышей и по слабости щадившего Мишу.
Стало Мише не по себе в кружке «аргонавтов»; но с тем большим жаром являлся: отвечать на смешки удвоением патоки и учетвереньем объятий, способных смутить и… удава; крался потной рукой ко мне, чтобы… пригладить:
– Гыы, Боинька, гыы…
Не плюнуть же в руку!
Являлся подставить и левую щеку и правую, подписываясь под на­смешками и правой и левой ногой и рукой. Шепот рос:
– Одному посвященному эта кротость доступна!
Когда я обрывал его, он, придя в раж, ревел: я-де схватил быка за рога. Все так – в обычном разрезе; он-де зажаривает «истины», со­образуясь с законами трансфинитных чисел; вывертываясь, имел вид падающего в пески верблюда.
Где-то шептали, что он меня вырастил, что мои стихи – от него; как и мои ему возраженья; он – «тайный» учитель, ведет-де меня к «посвящению».
Воображенье сумасшедших старух – ужасно!
В 1906 году Эртель заволновал не в шутку:
«Он знает санскрит: перевел „Гориваншу“» (заглавие философ­ской поэмы).
Миф о санскритологе вырос, как плевелы; полешь гряду, выпо­лол, – вдруг крапивища выросла под носом: так рос санскрит, проходи­мый сперва с Поржезинским, потом в Посаде, в эпоху, когда Миша, таясь, проходил «пути посвящения»; факт овладенья санскритом – пе­ревод «Гориванши», которая не переведена.
83
Андрей БЕЛЫЙ
Оказалось поздней: таки был перевод, по-английски, прошедший незамеченным (Эртель же был чертовски начитан); Поржезинский сделал признание: всех русских санскритологов знает по именам он; Эртеля – нет.
Эртель ретировался: под прикрытие Батюшкова; мать продолжала бывать у «старушки в чепце»; ей подносили – примерного брата, при­мерного сына: не курит, не кутит, не пьет. В воспоминаниях матери подымалось исконно: лето в Демьянове, липы, запахи дегтя, персика; мать умилялась:
– Какая старушка! Какой нежный сын!
Братец с сестрицей появились у матери; Миша по-прежнему клал руку мне на плечо:
– Что, Боинька?
Был и вздошек: я-де, калиф на час, просиял с его помощью книгой стихов «Золото в лазури», и без него – золото зорь рассыпалось у меня в «Пепел».
Раз ему крикнул:
– То, что ты говоришь, – круглый нуль.
Глаза Эртеля вспыхнули.
– Именно: ты схватий, бгат, быка за гога («за рога»).
– Ну да: нуй иги эдакая баганка, – т. е. «нуль или эдакая баранка».
И он показал мне руками, какая баранка: огромная! Верно, пекла Пиритиша для Миши.
Эртель пропал с горизонта.
Рассказывали, будто с Батюшковым он на бульваре гуляет; ну, – пара: полуперый галчонок с кукушкой без перьев; держа крючковатые палки, они после третьего шага, став, сблизясь носами, схватяся рука­ми, трясутся руками-де, их вздергивая от микиток к носам и отдерги­вая от носов под микитки; де слышится:
– Гы-ы, Пауша!
– Вшзл… Миша… Вшзл!..
«Вшзл» – звук всхлипа Батюшкова. Кругом – слякоти, гниль, воробьи.
Эртель стух года на два; вдруг слухи открылись о новой звезде: явился-де оккультный учитель; он-де догремел до Германии; он-де кует магические свои цепи; он знает-де рецепт разведенья русалок; я ахнул: Миша!
84
НАЧАЛО ВЕКА
Мать попала на его курс; среди слушательниц – Кистяковская, Климентова и Урусова; Боборыкин являлся на Мишу зарисовать его; мать восхищалась «пастырем» душ: понесло эпидемией.
Я, изучивши канон теософов, взял в руки себя, перепер через стро­гий кордон, явясь слушателем; встретило зрелище: старый очканчик, полуплешивый, картавый, косой, с жидко-жалкой бородкой, в усиных обгрызках, в потрепанных и незастегнутых штаниках, точно Дионис, терзаемый страстью вакханок, введен был в гостиную роем слащавых, шуршащих шелками старух, лепетавших, как хор приживалок из «Пи­ковой дамы», вводящих «каргу» в белом чепчике:
– Благодетельница наша, как изволила гулять?
Усадивши «каргу», теософские старицы слушали, точно романс, песни о том, как каталися волны любви до создания мира и как в тех катаниях мир созидался. Эртель увиделся мне бабушкой-волком, рассказывающим Красным шапочкам сказку; блистали глаза, став зе­леными; щелкали зубы гнилые; слюна разлеталась; сидела старуха, княгиня Урусова.
Я, ощутив себя Германом (герой «Пиковой дамы»), выслушал курс, чтоб поднять пистолет на «каргу»; и – поднял требованием дать спи­сок источников (теософы меня поддержали), назвать своего «посвяти­теля»; знал: шах и мат его теософской карьере! Свой ему шах и мат подготовил я, как верную мышеловку; перехитрил хитреца.
– Гы-ы… Боинька!
Эртель, как мышь, улизнул, в этот дом не вернувшись: был взорван­таки в собственной штаб-квартире; чтоб он не искал себе новой квар­тиры, я ухнул в него своей притчею «Лгун», напечатав в газете ее, пере­числив проделки «лгуна» (не назвав его имени); все испугались «скан­дала»; и Эртель принужден был, скрылся, женился; жена взяла в руки его; нашла место учителя и не пускала его в места злачные, где он пас оккультисток, занимаясь сплошным разведением турусов и «нимф»; «посвященный» исчез; Миша – умник, добряк и жалкий лгунишка – остался; являлся с невиннейшим видом в Демьяново, будто и не было в прошлом сомнительных экспериментов, будто по-стародавнему он – честный позитивист.
– Гы-гы… Юди наюки!
85
Андрей БЕЛЫЙ
Слушали: В. И. Танеев, К. А. Тимирязев и … моя мать, оказавшаяся вместе с Мишей в Демьянове и посещавшая его «курсы»; мать не сдер­жалась, поставив вопрос при Танееве:
– А с теософией как же?
Он очками блеснул:
– Аександьа Дмитгиевна, я сказай все, что мог, свою миссию вы­пойний; пусть же дьюгие тепей говогят.
Выходило: зажег теософию, ученикам своим передал ее светоч, ушел в катакомбы: таиться и йогу свою углублять; катакомба – Демья­ново; «йога» – поддакивание К. А. Тимирязеву.
А ученицы «великого», прежде меня проклинавшие за удар, нане­сенный Мише, попеременно мне признавались:
– Вы – увы! – были правы.
Лишь Батюшков еще «верил» «карге»; но в двадцатом году даже эта «божья коровка» воскликнула:
– Предпочитаю… Тэк!.. Мишу не видеть!.. Тэк!.. –И опустила нос.
«И ты, Брут!» – мог воскликнуть Эртель.
Вскоре он умер.
Весьма неприятно оперировать опухоли: гной, пальцы мажутся, грязно; а – надо; в 1910 году я срезал опухоль, назревавшую в круге нас обстававших перезрелых дев, возвращая старой Москве невинно при­вирающего добряка; «великий лжец», «жрец» был выставлен, как спиртовой препарат в музее типов.
Встреча с Эртелем – класс изучения шарлатанизма.
Сколько раз шарлатаны встречались потом; я сталкивался с ря­дом еще не изученных в психике явлений; при них вырастали люди, объявившие неизученные явления неизучаемыми, но бравшие патен­ты на их объясненья; тип шарлатана цвел многообразием разновид­ностей отъявленного до… невинного; на Эртеле я развил особое обо­няние, позволявшее потом мне унюхивать шарлатана. Подлец, спе­кулирующий на доверии, – безобидный «зверь» в фауне шарлатанства; слабые, часто чуткие, часто добрые люди – порою рас­садники более опасных бацилл: шарлатан в них даже неуловим. Эр­тель – тип без вины виноватого шарлатана; в Эртеле виноваты все: я, старушка Софья Андреевна, старик Танеев.
86
НАЧАЛО ВЕКА
От грубого Калиостро не стоит спасать: опасности Калиостро ничтож-
ны в сравнении с той, которую представлял Миша, «ученый-историк».
ЭМИЛИЙ МЕТНЕР
Вспомните роман «Давид Копперфильд»: Тротвуд, юноша; и – Стирфорс, блеск талантов, старший товарищ Тротвуда; история дру­зей – себя повторяющий миф; у каждого бывает свой Стирфорс, свой блеск; жизнь отнимает Стирфорса; но сон о нем длится.
Он – кипение юных сил в нас; он – нас отражающее зеркало.
Встреча с Метнером – встреча юноши с сильно вооруженным му­жем, поражающим воображение; я, Эллис, Петровский имели воз­можность обобществить наши опыты: борьбы с бытом; связь «арго­навтов» – попытка утилизировать опыт каждого как ценный и неза­висимый; для изучения науки надо было Эллису записаться на семинарий по Марксу; мне – записаться на класс литературоведе­ния Брюсова, на коллоквиум по истории церкви – к Рачинскому; но ни у Брюсова, ни у Рачинского не учился я связывать интересы в культуру; в кружок «аргонавтов» шли увязать в культуру знания каж­дого; не мои стихи интересовали меня, а социологический опыт Элли­са, исторический – Эртеля, теоретико-познавательный – Шпета, уже поздней временно подходившего к нам.
Метнер был старше на несколько лет в эпоху, когда «на год ра­нее» – значило: на метр глубже в трясине рутины; десятилетие боро­лись с нами, а с футуристами – года полтора.
Брюсову было труднее, чем нам; с 93 года оскалился он; на его же плечах мы с Блоком проходили в литературу.
Метнер был в возрасте Брюсова; жил же он в полной закупорке; сфе­ра Брюсова –  же; музыка не интересовала его; он не был мыслителем; в Метнере же схватились мыслитель и композитор тем, которые про­звучали в культуре Запада запоздалым откликом на думы его юности, – у Шпенглера, у Чемберлена, у Файгингера и у Вейнингера; они – шире, богаче, свободней жили в душе молодого Метнера, как подгляди лишь.
Не было литературы предмета: не было в литературе «предмета»; «предмет» – культура мысли вместо истории философии; не было по-
87
Андрей БЕЛЫЙ
становки проблемы музыки как смысловых волнений сознания; чита­ли историю в архиве документов; не было представления о палеонто­логической психологии, о том, что ископаемый птеродактиль в ребен­ке, пробегающем ракурс всех исторических и доисторических фаз, жив в кошмаре о драконе, миф о котором – итог опыта передачи па­мяти о встречах первых людей с последними птеродактилями.
Все это поднимал Метнер из своей катакомбы. С необычайною яр-
костью – без литературы, без отклика.
Более богатый культурой, чем Брюсов, он был замурован без еди­ной отдушины; никто не слушал; не умел сказать; не было и трудов, на которые он мог бы сослаться. Ницше и Гобино еще не были в Рос­сии известны; и он хватался… за Константина Леонтьева, за Аполлона Григорьева, ломая в себе труд «Философия культуры»; напиши он его, многие бы твердили: «Это – по Метнеру»; мы же часто твердим: «Это – по Шпенглеру»; но труд, не написанный им, в сознаньи моем перевертывал свои страницы, играя яркою краской; две им написан­ные книги – «Музыка и модернизм» и «Размышления о Гёте» – блед­ные перепевы им уже сказанного.
По Эртелю знаю: и «ничто» может казаться «всем»; по Метнеру знаю: и яркий талант мимикрирует подчас неудачника; иные таланты с легкостью выражают себя; потенциям гения присуще рубище нищего; в Метнере жило – нечто от «гения»; но «гений» в нем – обрел рубище.
Как луч из окошка, погас за окошком.
С Метнером познакомил Петровский: в 1901 году.
– Что там! – отмахивался он, – поговорите с Эмилем Карловичем: вы с своим Шопенгауэром, а он – по Канту.
Метнер да Метнер!
Я досадовал; мои мнения угонялись крокетным шаром: от шара Метнера; подать Метнера!
Петровский, выпятив губы, силясь выговорить, торопясь, – вспыхивал:
– Эмилий Карлович слышит в оркестре каждую фальшивую ноту; братья Метнеры кидаются друг на друга по окончании симфонии и, не сговариваясь, восклицают: «Две, Коля, ошибки!» – «Две, Миля, ошибки!» – «Ужасно!» – «Чудовищно!» Где нам с вами: куда уж!
И, убив меня, облизываясь, как кот, Петровский прибавлял:
88
НАЧАЛО ВЕКА
– У Эмилия Карловича брат, Николай, сочиняет: замечательный
пианист и композитор; он – произведение рук Эмилия Карловича.
Петровский, бывало, кого-нибудь возведя в перл, – им гвоздит:
где уж, куда уж, – не Метнеры мы!
Выяснилось: Метнер – западник, немец с испанскою кровью; отец его имел дело; а прадед, артист, был знаком с Гёте, которого Метнер боготворил, состоя в «Goethe-Gesellschaft» и заполняя би­блиотеку трудами «Goethe-Gesellschaft»; еще гимназистом Петров­ский заходил к Метнерам.
Раз шли с ним арбатским районом; вырос стройный, эластичный мужчина в карей широкополой шляпе, в зеленовато-сером пальто; бросились узкая клинушком каштановая борода и лайково-красная перчатка, подымавшая палку, когда он остановился как вкопанный, точно внюхиваясь расширенными ноздрями тонкого носа и поражая загаром худого, дышавшего задором и упорством лица.
Вдруг лицо взорвалось блеском больших зубов с волчиным оскалом и вспыхом зеленых глаз, пронизавших насквозь, когда он, сорвав шля­пу, ее уронил к тротуару, отвешивая четкий поклон и косясь исподло­бья; длинные, жидкие, но кудрявые пряди волос с ранней лысины тре­панул ветер; я увидел надутые височные жилы и линии костей черепа, сросшиеся буграми.
Глаза угасли: задержь, напоминающая оцепененье щетину подняв­шего волка, готового и к скачку вперед, и к легкому скоку от нас в глубь переулка. Петровский представил:
– Эмилий Карлович Метнер.
Настороженно вперились друг в друга; запомнилась поза Метнера: подозревающий задор, дразнимое любопытство, могущее стать и угрю­мым молчаньем, и жестом детской доверчивости. Впоследствии мне ка­залось, что в миг первого столкновения на улице всплыл лейтмотив от­ношений, и бурных и сложных, где и пиры идей, и ярость взаимных на­падок пестро сплетались до первого разговора, единственного, длившегося года в поединке взаимопроницания, признания, отрицания.
Памятна пауза немой стойки – до первого слова:
– Здравствуйте.
У Диккенса есть такие моменты, когда он рисует судьбу.
89
Андрей БЕЛЫЙ
Метнер отчасти – судьба; фантазия наших моральных игр вопло­щена книгоиздательством «Мусагет»; друг трудных часов жизни и оскорбитель ее светлейших моментов – и утешал, и нападал беско­рыстным разбойником, ударяя по фикции снящегося ему «дракона» на мне, введя в жизненный быт символы «Кольца нибелунгов» Рихарда Вагнера и чувствуя себя в им созданном мифе убиваемым Вельзунгом (древний род, изображаемый в «Кольце нибелунгов»); лейтмотив «вельзунгов» – его рассказ о себе: для меня он и жизнь читал ухом, ил­люстрируя ее сцены сценами боя Гунтера с Зигмундом, освобождени­ем Брунгильды, ковкой меча (темы «Кольца»), чувствуя себя бродягой по лесным трущобам Европы пятого века, а не туристом, пересекаю­щим Берлин, Дрезден, Цюрих, Москву, где он обитал, как древний гер­манец в пещере, а не в домике Гнездниковского переулка (окнами в окна квартиры д’Альгейма, воспринимаемого Хагеном [Хаген – убийца Зигфрида]); в поднятой пыли цивилизации видел он дым пожа­ра Вальгаллы; его девиз: сечь голову Фафнера (дракон в «Кольце нибе­лунгов») и выслеживать подлого гнома, Миме, выславшего Хагена: вон­зить меч в беззащитную спину Зигфрида.
Ликом древнего мифа поглядывал он на нас.
– Посмотрите, – бывало, толкает меня, показывая в Обществе свободной эстетики на модного журналиста. – Что за ужимки, каков подлец!
Хагеном виделся ему и д’Альгейм, выросший из Миме-Листа; «Дом песни» – ловушка для Зигфридов двадцатого века, которых-де мис­сия – культура Гёте, Бетховена, Канта; бьюсь об заклад: и занятие Рура негрскими легионами переживалось бы Метнером в унисон с «Домом песни» д’Альгеймов, подготовлявших, по его мнению, ядовитую музы­кальную смесь из Гретри, Мусоргского, Листа.
Мифом он оперировал, точно формулой, исчисляя события буду­щего и порою кое в чем предвидя их тонко; для него миф – и Берлин, и Москва, и угол Кузнецкого Моста, и Лейпцигерштрассе; отсюда его – требовательность к друзьям и удесятеренная настороженность: мелочь жизни – симптом-де; в атомах воли бьет-де мировой пульс; людские дуэты и трио – молекулы-де химического сцепления: в мело­диях мирового ритма; от того, с кем дружишь, зависишь; химия ка­честв не изучена; в каждой группке людей – иная она; мы не знаем,
90