Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
Нищие имеют «ноль» денег; П. Н. имел «минус ноль», равняю­щийся содержанию в лечебнице «тети», которая бурчала на него; он нес крест хищности кузины и сумасшествия старухи – с экстазом радости; и произносил слово «тетя», как нюхал букет роз; лицо – по­месь старого индуса-йога, галчонка и ребенка – кривилось улыбкой; делалось и страшно и радостно: хрупкое, хилое, к труду не способное тело это с улыбкою семенило в переднюю, чтобы… захлопнув за со­бой дверь, сброситься в омут; крест страстотерпца торчал под моим носом: с простотою и легкостью!
Не знавшим социального положения Батюшкова не могло прийти в голову, что приподнятый, вскрикивающий от восторга человек этот проходит опыт нищеты, трудов и тайно проливаемых слез: гладенький, маленький, внутренне чистенький, внешне потрепанный, он имел вид катающегося в салазках… по маслу.
Этим он поразил воображение – матери, отца, нас.
Поразил, раздражая, и другим: нелепою щепетильностью: не имея гроша в руках, а за спиною имея корящий его рот старухи, съедающей все, ни у кого не одолжался и выявил действие плясуна на жердинке; жил как на веточке, без одолжений, являясь ходатайствовать за неиму­щих и передавая дрожащей ручкой просительное письмо, и, волнуясь за прятавшихся за его спину просителей, он вскрикивал резким, пти­чьим голосом, поглядывая глазами ребенка и… марабу:
– Эн действительно, – вскрик, всхлип, – нуждается!
Он стал ходатаем, передатчиком поручений, несносных по щекот­ливости, между «тетей», уроками, собраньями «аргонавтов», где дебю­тировал он вскриками подчас боевого голоса, напоминая петушка, клюющего за оскорбление Блаватской и Безант, – он выполнял ряд по­винностей, от которых другие отказывались; таща свой куль, тащил чу­жие кули, но – втихомолку; и мы поражались: тщедушная эта фигурка с ручками, не умеющими перетащить фунтик, тащила на спине целые квартиры с их обитателями.
Случись несчастье, П. Н., застегнутый на пуговицы ветхого сюртуч­ка, тут как тут: скрывая следы не совсем чистых крахмаликов, бодрит кстати, бодрит некстати – перспективами от теософии, хоть – от печного угла! Мотив то – рвущего сердце себе пеликана (теософская эмблема).
71
Андрей БЕЛЫЙ
Представала сила впалогрудого, немного смешного созданьица с длинным носом, с зализанными черными волосами, не скрывающи­ми ранних седин и лысинки; не беда, что заносились зернышки от… Ледбитера; всякому роду – своя пища; тигр несет мясо; птица – зер­нышко: от стручка акации; когда кричал он о «белом лотосе», тешил не «лотос», а нос.
Доставалось ему за «лотос»; (эмблема); досадовало: сильный духом, неглупый человек с невидимыми богатствами, точно собачка, привя­зан к… Паскалю (парижский теософ) (не Блэзу): таскает его на себе, как переношенный сюртучок.
Э. К. Метнер, встретясь с Батюшковым и изумясь им (не то – францисканец, не то – щелкунчик), увлекся разговором о мыслях Блэ­за Паскаля; оба впали в гармоническое согласие; но через четверть часа обнаружилось:
– Да о каком вы Паскале, о Блэзе?
– Нет! – взвизгнул П. Н., брызжа слюной и выпуская килограммы нагретого воздуха из огромного носа: он разумел… руководителя па­рижской теософской группы.
Водворилась странная пауза.
Доверие, ангелизм, граничащий с «дурью», превращали его в ми­шень насмешек; у Владимировых такою мишенью сделалась теософия: в 1904 году; П. Н. доставалось от бестии Челищева, от народника Мала­феева, от тихого Янчина; и я переходил пределы приличия; П. Н. нес шутки с сияющим видом; мы злились на злую судьбу в виде хищной «кузины»; П. Н. и сам понимал слащавую бездну теософских теток на фоне «аргонавтов», среди которых зажил, внося недурные лепты ко­роткими рефератиками, читавшимися в виде докладов; написав их, об­ходил поочередно друзей, отчитывать каждому; мы – слушали; рефе­ратики – отдушина в горькой жизни его; рефератики были изящны.
Дай он на себе перерезать бечевку, соединявшую с «кузиной» его, как бы он оперился! Коснуться же бечевки нельзя было: честь обязыва­ла, Дон-Кихот оживал: упорство делалось ослиным. Отсюда и посиды его у Владимировых часто превращались в злые вечера смеха над свя­тынями – «кузины»; П. Н. терпел, но нес «святыни» эти и своим оскор­бителям в виде зернышек от «теософской пророчицы».
72
НАЧАЛО ВЕКА
На меня, пародиста теософского быта, бросался: спасать, утешать, в 1904 году, как никто, утешил; в другой раз маленький, черный, бес­сильный – галчонок этот бросился, как орел… на матерого, как кабан, Валерия Брюсова, одушевленного мыслью о поединке со мной; в ре­дакцию «Весов» явился маленький, взъерошенный, пылающий гневом Батюшков; встав в позицию, с угрозой он произнес перед Брюсовым панегирик мне. Передавали: нечто подобное умилению скользнуло на хмуро-скуластом лице Брюсова.
П. Н. был храбр, являясь средь «скорпионов» и «грифов» (сотруд­ники издательства «Скорпион», «Гриф»); допустив над собой град иро­нии со стороны друзей, которым он помогал, как умел, он тихо исчез из нашего круга, когда насмешки посыпались на его друга, Эртеля, ко­торого он после умершей «тети» взвалил на плечи и понес сей «перл» мудрости: к теософам.
Донкихотизм загубил Батюшкова: в усилиях налагать на себя неу­добоносимые бремена в виде изживания чужих грехов он ставил себе шах и мат, развивая софистику, согласно которой он, в чем-то винова­тый (ни в чем!), должен брать на себя кресты чужих заблуждений; и его воротило от Безант; он же вообразил себя искупителем теософ­ского общества, взвалив на плечи весь Адиар (теософский центр в Ин­дии), не подозревавший о существовании Батюшкова; и – замер под тяжестью скрещения борющихся станов, отрезав линии исходов от точки своего кризиса; простоял жизнь в точке кризиса, ставшего перманентным; он доказал, что и кризис жизни без исхода превраща­ется в «бытик»; и «бытик» П. Н. обернулся в ряде лет для него в кресло одинокой каморки, из которой он в кои веки выходил перечитывать знакомым… им знакомые рефератики, писанные четверть века назад.
Так виделся мне он издалека в 1921 году; не знаю, каким он стал; я описываю его таким, каким явился он мне на заре моей жизни.
Маленький, вздрагивающий от усилий длить взрыв восторгов, чтобы не замерзнуть в отчаяньи, влетал к нам с подшарком – года; и схватывал нас двумя руками за руки, тряся и кивая носом, с улыбкой до ушей:
– Ну?
– Как?
Садился, шлепнувшись в стул и наставив нос в пол, чтобы сложить ручки (два пальца в два пальца) и выговаривал: паром воздуха:
73
Андрей БЕЛЫЙ
– Тэк, – то есть «так»: выходило же «тэк». Чувствовалось: хочет то­бою самообремениться; нужда, «кузина», рот «тети» – не бремя, а лег­кость, с которой взлетал: под потолок; басом рокотал витиеватые ис­тины, символизирующие настоящий момент его прохождения по жизни; вставал образ мостика, по которому он переходит над ому­том вод; и все знали о «мостике» Батюшкова.
И Владимирова, с папироской, нога на ногу, передавала:
– Павел-то Николаевич – споткнулся на «мостике»
«Мостик» превратился в барометр, повешенный нами на стенку; он показывал: «ясно», «дождь»; закручивался до «великой суши»; сле­тал к «урагану»; заболеет кто, – является П. Н.; и – рассказывает:
– На моем мостике выпала балка… Ничего… Тэк!
И мы знали, что «павшая балка» знаменует насморк Екатерины Васильевны или жизненную неудачу Евдокии Ивановны (его друзья).
Когда же нечто случалося с ним самим, то на мостик являлся какой-то «дракон»; и П. Н. – бился с ним; «дракон» означал земные чувства П. Н. к некой особе; П. Н. превращал эти чувства в небесные, а «дракон» – мешал.
Слова о мостике, о драконе, о пролетающих над мостиком птицах были понятны в кругу друзей, знавших биографию Батюшкова; часто «птицы» означали зарю над Воронухиной или Мухиной горками, что у Дорогомилова моста (П. Н. одно время жил на Воронухиной горке).
Но он заставлял хозяек переживать и конфуз, когда влетал на жур­фикс в перетрепанном сюртучишке и в не совсем чистых крахмаликах (чистая смена манжет не для бедного), громко вскрикивал перед ему неизвестными очень почтенными деятелями науки или земства:
– На мостик опять прилетела птица.
Почтенный деятель вздрагивал:
– Кто это?
И ему объясняли:
– О, это – Павел Николаевич!
Поразил и меня, видавшего виды с «мостиком», когда влетел к Христофоровой, угощавшей профессора И. X. Озерова ореховым тор­том; перед Озеровым провизжал на всю комнату:
– А я… – килограммы пара из носу, – запер «дракона» на ключ, – что означало: П. Н. поборол свои земные страсти.
74
НАЧАЛО ВЕКА
И шлепнулся в стул: – Тэк. У Озерова глаза полезли на лоб.
Я бы мог долго перечислять трогательные деяния Павла Николае­вича в нашем кругу и огромные заслуги в деле «спасания на водах», ибо он, стоя на «мостике», то и дело бросал свои спасательные круги – то одному, то другому.
Была темная точка в светлой сфере души его: непреодоленная гор­дость и самомнение, заставлявшие полагать, что он, слабенький, спосо­бен на подвиг, который был бы не под силу и Будде; гордость эту не развеяли ему слащавые теософки, затащившие его в патокообраз­ный быт и пробарахтавшиеся с ним года: в сладкой патоке слов… о «ло­тосах» и «синих птицах»; по существу, он был чужд этому быту; но ос­линое упорство и ложно понятое благородство заставили его взвалить на себя многих «тетей», чтобы их всех превратить в дев небесных сня­тием «тетства» и возложением оного на себя.
«Тети» остались «тетями». П. Н., «отетив» себя, сел в полуобмо­рочном состоянии: не то – просто сна и не то – Буддова сна; жесто­кая судьба, удивительное несоответствие меж моральным размахом и его плодами!
Рубеж двух столетий настолько врубался в многих из нас, что иных – перерубал: одна половина сознания переживала «лотосы» в кресле; другая – погружалась в омуты мещанских зевков.
Последнее доказал мой временный «друг», Мишенька Эртель.
МИШЕНЬКА ЭРТЕЛЬ
Разложившийся быт производит чудовищ, не снившихся кисти ху­дожника Иеронима Босха, изобразителя ужасов; произрастая на ситчи­ке кресел, вполне благодушном, «чудовища» мимикрируют пыльный ковер какого-нибудь домика, например Мертвого переулка Москвы, со­храняющего ритуал обыденности; окружающие и не замечают ужаса.
Это мне доказал, некогда друг, потом – враг, Михаил Александро­вич Эртель.
75
Андрей БЕЛЫЙ
Он проживал в Обуховой, рядом с Мертвым, в белом домике княги­ни Девлет-Кильдеевой, что рядом с таким же белым домиком братьев Танеевых; двухэтажных белых домиков с проходом на дворик в виде дуги – десятки тысяч в Москве; орнамент не покрывает известки, кое­где лупленной; редок ремонт: обеднел дворянин-собственник, некогда – барин со средствами, потом – барин с претензиями, но без средств: куп­цы, вломясь в дворянский район, рушили особняки подобного рода, воз­водя «вавилоны», меж которыми терялся еще не дорушенный белый домик: лупел и принижался под пучимыми, как брюхо, «фантазиями».
Пробежав по Мертвому мимо роскошеств купецкого ренессанса начала века, мимо бывшего дома Якунчиковой и попав в Обухов, оста­навливаюсь и говорю себе:
– Не повезло Обухову.
Купцы, ввалясь в Мертвый, превращали фасады его в фасоны всех стилей.
Обухов – не тронули.
Не выглядят нищими в нем два соседских домика среди им подоб­ных: бывший Танеева, бывший Девлет-Кильдеевой; не скажешь, что в первом ютились чудаки братцы, композитор и адвокат, что в нем раздавалось слово Чайковского, Рубинштейна, Гржимали, Урусова, Бо­борыкина, Иванюкова, Муромцева.
В смежном домике, подобно первому, проживало… сторукое, ты­сячеглазое «сиамское божество».
Мишеньку Эртеля любили, принимали; ему прощали: слаб, добр, хил, любвеобилен. Что врет – всему миру известно: Эртели же!.. Эка важность: болезнь, подобная недержанью мочи; зато – «свой»: умен, на­читан, находчив, тонок! Квартирка – затрапезная, московская, «своя», с потером дворянской мебели, с пылью, с уютом, с чепцом старушки – любвеобильной, подвязывающей подбород и принимающей, как детей, друзей Мишеньки, с дебелой, возвышенной старою девой, сестрой, вер­ной памяти «Николушки», жениха, скончавшегося в 1891 году.
Мать и сестра едва Мишеньку отходили от туберкулеза.
Где же «сиамское чудище»?
Вспоминая проход звезды Миши сквозь «аргонавтический» зоди­ак, меня охватывает испуг, что в недрах квартирок скопляются бацил­лы болезней, перед которыми холера – ничто, что бациллоразносители
76
НАЧАЛО ВЕКА
пьют чай с баранками с мамашей, с сестрицей и с Пиритишей, при­слугою; кругом – падают люди в страшных конвульсиях.
Не пьет, не курит, не кутит: примерный брат, примерный сын,
примерный друг, примерный собеседник!
Условимся: М. А. Эртель обладал богатыми данными; зло не жило в этой «агнчьей» душе; силуэт же его в венке силуэтов необходим, чтоб в иных местах книги автор не мымкал бы:
– Мм… мм…
– Что с вами, товарищ писатель?
– Мм… Пропуск… Эртель…
Да не подумает читатель, что мы с ним ограбили банкирскую кон­тору Юнкера; мы изолировали «болезнь» Эртеля; «больной», не питая бацилл, оставил вредные замашки, возвратив своей лжи ею утрачен­ное благодушие; исчез лишь… «великий лгун» и рой мироносиц, его таскавших.
Эртель опять силуэт из книги: «Мои друзья»; Дюамель, Джером Джером – книгу бы написали.
Эртелей знали: сестра Миши чуть не стала женой Л.; другая сестра стала женой другого Л.; Л. – всемосковское семейство; старушка в чеп­це, Софья Андреевна, – танеевский друг; Мишеньку вижу при В. И. Та­нееве; В. И., фурьерист, с бородой Грозного, клал руку на голову Мише:
– Что, Мишенька?
– Гыы, Владимий Иваныч, – картавил Миша.
– Все лжется?
– Гыы-ыы… – гырчал Миша.
Владимир Иванович нюхает розу, бывало, и объясняет плачущим голосом, кланяясь в ноги себе:
– Прекрасный юноша: болен семейной болезнью.
Суровейший критик Боборыкиных, Ковалевских и Муромцевых открыл ворота Демьянова, своего имения, семейству Эртелей, разре­шив Мише его грешок: за благодушие и за начитанность; угрюмому фурьеристу мил Миша: Боборыкины, Ковалевские, Янжулы – не высо­ко залетели; чудаки – лучше их.
Эртели мне в памяти сплетены с Танеевым; поздней зажили они в Обухове – домок в домок: в районе Мертвого, где дворянство вырож­далося с быстротою падающего болида, где доктор Михаил Васильевич
77
Андрей БЕЛЫЙ
Попов в церкви Власия хаживал вместе с просвирней с тарелочкой, где доживала моя бабушка, где Ф. И. Маслов сплотил старых дев и холостя­ков, где доедались остатки богатств Гончаровыми, где ребенком за руч­ку водили Павлушу Батюшкова. В Сивцевом Вражке слеп Егор Ивано­вич Герцен, которому Танеев, отец старика В. П., слал каждодневно обед; дочь его, София Егоровна, давала уроки словесности Шуре Егоро­вой, моей матери. Тут видел я гроб Григория Аветовича Джаншиева, обитавшего в Сивцевом, в квартире присяжного поверенного Стол­повского; меня здесь водили к кукушке старушки Серафимы Андреев­ны (к часам с «кукушкой»); Серафима Андреевна рассказывала о ки­стах, ранах, опухолях.
Тут вздулась на Мише его пожиравшая опухоль.
Эртели – воспоминания детства о лете в Демьянове, о рое «танее­вят» в сарафанах и в красных рубахах, с поддевками на плечах, в карту­зах на затылке, с подсолнечным диском в руке, с разговором о рези в желудке – в нос барину, Феоктистову, и даже в нос… государственно­му контролеру, Островскому, гостящему у Феоктистовых; аромат ана­насной теплицы, сапог, терпких конюшен, кумачовых рубах! Среди молодежи – гимназист, поливановец Миша в красной рубахе.
– Здо-г-о, бгат, – он картавил, грудь – впалая; силенок – нет.
Володя Танеев подкову согнет; промозолила руки Лилиша, подтя­гивая шлею; Бармин, Миша, иль Ваня Буланин свистнут – слышно в Клину; мускулисты, горазды; а Мишенька – лягушонок; не передуть­ся ему до «вола», мужика, здесь выращиваемого в сене конюшен си­стемой Жан-Жака Руссо заодно с ананасом и персиком. Миша выгля­дит пугалом, которого не боится и галка; не толще бараньей кости; ове­чьи глаза; врет вместе с прочими: где-то он десять подков согнул.
– Миша, – плачет Танеева, Сашенька, – как не надоест: что ни сло­во, то ложь.
– Да я, гы-ы-ы, Сасенька!
Весело – всем; всего более – Мише.
Его тем нежнее ласкают, чем больше он врет.
Вдруг Эртели пропали; прошло лет двенадцать; в 1901 году – зво­нок, в дверях – шарик от головки берцовой кости, оттянуты щеки, грудашка, прилиз нафталинных волос (чтоб моль не ела); усишки как
78
НАЧАЛО ВЕКА
сгрызаны; жидкая горе-бородка, очки; перекатывались, и выглядывая и уныривая, карие малые глазки.
– Миша, вы ли? – Я...гы-ыы-ы… Аександья Дмитгиевна. Всплыли Эртели!
Мишенька, оставленный при Герье, прекратил ученую деятель­ность, когда открылась чахотка; семейство, спасая Мишу, уехало под Сергиев Посад; в уединении больной оправился, ведя жизнь аскета; глотал библиотеки, изучал языки, историю культур и религий; руками и ногами писал диссертацию – труд, о котором он говорил, что в нем он соединит методологию с философией культуры, с историей наук и осветит по-новому историю культов; выходило: надо соединить Гиб­бона, Уэвеля, Тьера, Карьера, Жореса и Моммсена с Дейссеном, Фра­зером, Роде, чтоб получить представление о гигантище; в крутое тесто пыжился Мишенька всыпать и экономику, и Маркса, и естествозна­ние; он прибавлял при упоминании о своем «труде»:
– Мы юди науки.
Том первый – написан; второй – еще пишется; чудесное возвра­щение больного ученого к жизни – свершилось; теперь ищет связи он с новыми веяньями (две трети рассказа – мне в нос):
– Не как пыйкий художник, Боинька, а как чеаэк, тьезво гьяжу я на могодые искания.
Подавалось это с умом, с жаром, с весом, с цитатами (Моммсен, Маркс, Куно Фишер, Кант, Конт).
– Мы юди наюки.
Я думал, вот человек, овладевший историей и доисторией. Подавал руками такие трамплины для наших прыжков в царство будущего; вид же скромного труженика.
Не человек, а клад!
Эртель же, угадавши утопию, во мне жившую, мне ее подал под формой себя; отца очаровал эрудицией; мать пленил памятью о незаб­венном Демьянове; веяло чем-то уютным, как… старое кресло, как чеп­чик с оборками, как часовая кукушка, как шамканье Серафимы Ан­дреевны Лебедевой об опухолях; понесло в нос – чехлом, нафталином, пыльцою и липовым чаем; каждому давалось право по-своему судить
79
Андрей БЕЛЫЙ
о нем; мне видеть в чехле стилизованную личину; матери подавались Танеевы; отцу – наука.
– Мы с вами, Ниаай Васильич, тьезво смотьим на увьечения Боиньки. Отцу это нравилось. Мишенька Эртель частил, предлагая изюминки: – Это надо понимать в пьескости тьянсфинитных чисей. Отец – сиял: историк, а – трансфинитные числа!
Первое явление Эртеля – триумф Эртеля; он ходил освещать нас; и была уютность в призире, сперва безобидном: маленький недоста­ток, без которого выглядел бы бесплотным духом; а тут попахивало: псиной, чепцом Софьи Андреевны, нафталином сестры Маруси.
Эртели же!
И привир котировался, как… деяние Моммсена, однажды прита­щившего с рынка им стибренный в рассеянности цветочный горшок: не вор же Моммсен!
ВЕЛИКИЙ ЛГУН
Скоро арбатский, пречистенский, поварской и хамовнический районы вспахал своим ртом, точно червь, Миша Эртель, в десятках квартир оставляя уверенность; здесь-то и высказал он существо своей тысячегранной позиции; у Масловых был холостяк, их потом обманув­ши женитьбой; в Демьянове он укреплял биологию В. И. Танееву и К. А. Тимирязеву: парень-рубаха, с «го-го» да «га-га»; мне даже он на­мекал: я – «струя теургии»; поддакивал он Боборыкину: против Астро­ва; поддакивал Астрову: против П. Д. Боборыкина. Втер нам всем веру в себя: добр, умен, чуток! Производил чудеса, поднимаяся точно на две­надцать друг на друга поставленных стульев и выглядя выше жираффы, но сохраняя вид… серенькой блошки; и став «аргонавтом», братался с Эллисом, В. В. Владимировым, Христофоровой, мной; с П. Н. Батюш­ковым он лобызался взасос.
Мы – трамплин, от которого он совершил свой скачок: к Сен­Жермену.
Был горазд и находчив: и ввертываться, и вывертываться, выпекая весьма интересные «штуки» из сотен прочитанных книг, в них всыпая
80