Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Нищие имеют «ноль» денег; П. Н. имел «минус ноль», равняющийся содержанию в лечебнице «тети», которая бурчала на него; он
нес крест хищности кузины и сумасшествия старухи – с экстазом
радости; и произносил слово «тетя», как нюхал букет роз; лицо – помесь старого индуса-йога, галчонка и ребенка – кривилось улыбкой;
делалось и страшно и радостно: хрупкое, хилое, к труду не способное
тело это с улыбкою семенило в переднюю, чтобы… захлопнув за собой дверь, сброситься в омут; крест страстотерпца торчал под моим
носом: с простотою и легкостью!
Не знавшим социального положения Батюшкова не могло прийти
в голову, что приподнятый, вскрикивающий от восторга человек этот
проходит опыт нищеты, трудов и тайно проливаемых слез: гладенький,
маленький, внутренне чистенький, внешне потрепанный, он имел вид
катающегося в салазках… по маслу.
Этим он поразил воображение – матери, отца, нас.
Поразил, раздражая, и другим: нелепою щепетильностью: не имея
гроша в руках, а за спиною имея корящий его рот старухи, съедающей
все, ни у кого не одолжался и выявил действие плясуна на жердинке;
жил как на веточке, без одолжений, являясь ходатайствовать за неимущих и передавая дрожащей ручкой просительное письмо, и, волнуясь
за прятавшихся за его спину просителей, он вскрикивал резким, птичьим голосом, поглядывая глазами ребенка и… марабу:
– Эн действительно, – вскрик, всхлип, – нуждается!
Он стал ходатаем, передатчиком поручений, несносных по щекотливости, между «тетей», уроками, собраньями «аргонавтов», где дебютировал он вскриками подчас боевого голоса, напоминая петушка,
клюющего за оскорбление Блаватской и Безант, – он выполнял ряд повинностей, от которых другие отказывались; таща свой куль, тащил чужие кули, но – втихомолку; и мы поражались: тщедушная эта фигурка
с ручками, не умеющими перетащить фунтик, тащила на спине целые
квартиры с их обитателями.
Случись несчастье, П. Н., застегнутый на пуговицы ветхого сюртучка, тут как тут: скрывая следы не совсем чистых крахмаликов, бодрит
кстати, бодрит некстати – перспективами от теософии, хоть – от печного
угла! Мотив то – рвущего сердце себе пеликана (теософская эмблема).
71

Андрей БЕЛЫЙ
Представала сила впалогрудого, немного смешного созданьица
с длинным носом, с зализанными черными волосами, не скрывающими ранних седин и лысинки; не беда, что заносились зернышки от…
Ледбитера; всякому роду – своя пища; тигр несет мясо; птица – зернышко: от стручка акации; когда кричал он о «белом лотосе», тешил
не «лотос», а нос.
Доставалось ему за «лотос»; (эмблема); досадовало: сильный духом,
неглупый человек с невидимыми богатствами, точно собачка, привязан к… Паскалю (парижский теософ) (не Блэзу): таскает его на себе,
как переношенный сюртучок.
Э. К. Метнер, встретясь с Батюшковым и изумясь им (не то –
францисканец, не то – щелкунчик), увлекся разговором о мыслях Блэза Паскаля; оба впали в гармоническое согласие; но через четверть часа
обнаружилось:
– Да о каком вы Паскале, о Блэзе?
– Нет! – взвизгнул П. Н., брызжа слюной и выпуская килограммы
нагретого воздуха из огромного носа: он разумел… руководителя парижской теософской группы.
Водворилась странная пауза.
Доверие, ангелизм, граничащий с «дурью», превращали его в мишень насмешек; у Владимировых такою мишенью сделалась теософия:
в 1904 году; П. Н. доставалось от бестии Челищева, от народника Малафеева, от тихого Янчина; и я переходил пределы приличия; П. Н. нес
шутки с сияющим видом; мы злились на злую судьбу в виде хищной
«кузины»; П. Н. и сам понимал слащавую бездну теософских теток
на фоне «аргонавтов», среди которых зажил, внося недурные лепты короткими рефератиками, читавшимися в виде докладов; написав их, обходил поочередно друзей, отчитывать каждому; мы – слушали; рефератики – отдушина в горькой жизни его; рефератики были изящны.
Дай он на себе перерезать бечевку, соединявшую с «кузиной» его,
как бы он оперился! Коснуться же бечевки нельзя было: честь обязывала, Дон-Кихот оживал: упорство делалось ослиным. Отсюда и посиды
его у Владимировых часто превращались в злые вечера смеха над святынями – «кузины»; П. Н. терпел, но нес «святыни» эти и своим оскорбителям в виде зернышек от «теософской пророчицы».
72

НАЧАЛО ВЕКА
На меня, пародиста теософского быта, бросался: спасать, утешать,
в 1904 году, как никто, утешил; в другой раз маленький, черный, бессильный – галчонок этот бросился, как орел… на матерого, как кабан,
Валерия Брюсова, одушевленного мыслью о поединке со мной; в редакцию «Весов» явился маленький, взъерошенный, пылающий гневом
Батюшков; встав в позицию, с угрозой он произнес перед Брюсовым
панегирик мне. Передавали: нечто подобное умилению скользнуло
на хмуро-скуластом лице Брюсова.
П. Н. был храбр, являясь средь «скорпионов» и «грифов» (сотрудники издательства «Скорпион», «Гриф»); допустив над собой град иронии со стороны друзей, которым он помогал, как умел, он тихо исчез
из нашего круга, когда насмешки посыпались на его друга, Эртеля, которого он после умершей «тети» взвалил на плечи и понес сей «перл»
мудрости: к теософам.
Донкихотизм загубил Батюшкова: в усилиях налагать на себя неудобоносимые бремена в виде изживания чужих грехов он ставил себе
шах и мат, развивая софистику, согласно которой он, в чем-то виноватый (ни в чем!), должен брать на себя кресты чужих заблуждений;
и его воротило от Безант; он же вообразил себя искупителем теософского общества, взвалив на плечи весь Адиар (теософский центр в Индии), не подозревавший о существовании Батюшкова; и – замер под
тяжестью скрещения борющихся станов, отрезав линии исходов
от точки своего кризиса; простоял жизнь в точке кризиса, ставшего
перманентным; он доказал, что и кризис жизни без исхода превращается в «бытик»; и «бытик» П. Н. обернулся в ряде лет для него в кресло
одинокой каморки, из которой он в кои веки выходил перечитывать
знакомым… им знакомые рефератики, писанные четверть века назад.
Так виделся мне он издалека в 1921 году; не знаю, каким он стал;
я описываю его таким, каким явился он мне на заре моей жизни.
Маленький, вздрагивающий от усилий длить взрыв восторгов, чтобы
не замерзнуть в отчаяньи, влетал к нам с подшарком – года; и схватывал
нас двумя руками за руки, тряся и кивая носом, с улыбкой до ушей:
– Ну?
– Как?
Садился, шлепнувшись в стул и наставив нос в пол, чтобы сложить
ручки (два пальца в два пальца) и выговаривал: паром воздуха:
73

Андрей БЕЛЫЙ
– Тэк, – то есть «так»: выходило же «тэк». Чувствовалось: хочет тобою самообремениться; нужда, «кузина», рот «тети» – не бремя, а легкость, с которой взлетал: под потолок; басом рокотал витиеватые истины, символизирующие настоящий момент его прохождения
по жизни; вставал образ мостика, по которому он переходит над омутом вод; и все знали о «мостике» Батюшкова.
И Владимирова, с папироской, нога на ногу, передавала:
– Павел-то Николаевич – споткнулся на «мостике»
«Мостик» превратился в барометр, повешенный нами на стенку;
он показывал: «ясно», «дождь»; закручивался до «великой суши»; слетал к «урагану»; заболеет кто, – является П. Н.; и – рассказывает:
– На моем мостике выпала балка… Ничего… Тэк!
И мы знали, что «павшая балка» знаменует насморк Екатерины
Васильевны или жизненную неудачу Евдокии Ивановны (его друзья).
Когда же нечто случалося с ним самим, то на мостик являлся
какой-то «дракон»; и П. Н. – бился с ним; «дракон» означал земные
чувства П. Н. к некой особе; П. Н. превращал эти чувства в небесные,
а «дракон» – мешал.
Слова о мостике, о драконе, о пролетающих над мостиком птицах
были понятны в кругу друзей, знавших биографию Батюшкова; часто
«птицы» означали зарю над Воронухиной или Мухиной горками, что
у Дорогомилова моста (П. Н. одно время жил на Воронухиной горке).
Но он заставлял хозяек переживать и конфуз, когда влетал на журфикс в перетрепанном сюртучишке и в не совсем чистых крахмаликах
(чистая смена манжет не для бедного), громко вскрикивал перед ему
неизвестными очень почтенными деятелями науки или земства:
– На мостик опять прилетела птица.
Почтенный деятель вздрагивал:
– Кто это?
И ему объясняли:
– О, это – Павел Николаевич!
Поразил и меня, видавшего виды с «мостиком», когда влетел
к Христофоровой, угощавшей профессора И. X. Озерова ореховым тортом; перед Озеровым провизжал на всю комнату:
– А я… – килограммы пара из носу, – запер «дракона» на ключ, –
что означало: П. Н. поборол свои земные страсти.
74

НАЧАЛО ВЕКА
И шлепнулся в стул:
– Тэк.
У Озерова глаза полезли на лоб.
Я бы мог долго перечислять трогательные деяния Павла Николаевича в нашем кругу и огромные заслуги в деле «спасания на водах», ибо
он, стоя на «мостике», то и дело бросал свои спасательные круги –
то одному, то другому.
Была темная точка в светлой сфере души его: непреодоленная гордость и самомнение, заставлявшие полагать, что он, слабенький, способен на подвиг, который был бы не под силу и Будде; гордость эту
не развеяли ему слащавые теософки, затащившие его в патокообразный быт и пробарахтавшиеся с ним года: в сладкой патоке слов… о «лотосах» и «синих птицах»; по существу, он был чужд этому быту; но ослиное упорство и ложно понятое благородство заставили его взвалить
на себя многих «тетей», чтобы их всех превратить в дев небесных снятием «тетства» и возложением оного на себя.
«Тети» остались «тетями». П. Н., «отетив» себя, сел в полуобморочном состоянии: не то – просто сна и не то – Буддова сна; жестокая судьба, удивительное несоответствие меж моральным размахом
и его плодами!
Рубеж двух столетий настолько врубался в многих из нас, что
иных – перерубал: одна половина сознания переживала «лотосы»
в кресле; другая – погружалась в омуты мещанских зевков.
Последнее доказал мой временный «друг», Мишенька Эртель.
МИШЕНЬКА ЭРТЕЛЬ
Разложившийся быт производит чудовищ, не снившихся кисти художника Иеронима Босха, изобразителя ужасов; произрастая на ситчике кресел, вполне благодушном, «чудовища» мимикрируют пыльный
ковер какого-нибудь домика, например Мертвого переулка Москвы, сохраняющего ритуал обыденности; окружающие и не замечают ужаса.
Это мне доказал, некогда друг, потом – враг, Михаил Александрович Эртель.
75

Андрей БЕЛЫЙ
Он проживал в Обуховой, рядом с Мертвым, в белом домике княгини Девлет-Кильдеевой, что рядом с таким же белым домиком братьев
Танеевых; двухэтажных белых домиков с проходом на дворик в виде
дуги – десятки тысяч в Москве; орнамент не покрывает известки, коегде лупленной; редок ремонт: обеднел дворянин-собственник, некогда –
барин со средствами, потом – барин с претензиями, но без средств: купцы, вломясь в дворянский район, рушили особняки подобного рода, возводя «вавилоны», меж которыми терялся еще не дорушенный белый
домик: лупел и принижался под пучимыми, как брюхо, «фантазиями».
Пробежав по Мертвому мимо роскошеств купецкого ренессанса
начала века, мимо бывшего дома Якунчиковой и попав в Обухов, останавливаюсь и говорю себе:
– Не повезло Обухову.
Купцы, ввалясь в Мертвый, превращали фасады его в фасоны всех
стилей.
Обухов – не тронули.
Не выглядят нищими в нем два соседских домика среди им подобных: бывший Танеева, бывший Девлет-Кильдеевой; не скажешь, что
в первом ютились чудаки братцы, композитор и адвокат, что в нем
раздавалось слово Чайковского, Рубинштейна, Гржимали, Урусова, Боборыкина, Иванюкова, Муромцева.
В смежном домике, подобно первому, проживало… сторукое, тысячеглазое «сиамское божество».
Мишеньку Эртеля любили, принимали; ему прощали: слаб, добр,
хил, любвеобилен. Что врет – всему миру известно: Эртели же!.. Эка
важность: болезнь, подобная недержанью мочи; зато – «свой»: умен, начитан, находчив, тонок! Квартирка – затрапезная, московская, «своя»,
с потером дворянской мебели, с пылью, с уютом, с чепцом старушки –
любвеобильной, подвязывающей подбород и принимающей, как детей,
друзей Мишеньки, с дебелой, возвышенной старою девой, сестрой, верной памяти «Николушки», жениха, скончавшегося в 1891 году.
Мать и сестра едва Мишеньку отходили от туберкулеза.
Где же «сиамское чудище»?
Вспоминая проход звезды Миши сквозь «аргонавтический» зодиак, меня охватывает испуг, что в недрах квартирок скопляются бациллы болезней, перед которыми холера – ничто, что бациллоразносители
76

НАЧАЛО ВЕКА
пьют чай с баранками с мамашей, с сестрицей и с Пиритишей, прислугою; кругом – падают люди в страшных конвульсиях.
Не пьет, не курит, не кутит: примерный брат, примерный сын,
примерный друг, примерный собеседник!
Условимся: М. А. Эртель обладал богатыми данными; зло не жило
в этой «агнчьей» душе; силуэт же его в венке силуэтов необходим, чтоб
в иных местах книги автор не мымкал бы:
– Мм… мм…
– Что с вами, товарищ писатель?
– Мм… Пропуск… Эртель…
Да не подумает читатель, что мы с ним ограбили банкирскую контору Юнкера; мы изолировали «болезнь» Эртеля; «больной», не питая
бацилл, оставил вредные замашки, возвратив своей лжи ею утраченное благодушие; исчез лишь… «великий лгун» и рой мироносиц, его
таскавших.
Эртель опять силуэт из книги: «Мои друзья»; Дюамель, Джером
Джером – книгу бы написали.
Эртелей знали: сестра Миши чуть не стала женой Л.; другая сестра
стала женой другого Л.; Л. – всемосковское семейство; старушка в чепце, Софья Андреевна, – танеевский друг; Мишеньку вижу при В. И. Танееве; В. И., фурьерист, с бородой Грозного, клал руку на голову Мише:
– Что, Мишенька?
– Гыы, Владимий Иваныч, – картавил Миша.
– Все лжется?
– Гыы-ыы… – гырчал Миша.
Владимир Иванович нюхает розу, бывало, и объясняет плачущим
голосом, кланяясь в ноги себе:
– Прекрасный юноша: болен семейной болезнью.
Суровейший критик Боборыкиных, Ковалевских и Муромцевых
открыл ворота Демьянова, своего имения, семейству Эртелей, разрешив Мише его грешок: за благодушие и за начитанность; угрюмому
фурьеристу мил Миша: Боборыкины, Ковалевские, Янжулы – не высоко залетели; чудаки – лучше их.
Эртели мне в памяти сплетены с Танеевым; поздней зажили они
в Обухове – домок в домок: в районе Мертвого, где дворянство вырождалося с быстротою падающего болида, где доктор Михаил Васильевич
77

Андрей БЕЛЫЙ
Попов в церкви Власия хаживал вместе с просвирней с тарелочкой, где
доживала моя бабушка, где Ф. И. Маслов сплотил старых дев и холостяков, где доедались остатки богатств Гончаровыми, где ребенком за ручку водили Павлушу Батюшкова. В Сивцевом Вражке слеп Егор Иванович Герцен, которому Танеев, отец старика В. П., слал каждодневно
обед; дочь его, София Егоровна, давала уроки словесности Шуре Егоровой, моей матери. Тут видел я гроб Григория Аветовича Джаншиева,
обитавшего в Сивцевом, в квартире присяжного поверенного Столповского; меня здесь водили к кукушке старушки Серафимы Андреевны (к часам с «кукушкой»); Серафима Андреевна рассказывала о кистах, ранах, опухолях.
Тут вздулась на Мише его пожиравшая опухоль.
Эртели – воспоминания детства о лете в Демьянове, о рое «танеевят» в сарафанах и в красных рубахах, с поддевками на плечах, в картузах на затылке, с подсолнечным диском в руке, с разговором о рези
в желудке – в нос барину, Феоктистову, и даже в нос… государственному контролеру, Островскому, гостящему у Феоктистовых; аромат ананасной теплицы, сапог, терпких конюшен, кумачовых рубах! Среди
молодежи – гимназист, поливановец Миша в красной рубахе.
– Здо-г-о, бгат, – он картавил, грудь – впалая; силенок – нет.
Володя Танеев подкову согнет; промозолила руки Лилиша, подтягивая шлею; Бармин, Миша, иль Ваня Буланин свистнут – слышно
в Клину; мускулисты, горазды; а Мишенька – лягушонок; не передуться ему до «вола», мужика, здесь выращиваемого в сене конюшен системой Жан-Жака Руссо заодно с ананасом и персиком. Миша выглядит пугалом, которого не боится и галка; не толще бараньей кости; овечьи глаза; врет вместе с прочими: где-то он десять подков согнул.
– Миша, – плачет Танеева, Сашенька, – как не надоест: что ни слово, то ложь.
– Да я, гы-ы-ы, Сасенька!
Весело – всем; всего более – Мише.
Его тем нежнее ласкают, чем больше он врет.
Вдруг Эртели пропали; прошло лет двенадцать; в 1901 году – звонок, в дверях – шарик от головки берцовой кости, оттянуты щеки,
грудашка, прилиз нафталинных волос (чтоб моль не ела); усишки как
78

НАЧАЛО ВЕКА
сгрызаны; жидкая горе-бородка, очки; перекатывались, и выглядывая
и уныривая, карие малые глазки.
– Миша, вы ли?
– Я...гы-ыы-ы… Аександья Дмитгиевна.
Всплыли Эртели!
Мишенька, оставленный при Герье, прекратил ученую деятельность, когда открылась чахотка; семейство, спасая Мишу, уехало под
Сергиев Посад; в уединении больной оправился, ведя жизнь аскета;
глотал библиотеки, изучал языки, историю культур и религий; руками
и ногами писал диссертацию – труд, о котором он говорил, что в нем
он соединит методологию с философией культуры, с историей наук
и осветит по-новому историю культов; выходило: надо соединить Гиббона, Уэвеля, Тьера, Карьера, Жореса и Моммсена с Дейссеном, Фразером, Роде, чтоб получить представление о гигантище; в крутое тесто
пыжился Мишенька всыпать и экономику, и Маркса, и естествознание; он прибавлял при упоминании о своем «труде»:
– Мы юди науки.
Том первый – написан; второй – еще пишется; чудесное возвращение больного ученого к жизни – свершилось; теперь ищет связи он
с новыми веяньями (две трети рассказа – мне в нос):
– Не как пыйкий художник, Боинька, а как чеаэк, тьезво гьяжу
я на могодые искания.
Подавалось это с умом, с жаром, с весом, с цитатами (Моммсен,
Маркс, Куно Фишер, Кант, Конт).
– Мы юди наюки.
Я думал, вот человек, овладевший историей и доисторией. Подавал
руками такие трамплины для наших прыжков в царство будущего;
вид же скромного труженика.
Не человек, а клад!
Эртель же, угадавши утопию, во мне жившую, мне ее подал под
формой себя; отца очаровал эрудицией; мать пленил памятью о незабвенном Демьянове; веяло чем-то уютным, как… старое кресло, как чепчик с оборками, как часовая кукушка, как шамканье Серафимы Андреевны Лебедевой об опухолях; понесло в нос – чехлом, нафталином,
пыльцою и липовым чаем; каждому давалось право по-своему судить
79

Андрей БЕЛЫЙ
о нем; мне видеть в чехле стилизованную личину; матери подавались
Танеевы; отцу – наука.
– Мы с вами, Ниаай Васильич, тьезво смотьим на увьечения Боиньки.
Отцу это нравилось. Мишенька Эртель частил, предлагая изюминки:
– Это надо понимать в пьескости тьянсфинитных чисей.
Отец – сиял: историк, а – трансфинитные числа!
Первое явление Эртеля – триумф Эртеля; он ходил освещать нас;
и была уютность в призире, сперва безобидном: маленький недостаток, без которого выглядел бы бесплотным духом; а тут попахивало:
псиной, чепцом Софьи Андреевны, нафталином сестры Маруси.
Эртели же!
И привир котировался, как… деяние Моммсена, однажды притащившего с рынка им стибренный в рассеянности цветочный горшок:
не вор же Моммсен!
ВЕЛИКИЙ ЛГУН
Скоро арбатский, пречистенский, поварской и хамовнический
районы вспахал своим ртом, точно червь, Миша Эртель, в десятках
квартир оставляя уверенность; здесь-то и высказал он существо своей
тысячегранной позиции; у Масловых был холостяк, их потом обманувши женитьбой; в Демьянове он укреплял биологию В. И. Танееву
и К. А. Тимирязеву: парень-рубаха, с «го-го» да «га-га»; мне даже он намекал: я – «струя теургии»; поддакивал он Боборыкину: против Астрова; поддакивал Астрову: против П. Д. Боборыкина. Втер нам всем веру
в себя: добр, умен, чуток! Производил чудеса, поднимаяся точно на двенадцать друг на друга поставленных стульев и выглядя выше жираффы,
но сохраняя вид… серенькой блошки; и став «аргонавтом», братался
с Эллисом, В. В. Владимировым, Христофоровой, мной; с П. Н. Батюшковым он лобызался взасос.
Мы – трамплин, от которого он совершил свой скачок: к СенЖермену.
Был горазд и находчив: и ввертываться, и вывертываться, выпекая
весьма интересные «штуки» из сотен прочитанных книг, в них всыпая
80
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
