Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
дениях не зашибающим, первый, желая друзьям удружить, на их лбы
падал палицей.
Стих его был скрежетом аллитераций: точно арба неподмазанная. И сюжеты же! Кровь-де его от страстей так темна, так темна, что
уже почернела она; перепрыгивал в «дерзостях» через Бальмонта
и Брюсова, а получалась какая-то вялая «преснь». Брюсов брови сдвигает, бывало; Бальмонт же покровительственно оправдывает преснятину эту; он Соколову мирволил, очаровываясь почетом, оказанным
«Грифом» ему: «Гриф» был Бальмонтов «вассал»: в своем «Грифе»; ну,
а в Благородном собраньи ревел он потом радикальнейшими убеждениями адвоката московского; Головину, Ходасевичу и Духовскому
весьма импонировал он; Брюсов выглядел аполитично; ну, а Соколов,
говоря о царизме, бывало: зубами скрежещет, а черные очи вращает – на дам. Кончил – аплодисменты! Позднее он в Киев привез нас
на вечер искусства; меня провалил там; Блока – тоже; Блок мямлил
стихи; я, пзть разучась, потерял голос свой от бронхита; Соколов же
как примется на весь театр заревать свои стихи «Дровосеки» (сюжет
взял из моего «Пепла») под визг киевлянок хорошеньких, затрескотавших потом:
– Соколов-то, – мужчина красивый какой!
Я, вглядевшись в Соколова, увидел, что – слишком пухлявые у него
руки для кречета; и точно под кожу набили ему гагачьего пуха; такого же пуха набили под щеки: глуповато торчали они пузырем; глаза
были – пуговки: с дамских ботинок; а лоск сюртука точно вакса.
С эстрады – как кречет; а в кресле домашнем своем – само «добродушие» и «прямодушие», режущее «правду-матку»; не слишком ли? Бывало, он так «переправдит», что просто не знаешь, кидаться ли в объятия и благодарить иль грубо оборвать; правда его грубостью, как Геркулесов столб, пучилась.
Имел дар: был – делец, достающий деньгу для издательства и перекидывающий с руки на руку, точно брелоки, журналы: «Искусство»
(журнал «Искусство» вышел в 1905 году; просуществовал, кажется,
менее года), «Руно» (журнал «Золотое руно» стал выходить с 1906 года;
Соколов был редактором литературного отдела его около полугода),
«Перевал» («Перевал» – журнал, сфабрикованный Соколовым, выходил с осени 1906 года до осени 1907 года) – были сфабрикованы им,
261

Андрей БЕЛЫЙ
как и издательство «Гриф»; (книгоиздательство «Гриф» существовало
с весны 1903 года, кажется, до войны) и – провалены им, как и «Гриф»;
но умел добывать себе рукописи: средь талантливых юнцов; припростится, бывало; дымнет с томным вздохом:
– Со мною – Бальмонт, Сологуб, Белый, Блок!
Юнец – тает; протянет юнцу портсигар:
– Трубку выкурим?
И, не успев опериться, юнец – сидит уже в «Грифе»; посид такой
не к добру; ничему Соколов научить не умел птенца малокультурного, хоть и талантливого; загублялись «грифята», хирели, ходили с головкой повисшей.
«Гриф» был не умен и не добр; простоватая стать, стать «поэта»
и стать Демосфена – лишь видимость; пошлость и грубость, которую
он невзначай обнаруживал, были не видимостями.
Не нравился он моей матери; и морщился как-то на него отец;
и я, неопытный вовсе, натаскивал на Соколова себя: ведь – приятели;
ведь – «почитателем» держится; не подкопаешься; и все ж – издатель. Нас всех побеждала жена его; с ней он вскоре развелся; она
мило пописывала: была же – умница, очень сердечная и наблюдательная; но – больная, больная, отравленная самопротиворечием;
выглядела же просто мученицей: от «столбов Геркулесовых»; с Ниной
Ивановной складывалась настоящая дружба; они дружили с ней:
Брюсов, Бальмонт, П. Н. Батюшков, А. С. Петровский, С. М. Соловьев;
и она «аргонавткой» была одно время.
ДЕКАДЕНТЫ
Смущал меня первый прием декадентов: в квартире у нас; чтобы
это понять, надо вспомнить: везде, где являлись Бальмонт, Брюсов
и Соколов, начинались скандалы; В. Брюсов, умеющий быть безупречным, кусаемый точно злой сколопендрой, порою выкрикивал назло
дерзость; Бальмонт несомненно бы выглядел «рыцарем»: при Гогенштауфенах, в XII веке; в веке XX казался вполне задиралой: и – немудрено: вид испанский!
262

НАЧАЛО ВЕКА
Отец же был порох: расхваленный некогда И. С. Тургеневым, споривший с Писемским, с Л. Н. Толстым; он на министров кричал непредвзято; на П. Д. Боборыкина даже в разгаре спора раз графин поднимал; и Брандесу, Москву посетившему, нечто дерзкое закатил он.
Доселе все встречи с профессорским миром кончались плачевнейше
для декадентов. Я думал: Бугаев и Брюсов – дуэт роковой; были ж возгласы, что «за такие-с деянья – в Сибирь-с!».
И притом – видел отец: его «Боренька», уж завлеченный в «скандалы» и бросивший естествознанье для литературы, украден Валерием
Брюсовым; Брюсов, как «лесной царь», вырвал у отца сына, болеющего
декадентством; это же почва достаточная для внезапного взрыва:
Позвольте-с!.. Ужасно, что вы проповедуете!.. За такие деянья!..
Того и гляди, что слетит:
Негодяй-с!
Кобылинский-Эллис ярился при одном имени «Брюсов» в то время; он видел в нем выскочку, тень бросающую на Бодлера; когда Кобылинский кидался кусаться, то от возгласа «негодяй» – отделяла всего
волосинка; «допустим, отец, – думал я, – еще сдержится; эта ж визгливая шавка, оскалясь при виде Валерия Брюсова, вцепится в фалду ему;
и пойдет теребить; его братец, Сергей, будет то же проделывать».
Тогда отец, густо взлаявши, – бросится им на подмогу.
Да, спор нависал – оскорбленьями, точно плодами созревшими
(и хорошо, коль словесными!); вечера ж не избежать: все последние
месяцы я пропадал на журфиксах – у Брюсова, у Соколова, Бальмонта; и Брюсов не раз намекал, что пора пригласить мне его; оставалось:
избыть эту муку, она открывала другую: экзамены; вечер назначен
был дня за четыре до первого, письменного, испытания.
Кто был на вечере, не помню точно; но, кажется, Эртель, Владимиров, Сергей и Лев Кобылинские; мы упросили отца: не взрываться;
и он обещал нам: взирать философски на все, что пред ним разыграется:
– Что ж… я – не мешаю!
Но «что ж» – поговорка отца, всегда предварявшая крик:
– Как-с?.. Как-с?.. Как-с?..
Он, устроив «Содом», излив «Мертвое море» на мненье, над ним
с наслаждением перетирал свои руки: блаженствовал носом:
– Вот… поговорили!
263

Андрей БЕЛЫЙ
Звонок: появился отчетливый, вежливый, выпукло как-то внимательный, распространяющий бодрость лукаво и молодо – Брюсов; отчетливо вычерчена была его вежливость: с матерью; сдержанно мил
и почтителен даже был он с отцом, ему сыр подставляющим, – тоже
«лукаво и молодо»; отец все-то поглядывал на «декадента», приблизивши к нему нос и очки подперев двумя пальцами:
– Чаю-с… Лимону-с!
Отваливался на спинку кресла: подстаканный кружок под кружок
переталкивал, усы надув; Брюсов, усы надув, как отец, на него зауглил
из раскосов татарскими ясно-живыми своими глазами, как будто
играя с отцом в кошки-мышки, слова ж обращая ко мне:
– Вы, Борис Николаевич, – руку, лежавшую за отворотом сюртучным, выдергивал он на меня, – приготовите, – за отворотом сюртука
прятал руку, – нам сборник стихов: этим летом.
И тут же углил на отца из раскосов глазами татарскими он, наблюдая, как примет отец предложение это:
– Мы вас анонсируем!
– Да-с, да-с: взять в корне, – не думаю, – перетирал отец руки; и,
надув усы, он конфузился, наткнувшись на взгляды матери, означавшие: осторожней!
– Ну, я не буду: хотел я сказать, что не много найдется охотников,
так сказать, эти стихи… Дело ясное…
– Мир их прочтет! – клекотал, точно кондор, готовый к полету над
чайною скатертью, Брюсов; отец же с иронией сдержанной переконфуженно на это «мир прочтет» гымкал:
– Я только хотел…
– Будет время, – взлетал на отца черным кондором Брюсов, – Сергей Александрыч, и Юргис, и я – «Скорпион», – мы будем перепечатывать все сочинения вашего сына: том первый, – рукой рубил воздух, – второй, третий, пятый.
И руку запрятывал за отворот сюртука; и стрелял озорными, такими
живыми глазами – на мать, на отца, на меня и на Льва Кобылинского.
Белые зубы показывал нам.
– В корне взять, – с недовольством и все же с довольством мымыкал отец, стаканный кружок на кружок переталкивая; мать сияла довольством, шепча мне:
264

НАЧАЛО ВЕКА
– И умница ж этот твой Брюсов: вполне на него положилась бы я.
– Я рукой и ногою подписываюсь под словами Валерия Яковлеви-
ча, – косил Эртель картавый, – схватил он быка за рога.
Бородой и лицом расплывался Владимиров; а Соколов точно пали-
цей бацал по лбам:
– Это будет тогда, когда в каждой квартире лежать будут томики
«Грифа».
Все шло прекрасно; звонок: то – Койранский; звонок: Пантюхов, записавший тот вечер в своем дневнике, что не умел-де я гостей занимать
и что это мило-де выходило; отец мой-де – чудак добродушный, шутник
незлобивый; «слона» Пантюхов не приметил: «шутник добродушный» –
вулкан непотухнувший; и чайный стол, точно над отверстием вечно готового огнем забить кратера, жутко висел весь тот вечер.
Звонок: то – Бальмонт, церемонный и скромный, подтянутой позой вошел, обошел всех, цедя:
– Блмнт, – т. е. «Бальмонт». Сел: молчал.
И отец, растирая ладони, придумывал, чем бы занять его:
– Так-с… А скажите, пожалуйста, вы в драматическом роде работали?
– Нет еще…
– Думаете!..
– Я – нзн, – т. е. «не знаю».
Тут Лев Кобылинский, как муха к Бальмонту прилипнувший, выпятив в ухо Бальмонту губу:
– Что, а, а?.. – И привязывался: – Как вы можете думать так, когда
Бодлер и когда Леопарди…
Отставясь, с налету вцеплялся:
– А у Малларме, а у Жилкэна, а у Тристана Корбьера.
Л. Л. Кобылинский в те годы плохим был начетчиком в литературе
французской (потом преуспел он); «начетчик» в Бальмонте обиделся:
точно укушенный, губы презрительно сжал, раздул ноздри, откинулся,
пальцем за серый жилет зацепился, пенснэйною лентой играя, цедил:
– Все неврн… Все вздор… Отсбятн… – т. е.: «Все неверно… отсебятина».
И я видел, как «Лев», в беспредельном волненьи вскочив, с передергом плеча и поматываньем своей лысой головки метался: между столом
и стеной; пометавшись, как овод, опять на Бальмонта кидался.
265

Андрей БЕЛЫЙ
«Ну, – думалось, – как по программе: пошла себе трепка; сейчас
опрокинутся стулья; все вскочат; отец, громко взлаяв, забывши, что дал
обещанье молчать, тоже бросится в свалку; и – будут дела!»
Но – звонок: дверь открылась; и надо же! Благонамеренный провозгласитель истин о том, что зимой идет снег, летом – дождь и что
«три» минус «два» есть «один»: профессор математики, Леонид Кузьмич Лахтин!
Отец, человек старых правил, родившийся в тридцать седьмом
году, – тот себе виды видал: что ему декадент? Эка невидаль! Сам «декадентил», выращивал каламбурные чудовища Лахтину в ухо; а этот
профессор, способный пасть в обморок от нарушенья одного параграфа университетского устава и мало-мальски необщего мнения, –
этот, пожалуй, домой не вернется: умрет, сев на стул, от обиды и страха, что встретил «подобное общество», да еще – где?
У своего уважаемого «учителя»!
Силой устава заклепан был Леонид Кузьмич в жесть, из которой
выделывают самоварные трубы.
И – да: сев, он порозовел от стыда; и даже забыл, с чем явился:
ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
Кобылинский, белея, оставив Бальмонта, метался от печки к стене;
вдруг, поймавши меня за рукав, оттащив и затиснувши в угол, губой
полез в ухо:
– Нет, – а? Бальмонт – вот нахал! Что, что, что – понимаешь? Да я…
И слюною обрызгивал.
И снова к столу подскочил, стал задорно пощипывать усик, прислушиваясь, как Брюсов, укушенный самоуверенным голосом братца
Сергея, некстати пустившегося нам доказывать на основании данных,
почерпнутых им у философа Лотце, что Гиппиус пишет невнятицу, –
Брюсов, лоб сморщив и руки сложив, явил вид скорпиона, задравшего
хвост и крючком черным дергавшего.
– Вы, – нацелился он на Сергея бровями, вдавив подбородок
в крахмал, – вы есть… – вздрогнул от злости он, бросив какую-то резкость, определяя Сергея.
И снова откинулся – спиною в спинку; затылком – за спинку; казалось, блаженствовал злостью, метая глаза на нас, белые зубы показывая потолку.
266

НАЧАЛО ВЕКА
И я ахнул: Сергей, бледный, бритый, вихром бледно-желтым метающий, – видимо, собирался ответить еще большей резкостью; оба,
руки сложив на груди, вызывающе выпятились друг на друга.
Но тут Лев Кобылинский взорвался, как бомба; два «братца»,
обычно являющие только зрелище псов, закатавшихся с визгом в условиях перегрызания горла друг другу (за Шарля Бодлера брат Лев
и за Лотце Сергей), – как затявкают оба, как вскочат восьмерки описывать вокруг стола, средь которого Брюсов, скрестив на груди две
руки, являл вид скорпиона, дрожащего черным крючком, записывавшим восьмерки за братьями.
Редко, короткими всхрипами он их жалил, и жалил, и жалил, оскаливаясь и метая татарские очи на мать, на отца, на меня – в той же
позе скрещения рук на груди; иногда он закидывал голову, с дикою
нежностью жало всадив; и начинал перекидываться своим корпусом
справа налево и слева направо, как бы приглашая всех нас упиваться
блаженством: от вида укушенных братьев; и снова ужаливал их, блистал нам глазами без слов:
«Агония!.. Яд – действует!»
А Леонид Кузьмич Лахтин, малиновым став, свою голову, как
у скопца, малобрадую, скорбно повесил; и носом уткнулся в стакан,
глаза вылупил на загогулины скатерти, точно жучок, представлявшийся мертвым: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
Сути спора не помню; остался набор величайших бессмыслиц, выкрикиваемых и братцем Сергеем, безусым, безбрадым, и Львом Кобылинским, ставшим черным, подскакивающим и злым паучишкою; такие ж бессмыслицы стал выкрикивать Брюсов, ценитель поэзии Пушкина и критики Белинского:
– Ха… Пушкин – нуль: перед Гиппиус?.. Фразой одною Ореус (Ореус – фамилия поэта, писавшего под псевдонимом Конбвского; в начале
века) побьет том Белинского. А Николай Чернышевский есть… Ха… (Брюсов сам отмечает в «Дневниках» свою склонность говорить «нарочно»).
Нежный взгляд (от иронии, от издевательства дьявольского) –
на Сергея.
Все рты раззевали растерянно; даже Бальмонт присмирел, только
Мишенька Эртель, пытаясь мирить разгасившихся спорщиков, поднимал от угла свой картавенький голос, подписываясь одновременно
267

Андрей БЕЛЫЙ
и рукой и ногой: под словами всех трех; да отец, вопреки ожиданью
не бросившийся на подмогу братьям, сраженный дикою картиною
спора, побившего все рекорды, как знаток «в сих делах», подпирал
очки, с видом, каким наблюдают сраженье тарантулов в банке, поставив ее пред собой и весьма наслаждаясь.
С лукавством оглядывал нас, приглашая к вниманию, как бы
восклицая:
– Прекрасные-с спорщики! – Спор – в его стиле!
Вдруг Лахтин – жучок, представлявшийся мертвым, – взлетел и,
едва попрощавшись с отцом, свою голову скопческую бросил носом
в пол; и – прочь, к двери: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы! Он – исчез. Увидавши тот жест, Кобылинские – тоже в двери за ним: ни с кем
не простившись, наткнувшись в передней на тройку веселых, вполне добродушных и запоздавших блондинов; как ангелы мира, они вошли
в дверь: Поляков, Балтрушайтис и Перцов, в Москве оказавшийся.
Вечер окончился очень приятно; В. Я. Брюсов, став тих, как овечка, проворкотал на прощанье отцу что-то очень приятное; он мог
быть шармером: старушек пленял, воркоча им под ухо баллады Жуковского; отец, пленившийся декапитированьем двух гораздых
до спора бойцов, свои руки развел, проводив «декадента»; с лукавым
довольством покрикивал нам:
– Этот Брюсов – преумная, знаешь ли, бестия!
Точно присутствовал он на турнире, где Ласкер Чигорина и Соловцева (партнеров отца) уничтожил.
И думалось:
«Ну, пронесло!»
На другой день – письмо В. Я. Брюсова: матери: он просил его извинить в том, что был в ее доме он очень груб с Кобылинскими: «Но эти
братья – несносные братья», – запомнилась фраза письма; я о них беспокоился мало; им подобного рода спор – был нипочем; каждый день
они где-нибудь бились.
Гроза для меня надвигалась: государственные экзамены!
268

НАЧАЛО ВЕКА
ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ
Весна 1903 года отметилась мне изменением облика; всюду запел, как комар, декадент; стаи резвых юнцов, как толкачики, борзо
метались в «Кружке»; расширялись заданья издательские «Скорпиона»; уж «Гриф» тараторил весенней пролеткой от Знаменки; три объявились поэта: Волошин, Блок, Белый; четвертый грозил появиться
в Москве: Вячеслав Иванов; Бальмонт, появись, запорхал по Арбату;
В. Брюсов писал в «Дневниках»: «Познакомился с… Ремизовым» –
и еще: «У меня был Леонид Дмитриевич Семенов…» Брюсов писал
из Парижа о встрече своей с Вячеславом Ивановым: «Это настоящий
человек… увлечен… Дионисом…»; студент еще, Зайцев, Борис Константинович, – объявился писателем.
Литературные поросли!
И начиналось решительное изменение вида тогдашней Москвы:
уже трамвай проводился; уже ломались дома; появились, впервые, цветы из Ривьеры; являлась экзотика в колониальных магазинах: груды бананов, кокосов, гранат; появились сибирские рыбины странных сортов; населенье – удвоилось; запестрили говоры: киевский, харьковский, екатеринославский, одесский.
Уже разобщенность кварталов сменялася их сообщением: пригород всасывался в центр Москвы; тараракала громче пролетка; отчетливее тротуар подкаблучивал; вспыхнули вывески новых, глазастых
кофеен; и скоро огнями кино, ресторанов и баров должны были
вспыхнуть: Кузнецкий, Петровка, Столешников и Театральная площадь, где новоотстроенный дом «Метрополь» должен был поразить
москвичей изразцовыми плитами Головина.
И родимый Арбат не избег общей участи: переменялся и он; еще –
тот, да не вовсе; дома, формы – те же, а не с тем выражением окна
смотрели вчерашних дворянских построечек на раздувавшихся выскочек, новые постройки, покрытые лесами; домочки вчерашнего типа –
«Плеваки», «Бугаевы», «Усовы» и «Стороженки»; недавно – какой-нибудь эдакий двух-с-половиной-этажный фисташковый «крэм», «Алексей Веселовский», пузатоколонно зачванясь кудрявыми фразами
кленов, его обстоящих, беседу вел с флигелем «кафэ-брюлэ», «Сторо-
269

Андрей БЕЛЫЙ
женкой» пустейшими грохами старых пролеток; с подъезда же два лакея тузили ковры выбивалками: «У Грибоедова… Топ-топ… У Батюшкова». Дом напротив, с угла, «Николай Ильич», – спорил («Шаша-антраша» [шутливая поговорка Стороженки, обращаемая им к нам,
когда мы были детьми]) – шумом кленов; «тара-татата: прочитайте
Потапенку», – говорил он громом пролетки.
Теперь особняк «Веселовский» был стиснут лесами домин «Рябушинского», с розой в петлице, желавшего вещать с трубы семи-шестиэтажного дома: «Потапенко, Батюшков? – Эка невидаль: я вам Уайльдом задам: по задам!»
«Николай Ильич» – сломан был: яма разрытая – вместо особнячка; так дворянско-профессорский, патриотический, патриархальный
уклад отступал пред капиталистической, шумной, интернациональной
асфальтовой улицей; Прохор, единственный наш всеарбатский лихач
(«Со мной, барин, Борис Николаевич: Боренька-с»), вытеснен был раззадастою стаей лихих лихачей, ограблявших прохожих: у «Праги» (ресторан на углу Арбата и Арбатской площади).
Пропал вид размашистый, провинциальный; центр переполнялся
коробочным домом о пять и о шесть этажей; угрожал стать собранием
грубых кубов: с трубами (кубы да трубы).
Прошло пять-шесть лет, и зафыркали всюду авто; пробежали трамваи; пропала исконная конка, таскаясь еще по окраинам; и трухоперлый забор, выбегающий острым углом между двух перекрещенных
улиц, исчез – на Мясницкой, на Знаменке; клены срубились; витрин
электрический блеск, переливы пошли; и – сплошная толпа, под зеркальной витриной – с муарами, с фруктами, с рыбинами; везде – ртутный свет, синий свет, розовый, белый, как день! И квадратные колесоногие туловища с колесом впереди и с клетчатой кэпкой шофера явились перед ресторанами; черт знает что: не Москва!
Такой стала она: через пять-шесть-семь лет!
И такой начинала она становиться уж в 1903 году, выпуская
на улицы даму в манто, обвисающую от плечей дорогими мехами и перьями, падающими от затылка ей за спину, почти до места, недавно
турнюром украшенного: он – исчез.
Незаметно зима убежала; Страстную неделю пролетка пробрызгала лужицей; с первою пылью и с первою почкой – расхлопнулись
270
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
