Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
блуждений при ряде фиктивных синтезов; в первой, юношеской ста­тье я, синица, хочу поджечь море искринкой; в последней я лишь раз­решаю возможность к такому поджогу в туманном мне будущем, которое принадлежит не мне лично, а всей культуре.
Между статьями лежит шестилетие; что в «Эмблематике» пере­чень чисто абстрактных кривизин, то в самом авторе – боли и раны раздвоенного символиста, увидевшего свой разрез на абстрактного «старца» до старости и обобранного жизнью нищего, завопившего в поле из гроба о том, что никто не встречает его, мертвеца, и что нет ему дома иного, чем гроб.
Из деревни я подал прошение о поступленьи в университет; мель­кнул месяц; а сделал я более, чем с октября и до мая, рояся толкачиком среди толкачиков.
Выяснилась невозможность базировать на психологии мысль; выяс­нилися планы осенних занятий по логике; руководителем выбрал: Б. Фохта; все это пришлось оборвать, отвечая настойчивому приглаше­нию Блока приехать к нему, с Соловьевым, уж сдавшим экзамены, на­девшим фуражку и ставшим моим однокурсником; но он пропал; мы назначили встречу в Москве; приезжаю, сижу, жду; в те дни умер Чехов; в статье о нем я отчеканиваю основной лозунг свой: «Символизм не про­тиворечит подлинному реализму»; «Символизм и реализм – два методо­логических приема… Точка совпадения… есть основа всякого творче­ства»; «в чеховском творчестве… динамизм истинного символизма».
В моем самосознании оздоровление, хотя здоровье сказалося блед­ной, сквозной худобою и тайной слезой; торжествую, что преодолел точку косности в самом интимном; и знаю, что мысль о предмете с предметом ее живут в их проницаньи друг друга.
Сережа, которого я ожидаю, – пропал окончательно; я у Владими­ровых в оживленных беседах с Н. М. Малафеевым силюсь развить: Че­хов ближе – Верлена, Некрасов – Бодлера; Н. М. Малафеев, народник, приветствует стихотворение «Тройка», в нем видя отказ от безумия:
Будет вечер: опояшет Небо яркий багрянец, Захохочет и запляшет Твой валдайский бубенец.
371
Андрей БЕЛЫЙ
Ляжет скатерть огневая На холодные снега; Загорится расписная, Золотистая дуга.
– Это молодо, просто и ясно; Борис Николаевич, – с новым здо-
ровьем!
На мне – лица не было, а соглашался: искания шли от невняти­цы – к логике, от бодлеризма – к Некрасову, от романтизма – к кри­тическому реализму; теперь убедился я: мысль о предмете – предмет­на; предмет во всех случаях – мыслим; а всякие «вещи в себе», не от­крытые словом, – зачеркивал.
ШАХМАТОВО
В начале июля я трогаюсь в Шахматове; неожиданно вовсе со мною поехал Петровский; в вагоне мы перепугались: я – осознавая, что еду впервые в семью, неизвестную мне, без Сережи, с неприглашенным Петровским; он – ежился, что напросился.
С Подсолнечной (станция Октябрьской железной дороги) наняли тряскую и неудобную бричку; и верст восемнадцать – болотами, гатя­ми, частым, совсем невысоким леском протрусили; с холмов подыма­лись леса; не Московской, Тверской губернией веяло, как и под Кли­ном, и веял ландшафт строчкой Блока; я думал, что ближние станции этой дороги (Октябрьской) связалися с рядом знакомых имен: Химки, или – Захарьины; Крюково, иль – Соловьев, Коваленские; Поворовка, иль – Петровский; Подсолнечная, или – Блоки, Бекетовы; далее же – Менделеев; Клин, или – Майданово, Фроловское, где живали: Чайков­ский, Кувшинниковы, дама странная, Новикова; а – Демьяново, где вырос я, где – Танеевы все! А Дулепово, где – Костромитиновы, отда­ленные родственники моей матери! А Нагорное (посередине пути меж Подсолнечной и меж Демьяновом), где жгли костры, собирали грибы, где Григорий Аветович Джаншиев жарил шашлык нам!
372
НАЧАЛО ВЕКА
Вдруг – проредь лесная; и въезд неожиданный на проросший травою просторный усадебный двор с рядом служб и таящимся в зе­лени домиком, где жили Блоки; подъехали к главному одноэтажному, кажется серому, семиоконному дому; надстройка – в одно полукру­глое, очень большое окно; подъезд плотно закрыт: никого; отворя­ем – две тоненькие невысокого роста, не старые, не молодые, весьма суетливые дамы сконфузились; то – Александра Андреевна Кублиц­кая, Марья Андреевна Бекетова: мать А. А., тетка. Петровский увял; я с конфуза понес чепуху; вчетвером мы уселись в гостиной и долго не знали, что делать.
Меня поразила весьма Александра Андреевна: в серенькой кофточ­ке, с серой прической от проседи, с малым, редисочкой, красненьким носиком, скромно одетая, зоркая, затрепетавшая: птичка в силках! Этот вид пепиньерки ужасно ее молодил: не чертами, а бойкостью, ро­дом общенья: не мать, а – сестра (одновозрастна); трепет за нас пред «отцами», – вот что ее делало столь характерной.
В уютной, просторной, осолнечной комнате, где все предметы сто­яли в порядке, блистая протертостью, как на смотру пред хозяйкой (трепещущей), трепет запомнился, а не слова несуразные.
После защелкали пятками два протонченных, худых правоведа; за ними – такая же бледная, легкая, тонная, очень приятная голубогла­зая дама, их мать, или Софья Андреевна, третья сестра.
Мы прошли чрез террасу крутыми дорожками сада, спадающими прямо в лес, через лес, на поля; и – увидели тотчас идущих с прогулки супругов; вон там – Любовь Дмитриевна, молодая и розовощекая, в ро­зовом, легком капотике, плещущем в ветре, с распущенным белым зон­том над заглаженными волосами, казавшимися просто солнечными, тихо шла из цветов и высоких качавшихся злаков, слегка переваливаясь; Александр Александрович, статный, высокий и широкогрудый, покры­тый загаром, в белейшей рубахе, прошитой пурпуровыми лебедями, с кудрями, рыжевшими в солнце (без шапки), в больших сапогах, колы­хаясь кистями расшитого пояса, – «молодец добрый» из сказок: не Блок!
Средь цветов, в визгах ласточек, остановись, приложив к глазам руку, разглядывал; и… крупным бегом, с запыхом; он без удивления, став перед нами, с улыбкою руки жал.
– Вот и – приехали!
373
Андрей БЕЛЫЙ
И на Петровского – ласково: – Вот хорошо!
Тот, запутавшись, только рукою махнул, обрывая себя. Александр Александрович видом своим подчеркнул, что приезд Алексея Сергее­вича просто порядок вещей: непреложный!
Л. Д. подошла, улыбаясь, как к старым приятелям; поудивлялись пропаже С. М. Соловьева и поговорили об общих московских знако­мых и о пустяках, смысл которых изменчив, которые могут то вспыхи­вать внутренним светом, то меркнуть; А. А. освещал молчаливым ую­том наш щебет: довольство друг другом; и веяло – пряно: ветрами, сте­блями и визгами ласточек; так он, приятный хозяин, сумел водворить простоту и уют, проявив обходительность и окружая заботами: несует­ливо, но пристально, до пустяков; в нем сказалась житейская, эпику­рейская мудрость, привязанность к местности; точно пустил корни и точно рабочая комната – эти леса, и поля, и шиповники, густо за­крывшие флигель, – покрытые ярко-пурпуровыми с золотой сердце­виной цветами (таких я не видал).
Вернулись к террасе; он сильным и легким вспрыжком одолел три ступени; Л. Д., нагибаясь, покачиваясь, с перевальцем, всходила, округ­ло сутулясь большими плечами, рукой у колена капот подобравши и щуря глаза на нос, – синие, продолговатые, киргиз-кайсацкие, как подведенные черной каймою ресниц, составляющих яркий контраст с бело-розовым, круглым лицом и большими, растянутыми, некраси­выми вовсе губами; сказала грудным, глухо-мощным контральто, при­целиваясь на меня, – с напряжением, став некрасивой от этого:
– Ну, – а как Н***?
Не казалася дамой в деревне, – ядреною бабою: кровь с молоком! Я подметил в медлительной лени движений таимый какой-то разбой­ный размах.
И мы сели, немного опешенные; Александра Андревна забегала быстрыми, точно мышата, словами и карими глазками; Марья Андрев­на, присевшая рядом, вся в рябеньком, присоединялася к ней: моргот­ней, передергом лица; «Саша» сел, положив нога на ногу, перебирая свою поясную махровую кисть; и сидел как-то так: раскоряченно, с до­брым лицом, открыв рот, точно он собирался нам что-то сказать, но за-
374
НАЧАЛО ВЕКА
таивал; и вылетало какое-то «хн»; а наклон головы выражал откровен­но согласие: слушать, – не говорить.
Поразила тяжелая стать его; вспомнился тульский помещик Шен-
шин, свои стихотворенья о розах и зорях подписывавший: «А. А. Фет».
Блок «московский» на фоне сидящего так комфортабельно мужа, которого, может быть, мы оторвали от ряда домашних забот, пока­зался вполне псевдонимом того, кто привык, сидя вечером на обом­шелом бревне с синеватым дымком папироски, бросать чуть над­треснутым голосом домыслы, чисто хозяйственные, занимающие много места; меня приведя к огородику, четко окопанному, взяв ло­пату, воткнув ее в землю, сказал:
– Знаешь, Боря: я эту канаву весною копал… Я работаю – каждой весною тут!
В письмах к родным, относящихся к этому времени, все перепол­нено: домостроительством; он пишет матери: «Маменъка, вот тебе ключ», «поросята – превосходные звери… Две телки остались на пле­мя. Я написал две… рецензии… Около орешника будет картофель… Сделана новая калитка… Зачем ты велела испортить луг… В Прослове вырубили несколько участков… Боров стоит 21 рубль… Загон для ко­ров – превосходен…» и т. д..
Письма наполнены этим: «рецензии» и «разговор с Соловьевым», весной приезжавшим, – случайности; Блок здесь – земной, до… чрез­мерности, до пейзажа позднейших голландцев, рисующих… зайцев. «Сейчас… принесли сладкий хлеб и бисквит, изготовленный Дарьей… чай… величину… („величиной“ Блок в шутку называл ветчину) бледно­заревую с пламезарною оторочкою, нежную, не соленую… Покушав, гуляли…»; «Дарья – аристократическая хозяйка, изготовляющая на любителя: ветчину, битки со сметаной, творог… молоко… суп с варе­ной говядиной и суп с корнями» («Письма Блока к родным»). Фла­мандское есть что-то в «величине» с заревой оторочкой, которую плот­но «покушав, гуляли»; «едим хорошо, много… вкусно»; («Письма Блока к родным») и перечисление, что именно: «яйца, молоко, чай, хлеб; супы с мясом, битки, ветчина, творог…» и т. д.. Перечисление пищи, оценка, весьма добросовестная, ее качества – лейтмотивы всех писем к род­ным. Так и видишь – не Фета, а плотно покушавшего Шеншина перед картиной, опять-таки писанной поздним фламандцем. «Шестнадцать
375
Андрей БЕЛЫЙ
розовых поросят, сосущих двух превосходных свиней… боров с умным и спокойным выражением лица». Как? Лица?! У людей – что же: «лики» иль – «морды»? «Плешивая сволочь»; «молодой жидок»; «за­бинтованное брюхо»; «дама… скрипящим от перепоя голосом» и т. д.; «считаю себя вправе умыть руки и заняться искусством. Пусть веша­ют, подлецы, и околевают в своих помоях»; позднее, в эпоху полемики с нами (со мной и с Сережей): «Сережа совсем разжирел… подурнел».
Натуральный голландец неспроста явил… Шеншина; обергон впе­чатленья – вполне осознался в годах; когда выброшены дневники, био­графия и переписка с родными, вполне стало ясно: Шеншин, иль – по­мещик, женатый на Боткиной, – прежде гусар, закадычнейший друг Аполлона Григорьева.
В Шахматове, как в Москве, в первый миг под доверием («Саша» и «Боря»), – испуг друг пред другом мы явственно ощутили; с моей сто­роны – перед натурализмом, перед «Шеншиным», замечающим «блю­да», которые ел: даже в первый, московский приезд, – романтический – он отмечает, что – «за вторым ужином», «будем обедать в „Славянском базаре“», «Платил Сережа» иль: «ели блины».
Но и он – испугался того, вероятно, что я бы не мог перечислить блюд, съеденных в Шахматове; Александра Андреевна передала впе­чатление Блока от первого вечера: С. Соловьеву (тот – мне).
– «Кто же он? И не пьет, и не ест!..» – про меня.
Пил и ел; но, измученный историей с Н***, утомленный упорней­шим теоретическим чтеньем последних недель, я, конечно, не выгля­дел «натуралистом»; но – волил сознания, мысли, отчетливости, про­рабатывал убеждения так, как А. А. огород; кроме чувственных муску­лов есть волевые.
Я жилистей был: в сухожилиях сила – не в мясе.
Потом: я – раздваивался; протянувшися к другу, меня обласкавше­му, я затаил от него свое знанье о всей переписке прошедшего лета; под черепом этого здоровяка, этой умницы, – чушь, меледа, о которой по­нятия даже не может составить он, с детства испорченный тем, что счи­тался родными себя уже сделавшим Гёте, которого «пик» принимается за прорицанье; мелькало: «кто скажет, что здесь от здоровья, а что от спесивости» (переделывая в этом месте свои воспоминания, напеча­танные в «Эпопее» в 1922 году, я включаю ряд реальных штрихов, неу-
376
НАЧАЛО ВЕКА
добных к опубликованию в момент кончины поэта, когда мы, его лю­бившие, были охвачены романтикой поминовения; теперь, через 10 лет после смерти, можно о многом говорить спокойней, реалистичней).
Дружба с поэтом – была мне опорою: в том смысле, что всякая личная дружба – опора; но сквозь нее – суетливое, мышью скребуще­еся за порогом сознания знанье о полном идейном банкротстве, под­крадывающемся к Александру Блоку, так сказать, со спины; и я пере­живал раздвоение: тема «зари» стала только «жаргоном» меж мной и поэтом, метафорой, теряющей реальный смысл, – вот что удручало меня и делало тем, кто казался Блоку не пьющим и не ядущим; трудно жить в тесной обуви; тесно мне было без «пира сознания»; Метнер меня пировать приучил; так недавно, ободранный жизнью, я прикос­новением к Метнеру, к его культурным интересам, почувствовал себя рыбой в воде; здесь же, в Шахматове, где все пышнело природою чув­ственно-ласковой, где мне было так тепло, комфортабельно с Блока­ми, – половина меня самого почувствовала себя вдруг без воздуха, в смертельной тоске; точно я за два года пережил всю глубину разно­гласий, открывшихся вдруг между мной и поэтом уже в 1906 году.
Отсюда и «дерг», без возможности начистоту объясниться; я по­нял, что в Блоке есть и литературная культура, и вкус; а вот высшей культуры, расширенности сознания в стиле Гёте, многообразия устремлений в нем не было! И оттого-то: в кажущейся широкости его была суженность интересов: слишком многое, чем мы с Метнером вол­новались всерьез, было ему непонятно и чуждо.
Себя объясняю словами Чайковского, ибо они отражают, что я ис­пытал, что едва ликвидировал, что становилось изнанкою мизантропи­ческой во всех «филиях» моих: «Не умею быть самим собой… Как толь­ко я не один, а с людьми… новыми, то вступаю в роль любезного, крот­кого, скромного и притом будто бы крайне обрадованного новым знакомством человека, инстинктивно стремясь… очаровать, что по большей части удается, но ценой крайнего напряжения, соединен­ного с отвращением к своему ломанию».
Я ж был искренен – одною второю сознанья ища дружбы с Бло­ком и соединялся с ним в посиденьи без слов; а другою второй приме­ряя оценку романтиков, данную Метнером, – к Блоку, критически пе­ребирая в уме его пышно таимые «культы», к которым ни я, ни Сере-
377
Андрей БЕЛЫЙ
жа еще не могли прикоснуться, чтоб опытно, внятно понять, – понять в формуле, что – аллегория зорь, что от… розового капота, в котором сидит Любовь Дмитриевна, что она «облеклась», что ее «облекли», это сказывалось в ее позе актерственной, к нам обращенной с – «неспро­ста»; Блок матери пишет, что «Анна Николаевна считает себя вопло­щением… Души Мира… Она хочет играть в Петербурге ту же роль, что Люба в Москве». Как, как, как?!
Мне запомнилось, как он за чаем сидел, накрывая стаканом рассе­янно муху, внимал болтовне: о Москве, о Сереже, о Брюсове, Г. А. Ра­чинском, с чуть видной улыбкой и с носовым придыханием; перетопы­ваясь, своим словом как бы снисходя к косолапости, что через год уже раздражало меня, с жестковатою нотой по адресу «Грифа», А. Г. Кова­ленской; когда говорил «тетя Саша», то голос его становился глухим, а когда говорил «тетя Соня», голос его становился певучим.
Мне трудно дать текст его слов: в наших трио, квартетах он был – примечанием к тексту иль броской метафорою на полях им читаемой книги, меняющей тексты; без текста Сережиного, моего, Александры Андревны ретушь транспаранта, наложенного на рисунок, – невнятица!
Помню, – о Розанове:
– А Василий Васильевич… ххнн… С бороденкою… Знаешь ли, он – шепелявит… Он – с ужасиком…
Смыслы – в жесте: покура, покива, качанья носка.
Провоцировал к играм с фамилиями, чтобы выразить степень вли­яния Брюсова; вышло, как помнится: Брюсов, иль «брю» «сов», влива­ется в нас, изменяет поэзии наши: от «Блока» – лишь «ка» оставалось; он делался – «Брюк» («брю» – влияние Брюсова); «Белый» же делал­ся – «Бесов» («-сов» – действие Брюсова).
В шаржах, в пародиях неподражаем он был, нога на ногу, рука на свесе, – другою рукой, со стаканом, жужжащую муху накрыл; рот смешливый, открытый; спокоен и нем. «Передать шутливый тон… Бло­ка… почти невозможно. Дело было… не в словах, в тех шаловливых же­стах и минах, к которым он прибегал вместо речи» («О Блоке». Сбор­ник литер, исслед. Ассоциации Ц. Д. Р. П. Изд. «Никитинские суббот­ники». М. Бекетова: «Веселость и юмор Блока»).
Так: слушая мой пересказ одной встречи и вспомнив мои же слова, что мне слышится в каждом почти окончанье на «ак» (кулак иль дур-
378
НАЧАЛО ВЕКА
ак) звуковое подобие танца козлов, он на чей-то вскрик «как», стрях­нув пепел, повесивши ногу на ногу, сказал с мрачной сухостью:
– Да и не «как»: просто – «ак»!» Соловьев, мальчик взрывчатый, вспыхивал, точно склад пороха; ми-
мика Блока его поджигала, как спичку.
Порою Блок делался ласковым, нежным, – без слов: разговора как не было: он становился журчаньем; слова, как кристаллы, текли, испаря­ясь в ландшафте кучевых облаков, изменяющих форму; а смысл стано­вился – текучим: внесмыслием; сколько на эту текучесть ругался: «Бес­смыслица!» Сколько раз сам отдавался, взвивая словесные радуги, точно фонтан, у которого Блоки сидели; Л. Д. отвечала мне вспыхами глаз, кроя плечи платком; Блок внимал, как кот, у которого чешут за ухом.
Представить текст Блока – прочесть Эккерманову запись: слов Гёте; она – граммофон; оба тома, без третьего, записи Гётевых же­стов, – мертвы.
В отношении Блока я быть не хотел Эккерманом: отказываюсь приводить разговоры, которые в Шахматове обнимали десятки часов; только миги запоминались.
Блоки ведут к флигельку, сквозь шиповник; А. А., зацепяся за ветку, срывает пурпурный цветок; и с насмешкой, как бы приглашая к чему­то хорошему, мне подает; иль, прервав разговор, своим медленным шагом, с насмешкой подходит, как бы приглашая к хорошему очень, ведет в уголок: «Пойдем, Боря!» Стоит, потаптываясь, приближаясь глазами: «Все – так… Ничего, знаешь ли!» И приводит обратно.
День первый – болтня; обед: два правоведа, любезно отвесив по­клоны, прощелкали, сели, прямые, как струнки; и передавали тарел­ки – подчеркнуто чопорно; София Андреевна, держася отдельно, не­внятными жестами губ говорила с испуганным, глухонемым третьим сыном, Феролем; сидел песик Крабб; Александра Андревна и Мария Андревна держалися парочкой; после обеда ушли Пиоттухи.
– Они – позитивисты, – нам Блок объясняет, – не мешают: явля­ются… А про себя презирают… Но будут любезны.
Так, предупредив о черте, отделяющей оба семейства, живущие под одной кровлей, повел сквозь поляну в обстание топких и мшистых лесов с голубыми болотными окнами; розовое, золотистое небо сияло над горкой; Л. Д. показала рукою на розовое:
379
Андрей БЕЛЫЙ
– Там – жила я! За горкою – Боблово, где – Менделеевы. А. С. Петровский – под
локоть:
– Вот поза!
В «роль» вставилась? Нет, – «императорский» тон этой пары нас ин­триговал; и Петровский отметил подчерк, подаваемый нам интонацией: в жизни А. А. и Л. Д. есть какое-то «не тронь меня», о котором помигива­ют и подмаргивают. – «Да скажите же?» Как бы не так! Как «энигм»: де и Люба, и Саша – особенные; и мы прибегали к уловкам: при помощи сверл и стамесок (коварных вопросов) взломать запертой сей комод: с драгоценностями: что, в самом деле, – невнятица, идеология, секта, шутливость, застенчивость? Этот молчок с интонацией, с позой Л. Д., впрочем, детской, отметил Петровский, признавшися вечером:
– «Я понимаю теперь, что Сережа и вы пристаете к ним».
Впрочем, он был очарован хозяевами; став резвящимся мальчи­ком, в кэпи, нашлепанном на голове, был бодр и общителен. Блок нас провел в нашу комнату: в верхней надстройке, с окном полукруглым (над крышей террасы); до света возились мы: сон убежал; пересказы­вали впечатления дня.
Бирюзово-зеленое небо златело краями смуглеющих тучек; восток трепыхался мгновенной зарницею.
ТИХАЯ ЖИЗНЬ
Просыпались с ленцою часам к девяти; опускались часам к десяти; пили кофе со сливками при Александре Андреевне; не раз я ловил на себе ее острый, меня наблюдающий взгляд с «растолкуйте»; что, соб­ственно? Не понимала, как мы, она, видно, «не только» поэзию, предпо­читая, чтоб «Люба» была не «Прекрасной Дамой», – женою, а тут что-то малопонятное от метафизики, с ссылками на ряд цитат; на цитатах не женятся; их вырезают и вклеивают (Блок любил вырезать из журна­лов картинки, их вклеивая); метафизика – физика Меты? Так, что ли? Писалось же: «жизнь пролью в… крик» (о чем?); или: «мне в сердце вон­зили красноватый уголь пророка»; меня упрекал, что в статье своей
380