Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
– Вообще говоря, – нет же… Я… утверждаю… – с пронзительной си­лою, точно карьером несясь и держа в отлетевшей руке боевое копье, а не выскочивший карандашик; миг – Гиппиус нет: кверх тормашками рухнет под этим наскоком богатыря на «татарина», а… не на даму.
Но дама сидела; а вот богатырь – кувырком: через голову лоша­ди, – прямо лбом: в бездну!
Не это случалось, а нервный претык к «утверждаю»: упав головою в свои кулаки, подлетевшие к красным губам, как у мавра, рвал губы, оскалясь, мигая и прыгая теперь сутулой спиной, подавясь утвержде­нием; из ротового отверстия черно-огромного красный язык вывисал до грудей; он одною рукою язык себе силился снова упрятать, тряся­ся над ним, а другой, отлетевшей, хватался за воздух и рвал его (так ловят моль); после этого нервного тика – рука, рот, язык, голова воз­вращались на место.
И – «я утверждаю» – лилась Ниагара коротких, трескучих, отто­ченных фразочек; каждая как ультиматум: сказуемое, подлежащее, точка; сказуемое, подлежащее, точка, которую ставил его карандашик­копье, протыкая пространство меж пуфиком и дьяволицею белой: ни возраст, ни пол, ни достаток, ни класс не влияли; сиди тут бог-отец, паралитик иль пупс, – с одинаковою убежденностью произнесется прокол точки зрения: точкою зрения; «мавр» – непреклонен!
Свершив свое дело, задумчивый, грустный, внимающий – мягко, бывало, сидит; и сияют глаза его синие; чуть улыбнется; и – галстук опра­вит. В том пафосе было несносное что-то; но – детское; точно слепой; Мережковский, глухой, – тот кричал про свое: когда спорили до хрипо­ты про «Фому и Ерему», то другие старались ввернуть разговор в берега:
– Дмитрий, слушаешь порами, – Дмитрию Зина.
– Как вы, Николай Александрович, не видите сами, – бывало, Дима.
Не внемлют: гам этих догматиков – идеалиста-философа с мисти­ком от теологии напоминал бой тапира с… мартышкою.
Бердяев, вспыхивая, выговаривал нестерпимые, узкие крайне, до­тошные истины; лично же был не узок, и даже – широк, до момента, когда себя обрывал: «Довольно: понятно!»
И тогда над мыслителем или течением мысли, искусства, политики ставился крест: возомнивший себя крестоносцем, Бердяев, построив-
481
Андрей БЕЛЫЙ
ши стены из догмата, сам становился на страже стены, отделившей его самого от хода им наполовину понятой мысли; себя он ужасно обужи­вал; необузданное воображенье воздвигало очередную химеру; эту хи­меру оковывал непереноспым догматом он; оковав, – никогда уже бо­лее не внимал тому, что таилось под твердою оболочкою догмата; обо­ротного стороной догматизма его мне казался всегда химеризм; начинал он бояться конкретного знанья предмета, провидя химеру в конкретном; и с этим конкретным боролся химерою, отполирован­ною им – под догмат; совсем химерический образ больного Гюисман­са оказывался догматически бронированным: истинами от Бердяева; и он объявлял крестовый поход против созданной им химеры, дерга­ясь, вспыхивая, выстреливая градом злосчастных сентенций, гарцуя на кресле, ведя за собою послушных «бердяинок» приступами штур­мовать иногда лишь «четвертое» измерение; и вылетал, как в трубу, в мир чудовищных снов: он – кричал по ночам; мне казался всегда он «субъективистом» от догматического православия, или, обратно: пра­воверным догматиком мира иллюзий.
Дома ж часто бывал так спокойно-рассеян, грустно-приветливый, очень всегда хлебосольный, – являлся из кабинета воссиживать каким­то сатрапом: на красное кресло, только что отскрипевши пером, про­коловшим позицию Д. Мережковского в бойком своем фельетоне, ко­торый появится завтра же, – после боя чернильного ужинал, молчали­вый, усталый, предоставляя Л. Ю. Бердяевой и сестре ее за ужином монополию мира идей; и внимал им с сигарой во рту.
В его доме бывало много народу: особенно много стекалось сюда громких дам, возбужденных до крайности миром воззрений Бердяева, спорящих с ним и всегда отрезающих гостя от разговора с хозяином; скажешь словечко ему; ждешь ответа – его; но уж мчится стремитель­ная громкая стая словесности дамской, раскрамсывая слова, не давая возможности Бердяеву планомерно ответить; было много идейных вакханок вокруг него.
Мережковские меня приглашали, затащив в разговор, подымать с Бердяевым нудные, ставшие скоро мне несносными темы, когда воз­вращался от Блоков я около двенадцати часов ночи.
– Ну, наигрались, – пора и за дело», – лукаво мигал Мережковский.
482
НАЧАЛО ВЕКА
– А мы, – З. Н. Гиппиус, – пока вы с Блоком молчали, тут все об-
суждали: подписываться под протестом иль – нет…
Оглашался протест; и, кряхтя, на плечах подымал я общественно­религиозную тему; но скоро меня утомила общественность эта, – тем более что в ней всплывал уже… Струве с «Полярной звездой»; я ж – ле­вел: Мережковский во мне натыкался: во-первых, – на недопустимое для него поднимавшееся сочувствие к эсдекам (он же лынял меж каде­тами и меж эсерами); и, во-вторых: ему претил круг моего философ­ского чтения.
– Это ж механика мертвая! – он восклицал: мертвой механикой он считал все, что – не он.
Любопытство и художественного, и теоретического порядка влек­ло меня к этим религиозным философам, как оно же влекло и к фило­софам не религиозным.
ПИРОЖКОВ ИЛИ БЛОК
Мережковский когда-то пленял разгляденьем художников слова на фоне истории; но мне претили при ближайшем знакомстве с кули­сами мысли его: они – догматизм, журнализм; так что громкий рычок на церковность апокалиптического и безгривого «левика» – надоедал: он рычал на церковность из «церквочки», связанной с тем, с чем он рвал; так что рвал и метал на себя самого этот «левик»; Д. В. Философов последовательно отдавался кадетской общественности; Карташев кле­вал на церковь; союзники, в сущности, уже тогда улепетывали от него; Философов хотел бы «дострувить» его; Карташев бы хотел его «дозла­тоустить»; до пояса – «струвик», до ног – «златоустик», он стал не со­бою самим: «Филошев» с «Картасофовым» дали серейшую мазь; этой мазью замазал он собственные, прежде яркие краски: фатально; его «Юлиан» интересней, живей, чем «Воскресшие боги», которые лучше «Петра»; «Петр» свежей «Александра»; так все им написанное – в нис­ходящей градации; жалко приклеенный «туфлей с помпоном» к трам­плину, с которого прыгал, явил не прыжок через бездну, а только сига­ние ножки, приветствующее революцию; разве что туфелька с ножки,
483
Андрей БЕЛЫЙ
вильнувши помпоном, слетела в расщеп меж двумя берегами; помпон, это – бомба, которую хотел метать вместе с Савинковым; подскочив­шие сзади друзья, – «Филошев» с «Картасофовым», его отклеив, ста­щили в Варшаву, где он объявил: «Ожидаемый миром мессия – Пил­судский». Поставив в Париже «наивного малого» – во все лопатки: Д. В. Философов – в Варшаву; А. В. Карташев – под Святейший Синод.
В 1905 году дружба с сестрами – Зиною, Татою, отклик на сердце, которого не было (была лишь видимость), меня держали в гипнозе; и я от себя самого утаил, до чего этот «левик» мне чужд в выявленьях идейных и личных: несло от него, как из погреба, – холодом!
Гиппиус в тонкостях мыслей и чувств была на двадцать пять голов его выше; она отдала свою жизнь, свой талант, свой досуг, чтоб возить­ся с хозяйствами «всеевропейского» имени; она – работница с гряз­ною тряпкой в руках; Мережковский питался ее игрой мысли; во мно­гом он вытяжка мыслей З. Н.; порошки ему делали: «зинаидин» (нечто вроде «фитина»); «коммуна» позднее мне виделась лабораторией га­зов, которыми «тещин язык» (детская игрушка, продававшаяся на Вербе в Москве) верещал: на весь мир!
Не случайно, что я и Д. С. друг на друга глазами лишь хлопали; и не случайно, что с З. Н. я ночи свои проводил в неотрывных беседах; в те годы она – конфидентка, мне нужная; еще не видел я тени ее, ставшей ею впоследствии, когда она – стала тень; это – сплетница, вы­росшая в клеветницу и кляузницу! Мотив жизни в сем «логове» – не только Гиппиус; Блоки, с которыми виделся я ежедневно («комму­на» моя номер два); Мережковские грызли меня за мое убеганье в ка­зарму: что общего?
«Дмитрий», бывало, попугивает: рифмой с хвостиком Блока:
– Кричал Анатоль: «О, о, о!» Губку пятила жена Андрея Болконско­го. Иван Ильич кричал: «Ууу!» Блок – «Цариц-ууу!»
И – склабился; Блок отмечал тот осклаб:
– Арлекин!
– Боря, Блок – тюк какой-то: не сдвинешь, – З. Н. добавляла; не «Боря» у ней выходило, – Бээ… оря!
Однажды Д. С. и З. Н. загорелись желаньем: с Л. Д., женой Блока, встретиться: «Бэоря, тащите их, сдвиньте их с места!»
484
НАЧАЛО ВЕКА
Порой порученья давалися мне щекотливые: для Мережковского я покупал… «пипифакс»; и – его знакомил в Париже – с Жоресом. Я помню, как я вез А. А. и Л. Д. на извозчиках к дому Мурузи в весенних капелях; зиял юный серп; Александр Александрович губы скривил, спрятав нос в воротник; и мехастую шапку – на лоб.
3. Н. встретила с официальной приветливостью; рыже-розовые волоса подвязала пурпуровой лентой; лорнетку – к глазам, Любовь Дмитриевну оглядев с головы и до пят: «А… скажите… А как же… А Боря рассказывал?» Д. С, взволнованный, будто пришел Пирожков, а не Блоки, с любезно-картавыми рыками зубы показывая, стал эла­стичный, слетая с дивана, как мячик, и бегая диагоналями; Блок же печально тенел из угла.
Ничего из знакомства не вышло.
Блок, я, Любовь Дмитриевна, слухи; в 1906 году Савинков; где-то та­имый, все – мельк пыли подсолнечный; «Дима» в 1906 году помчался в Париж; за ним «Зина» и «Дмитрий» рвались; все зависело от Пирож­кова, издателя; Д. Мережковский, млея на солнышке, брал тогда с собою на Литейный меня и показывал мне на барашки: «Весеннее небо».
С утра и до вечера слышалось:
– Вот Пирожков… С Пирожковым… Придет Пирожков.
Продавалась «Трилогия»; идеология, всякая, таяла пред ожидае­мыми посещениями Пирожкова.
И вот он – пришел.
И сейчас же потом, взяв с собою пальто Мережковского (уже в Париже – весна), застегнув на нем шубку, схвативши его чемоданчи­ки, – я, Карташев, Тата, Ната и Ремизова – на Варшавский вокзал; он в вагоне облекся в пальто, сбросив в руки нам шубу:
– В Пагижже фиалки!
Боялся – простуды, заразы, клопов, революции; и посылал меня за… «пипифаксом».
Мне связаны вместе: отъезд, Пирожков и… «пипи-факс».
485
Андрей БЕЛЫЙ
В. В. РОЗАНОВ
Раз, когда с Гиппиус перед камином сидели с высокой «пробле­мой», – звонок: из передней в гостиную дробно-быстро просеменил, дрожа мягкими плотностями, невысокого роста блондин с легкой про­седью, с желтой бородкой, торчком, в сюртуке; но кричал его белый жилет, на лоснящемся, дрябло-дородном и бледно-морковного цвета лице глянцевели очки с золотою оправой; над лобиной клок мягких редких волос, как кок клоуна; голову набок клонил, скороговорочкою обсюсюкиваясь; и З. Н. нас представила:
– Боря!
– Василий Васильевич!
Это был – Розанов.
Уже лет восемь следил я за этим враждебным и ярким писателем, так что с огромным вниманьем разглядывал: севши на низенькую та­буретку под Гиппиус, пальцами он захватывался за пальцы ее, себе под нос выбрызгивая вместе с брызгой слюной свои тряские фразочки, точно вприпрыжку, без логики, с тою пустой добротою, которая – форма поплева в присутствующих; разговор, вероятно, с собою самим начал еще в передней, а может, – на улице; можно ль назвать разгово­ром варенье желудочком мозга о всем, что ни есть: Мережковских, себе, Петербурге? Он эти возникшие где-то вдали отправленья вы­брызгивал с сюсюканьем, без окончания и без начала; какая-то празд­ная и шепелявая каша, с взлетаньем бровей, но не на собеседника, а над губами своими; в вареньи предметов мыслительности было на­глое что-то; в невиннейшем виде – таимая злость.
Меня поразили дрожащие кончики пальцев: как жирные десять червей; он хватался за пепельницу, за колено З. Н., за мое; называя меня Борей, а Гиппиус – Зиночкой; дергались в пляске на месте коленки его; и хитрейше плясали под глянцем очковым ничтожные карие глазки.
Да, апофеоз тривиальности, точно нарочно кидаемой в лоб нам, со смаком, с причмоками чувственных губ, рисовавших сладчайшую, жирную, приторно-пряную линию! И мне хотелось вскрикнуть: «Хи­тер нараспашку!» Вдруг, бросив нас, он засопел, отвернулся, гребеноч­ку вынул; пустился причесывать кок; волоса стали гладкие, точно при-
486
НАЧАЛО ВЕКА
лизанные; отдалось мне опять: вот просвирня какого-то древнего хра­ма культуры, которая переродилась давно в служащую при писсуаре; мысли же прядали, как пузыри, поднимаясь со дна подсознания, лопа­ясь, не доходя до сознания, – в бульках слюны, в шепелявых сюсюках.
Небрежно отбулькавши мне похвалу, отвернулся с небрежеством к Гиппиус и стал дразнить ее: ведьма-де! З. Н. отшучивалась, называя его просто «Васей»; а «Вася» уже шепелявил о чем-то своем, о домашнем, – о розовощекой матроне своей (ее дико боялся он); дергалась нервно ко­ленка; лицо и потело, и маслилось; губы вдруг сделали ижицу; карие глаз­ки – не видели; из-под очков побежали они морготней: в потолок.
Вдруг Василий Васильевич, круто ко мне повернувшись, забрызгал вопросиками: о покойном отце.
– Он же – умер!!.
Вздрог: выпрямился; богомольно перекрестился; и забормотал – с чмыхом, с чмоком:
– Вы – не забывайте могилки… могилки… Молитесь могилкам.
И все возвращался к «могилкам»; с «могилкой» ушел; уже кутаясь в шубу, надвинувши круглую шапку, ногой не попав в большой ботик, он вдруг повернулся ко мне и побрызгал из меха медвежьего:
– Помните же: от меня поклонитесь – могилке!
И тут же, став – ком меховой, комом воротника от нас – в дверь; а З. Н. подняла на меня торжествующий взгляд, точно редкого зверя показывала:
– Ну, что скажете?
– Странно и страшно!
– Ужасно! – значительно выблеснула, – вот так плоть!
– И не плоть, – фантазировал я, – плоть без «ть»;. в звуке «ть» – окрыление; «пло» – или лучше два «п», для плотяности: п-п-п-пло!
В духе наших тогдашних дурачеств прозвали мы Розанова:
– Просто «пло»!
Ни в ком жизнь отвлеченных понятий не переживалась как плоть; только он выделял свои мысли – слюнной железой, носовой железой; чмахом, чмыхом; забулькает, да и набрызгивает отправлениями аппара­та слюнного; без всякого повода смякнет, ослабнет: до следующего от­правления; действует этим; где люди совершают абстрактные ходы, он булькает, дрызгает; брызнь, а – не жизнь; мыло слизистое, а – не мысль.
487
Андрей БЕЛЫЙ
Скоро стал я бывать на его «воскресеньях», куда убегал от скучных, холодных воскресников Ф. Сологуба, который весьма обижался на это; у Розанова «воскресенья» совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело; гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утес­нения в тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, не­заметный и тихий, взяв под руку того, другого, поплескивал в уши; и – рот строил ижицей; точно безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что – щипался), бесстыдничая переблеском очко­вых кругов; статный корпус Бердяева всклокоченною головой асси­рийца его затмевал; тут же, – вовсе некстати из «Нового времени»: Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша, играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на нас, декадентов; Д. С, Мережковский, осунувшийся, убивался фигу­рою крупною этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с боко­вого же столика – своя веселая группа, смакующая безобразицу мощ­ной вульгарности Розанова; рыжеусый, ощеренный хищно, как бы вы­пивающий карими глазками Бакст и пропухший белясо, как шарик утонченный с еле заметным усенком – К. Сомов.
Все – выдвинуты, утрированны; только хозяин смален; мелькнет белым животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями, фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая, строгая Варвара Федоровна, со­четающая в себе, видно, «Матрену» с матроной; я как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала «мистическое» отвращение, переходящее просто в ужас; я, «друг» Мережковских, внушал ей сомнение.
Розанов, взяв раз за талию, меня повел в показную, парадную комна­ту; она зарела, как помнится, – розовым; посередине, как трон, возвы­шалося ложе: не ложное; и приводили: ему поклониться; то – спальня.
Однажды он, смяв меня и налезая, щупал, плевнул вопросом; и я, отвечая, чертил что-то пальцем по скатерти: непроизвольно; он, слов не расслышав, подставивши ухо (огромное), видел след ногтя, чертив­шего схему на скатерти, и, точно впившись в нее, перечерчивал ногтем, поплевывал: «Понимаете!» Силился вникнуть; вдруг он запыхался,
488
НАЧАЛО ВЕКА
устал, подразмяк, опустил низко голову, снявши очки, протирал их без­глазо, впадая в прострацию; физиологическое отправленье соверши­лось; не мог ничего он прибавить; мыслительный ход совершался есте­ственной, что ли, нуждою в нем; так что, откапав матерей мыслей, он капать не мог.
Не забуду воскресников этих; позднее на них пригляделся – впер­вые я к писателю Ремизову; он сидел, такой маленький, всей головою огромной уйдя себе под спину; дико очками блистал; и огромнейшим лбом в поперечных морщинах подпрыгивал из-под взъерошенных, вставших волос; меня вовсе не зная, уставился, как бык на красное; вдруг, закрививши умильные губки, он мне подмигнул очень странно; мне сделалось жутко; и он испугался; сапнувши, вскочил, оказавшись у всех под микиткой; пошел приставать к Вячеславу Иванову:
– У Вячеслава Иваныча – нос в табаке!
И весь вечер, сутуленький, маленький, странно таскался за В. И. Ива­новым; вдруг, подскочивши к качалке, в которой массивный Бердяев си­дел, он стремительно, дьявольски-цапким движением перепрокинул качалку; все, ахнув, вскочили; Бердяев, накрытый качалкой, предстал нам в ужаснейшем виде: там, где сапоги, – голова; там же, где голова, – лаки­рованных два сапога; все на выручку бросились; только не Розанов, сде­лавший ижицу, невозмутимо поплескивал с кем-то.
Однажды я днем зашел; он посулил подарить свою книгу, редчай­шую («О понимании»): «Вы приходите за ней; я вам ее надпишу». За­крученный вихрем, признаться, о книге забыл; не зашел; он же ждал: приготовился; и страшно обиделся.
В этот приезд я его повстречал на Дункан; был я с Блоками; взяв меня под руку, он недовольно поплескивал перед собою, мотаясь ры­жавой своей бороденочкой:
– Хоть бы движенье как следует; мертвый живот; отвлеченности, книжности… нет!
И, махнув недовольно рукою, он бросил меня, не простившись.
Поздней его встретил в «Весах»; М. Ф. Ликиардопуло, гостеприимно его усадив на диван, перед ним разложил животы оголенных красавиц; и Розанов мерил их, как специалист по вопросу, высказывая очень веско и строго суждения, геометрические, – об удобствах или неудобствах
489
Андрей БЕЛЫЙ
младенца: лежать – в животе такой формы; в нем был не цинизм, – что­то жреческое, исправлявшее свою обязанность; вдруг он воскликнул:
– Вот это – живот: согласился бы крестным отцом быть! – плевнул
он, довольный.
При встречах меня он расхваливал – до неприличия, с приторно­стями; тотчас в спину ж из «Нового времени» крепко порою отплевы­вал; там водворился Буренин, плеватель известнейший; Розанов, тоже сотрудник, равнялся с другими: по плеву; меня это не занимало; при встречах конфузился он; делал глазки и сахарил; значит, – был плев; и поэтому как-то держался в сторонке от Розанова до момента еще, когда прежние его друзья вдруг с усердием, мне не понятным (чего ж они прежде дремали?), его стали гнать и высаживать из разных об­ществ; а он – упирался; я несколько лет не бывал у него уже.
В 1908 году мокрая осень стояла в Москве; день плаксивился ле­петнем капелек; небо дождями упало; весь этот период покрыт мне тоскою и тьмою; в гнилом и вонючем ноябрьском тумане, когда элек­трический свет проступает, как сыпь, раз брел уныло я, пересекая Тверскую; у памятника кто-то дерг – за рукав; оборачиваюсь: смо­трю, – мокренькое пальтецо, шапка мятая; в скважинах поднятого во­ротника – зарыжела бороденка: метелкой; рука без перчатки хватает­ся: мокрая. Розанов!
– Откуда это, Василий Васильич?
– Да вот – проездом; спешу в Петербург; дожидаюсь заведующего газетой. – Схватился руками за локоть и ижицу сделал: – Голубчик мой, не покидайте меня; делать нечего!
Дергая за руку, дергаясь и пришепетывая, стал он водить и туда и сюда в закоулках, завешанных грязным туманом; воняло; и – брызга­ли шины; калошами черпали воду; вдруг кинулись мороки красные, бе­лые, синие, «Часы Омега», брызнь кинематографов, перья накрашен­ных дам; среди мороков – Розанов, сделавши ижицу, мокрой губою выбрызгивал свои «ужасики»: об аскетах святых; и прохожие, остано­вившись, оглядывались.
Затащивши в кофейню Филиппова, меж освещенными столиками, продолжал он выплевывать «бредики», – мокрый, потертый, обтре­панный, до неприличия, – средь щеголей, пшютов, пернатых и разма­занных дам; вдруг он выразил немотивированный интерес к А. А. Бло-
490