Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
«Птикса», а я был – ряды греческих букв (вплоть до «каппы»), «2 бе», –
«Б. Бугаев», «Яновский» и «Спиритус»; благодаря псевдонимам шесть
или семь специалистов казалися роем имен; они давили: зевок, отсебятину, позу, «нутро», штамп, рутину, цель – вовсе не в том, чтобы «перл»
показать; цель – тенденция: с «Блоками», «Белыми» и «Сологубами»
о «Дюамелях», «Аркосах», «Уитменах» внятно напомнить: «Читайте
не Льдова – Языкова, не Баранцевича – Дельвига, коли уже касаться
„вчерашнего дня“».
«Весы» пряталися в «Метрополе», отстроенном только что и удивлявшем слащавой мозаикой Головина; вечер: розовое электричество
вспыхнуло от подъезда гостиницы, там, где стена и проход на Никольскую, – сверт: двор, подъезд, этажи, доска: «Скорпион»; комнатушки:
в одной – полки, книги и столик с подпиской (печатки, расписки), пальто, котелок, трость Василия; он – и служитель, и – друг: пиджак, синий,
и лиловенький галстук, при усиках; ростом – невзрачен; он все понимал
в нашей тактике, ярко «врагов» ненавидел, участвовал в «прях», дерзил
Брюсову; в часы досуга, надев котелочек, пальто (трость – под мышкой),
фланировал под «Дациаро», раскланиваясь: с этим, с тем.
Комнатушка вторая – не редакция, а – лавчонка: фарфорик, гравюра, кусок парчевой, изощренные часики, старый пергамент и выставка пестрых обложек; два стула, синявый диванчик, стол, шкафик,
на нем антикварные редкости, гранки; лежит на столе пресс-папье:
препарат скорпиона, когда-то живого, запаян в стекло; стены – красочный крик: Сапунова, Судейкина, Феофилактова, Ван-Риссельберга;
тяжелая рама с Жордансом, добытым в московском чулане; Рэдон и –
обложка, последняя, Сомова; ряды альбомов: Бердслея и Ропса; мы все
спотыкались о стол, о второй; он – огромен, он – веер обложек: последние книжки журналов – французских, английских, немецких
между итальянскими, польскими, новоболгарскими и новогреческими; все прощупано и перенюхано С. Поляковым; из морока красок его
голова с ярко-красным, редисочкой, носиком, втиснута криво в сутулые плечи; в нем что-то от гнома, когда он поставленной наискось желтой своей бородой измеряет рисунок и маленькой желтой плешью
с пушочком – глядит в потолок.
Он скрежещет кривою улыбкой; лицо очень бледное, старообразное; желтая пара; как камень шершавый, с которого желтенький лю-
421

Андрей БЕЛЫЙ
тик растет; так конфузлив, как листья растения «не-тронь-меня»; чуть
что – ежится: нет головы; лицом – в плечи; лишь лысинка!.. «Что
вы?» – «Я – так себе. Гм-гм-гм… Молодой человек из Голландии – гмгм – рисунки прислал».
И все – убирается; перетираются руки; на все – «что да, прекрасно»; в уме же – свое (хитр, не скажет): «Рисунки голландца – издать,
чтоб носы утереть ретроградной Голландии; лет через десять она академиком сделает этого – гм – молодого – гм-гм – человека; теперь –
дохнет с голода!»
Раз я накрыл в «Скорпионе» С. А. Полякова, когда все разошлись
(он тогда именно и заводился, копаясь в рисунках); поревывая про
себя, он шагал, скосив голову набок, средь полок, фарфоров и книг, зацепляясь за угол стола и покашиваясь на меня недовольно (спугнул);
носик – в книгу.
«Вы что это?» – «Гм-гм, – подставил он мне сутулую спину и желтую плешь, – изучаю, – весьма недоверчиво из-за спины смотрел носик, – корейский язык». – «Зачем?» – «Гм-гм: так себе – гм!»
Языки европейские им были уже изучены; близе восточные –
тоже; и очень ясно, что дело – за дальневосточными; с легкостью одолевал языки, как язык под зеленым горошком; большой полиглот, математик, в амбаре сидел по утрам он по воле «папаши»; а – первый
примкнул к декадентам, тащил «Скорпион», в нем таща символизм
сквозь проливы и мины бойкота: к широкому плаванью; в миги раздоров он, морщась, присевши за том, нюхал пыль: «Образуется… Ну, ну…
Пустяк». Выходил из угла: миротворной рукою заглаживать острости;
вдруг вырастал, заполняя пространство; загладив, горошком катился
в свой угол, куда никого к себе не пускал; там – рисунки, концовки, заставки; а право идеи планировать – нам предоставил; в артурские дни
бросил публике номер «Весов» в очень стильной японской обложке.
«Весы» – возвращали подписчики: в знак протеста.
Вкусы его – подобные жадности: к… глине; я видывал странных
субъектов: «Приятно погрызть уголек». Так любовь Полякова к тусклятине напоминала подобное что-то: как будто, явясь в «Метрополь», с удовольствием перетирая сухие и жаркие очень ладошки, заказывал блюда: раствор мела с углем; жаркое – печеная глинка; хвативши стакан керосинчика, переходил он к помаде губной, посыпая
422

НАЧАЛО ВЕКА
толченым стеклом вместо сахара; после съедал вместо сыру тончайший кусочек казанского мыла; за все заплативши огромнейший счет,
появлялся в «Весах».
Таков супер модерн его вкусов, подобный… корейской грамматике; глаз изощрял он до ультра-лучей; красок спектра не видел; где морщил он доброе, гномье лицо над разливами волн инфракрасных, тусклятину видели мы в виде супа астральных бацилл иль рисунков Одилона – Рэдона; порою хватал лет на двадцать вперед.
Он был скромен; являлся конфузливо, в желтенькой, трепаной
паре, садясь в уголочек, боясь представительства; спину показывая
с малой плешью, покрытой желтявым пушком; и поревывал: «Полноте
вы». Я не помнил ни тоста его, ни жеста его; сюртук на нем появлялся – раз в год.
Эрудит исключительный, зоркая умница, а написать чтонибудь, – скорей зеркало съест! Впрочем, раз появился обзор кропотливый грамматик, весьма экзотических; подпись – Ещбоев: «Ещбоевым» высунул нос свой в печать, чтобы, спрятавшись быстро, сидеть
под страницей «Весов», шебурша «загогулиной» Феофилактова, и утверждать: она – тоньше Бердслея; ее очень тщательно гравировали;
она – украшала «Весы».
Комнатушка «Весов» – парадокс; как в каюте подводника, тесно;
технические аппараты – везде; к ним же радиоволны неслись –
из Афин, Вены, Лондона, Мюнхена: трр! – «Покушение немецкой
критики на талант поэта Моргенштерна». И – трр, – телефон с резолюцией сотруднику Артуру Лютеру: «Давайте скорее заметочку о поэзии Моргенштерна». Афины, бывало, докладывали Москве, что Маларикис кровно обижен коринфской критикой; и – Ликиардопуло,
греческий корреспондент, темно-багровый от гнева, строчит: «Всему
миру известно, поэт Маларикис – гордость Европы». Читатель же
российский читал лишь, как обкрадывают в «Весах» критика Айхенвальда, не зная, кто – Лерберг; а в Брюсселе «Весы» благодарили:
«У нас есть защитник: „Весы“». Когда я в Брюсселе жил, то меня
брюссельцы уважали за то, что я – бывший «весовец»; великолепны
были обзоры латвийской поэзии и обстоятельные обзоры, почти
ежемесячные, – новогреческой лирики.
423

Андрей БЕЛЫЙ
Быстро повертывалась рукоять; и снаряд лупил из «Метрополя» –
в Афины, Париж, Лондон, Мюнхен; минер – М. Ф. Ликиардопуло, он –
налетал: «Торопитесь, топите, лупите, давайте». Сухой, бритый, злой,
исступленно-живой, черноглазый, с заостренным носом, с оливковым
цветом лица, на котором – румянец перевозбужденья, пробритый,
с пробором приглаженных, пахнущих фиксатуаром волос, в пиджачке,
шоколадном, в лазуревом галстуке – ночи не спал, топя этого или того,
вырезая рецензии иль обегая газеты, кулисы театров, выведывая, интригуя; способен был хоть на кружку для чести «Весов». Доказал он
поздней свою прыть, пронырнувши в Германию в годы войны и с опасностью жизни ее описав – в сорока фельетонах.
Со всеми на «ты» был.
Расправлялся он с враждебными журналами нечеловечески круто;
был он своего рода контрразведкой «Весов». Поляков, бывало, ему:
«Тише вы – гм-гм». Ликиардопуло же, бросаясь, баском тарахтя, как
разбрасывал по полу пуговицы: «Тах-тах-тах, – что за гадость: читайте!»
Подсовывал мне номер с ругней; и – строчил свою ответную «гадость». Был англо-грек (англичанин по матери); злостью его питалось
года «Бюро вырезок».
– Бить их по мордам, – на вазу фарфоровую налетел, – давить,
бить: церемониться нечего! – носом на кресло.
Когда ни зайди – дело жаркое: битва; трещит телефон; деловито,
зло, сухо: раскал добела; диктатура – железная: «Бездарность, тупица,
дурак!» И Алексей Веселовский, с пробитым навылет профессорским
пузом, в пробитую брешь захвативши портфель, – юрк, юрк: Ликиардопуло; Эллис, Борис Садовской, Соловьев юрк – за ним; это – вылазка; или: трещит барабан день и ночь: «Арцыбашев», – и рушился. Лозунг «весовский»: «топи сколько можешь их» Ликиардопуло в жизнь
редакции проводился.
И тут же бросалися гелиознаки в Европу: политика вкуса не русская, а европейская; движенье имен – европейских, топленье имен –
европейских; единая логика связывала: травлю Ляцкого с провозглашеньем… какого-нибудь Маларикиса поэтом. Блок, Иванов – этого
не поняли; они хотели прожить на своем на умке, на своем на домке;
а «Весы» – волновалися фронтом, в котором Мельбурн и Москва –
пункты в сети литературного движения; в «Весах» забывались: Москва,
424

НАЧАЛО ВЕКА
«Метрополь», из которого с кряком спешил Поляков; с ним – Семенов: в цилиндре, с сигарищей, – розовощекий блондин, грубо-нежный
и тонко-дубовый.
Еще не отмечен никем заграничный «весовский» отдел; в нем
представлена Франция: Ренэ Аркосом, двумя братьями Гурмонами,
Ренэ Гилем; «спец» Лувра, И. Щукин, отчет давал о выставках, так что
Париж был в «Весах» – первый сорт; Брюсов – Бельгией ведал; и лично сносился с Верхарном; я в Брюсселе слышал высокое признанье
«Весам»: «Проповедуя Лерберга, Ван-Риссельберга, они в авангарде
шли нашей культуры!» О Суинберне – где было сказано? Только в «Весах»; академик и лорд Морфиль – английским отделом заведовал,
а итальянским – Джиованни Папини, теперь – знаменитость; Германию – представлял Лютер: теперь он в Германии – «имя»; Элиасберг
давал обзор Мюнхена; севером ведали – два «спеца» севера: Ю. Балтрушайтис и С. Поляков.
Я вовсе не утверждаю, что былой памяти «Весы» имеют какое-либо отношение к политической и социальной революции; но что они
во многом лили бунт против литературной затхлости своего времени, – за это стою.
Боролись «Весы» – с кем? С Веселовскими, Пыпиными, Стороженками. За кого? За Аркосов, Верхарнов, Уитменов, Гамсунов,
Стриндбергов.
Балтрушайтис, угрюмый, как скалы, которого Юргисом звали, дружил с Поляковым; являлся в желтявом пальто, в желтой шляпе: «Мне
надо дождаться». И, не раздеваясь, садился, слагая на палке свои две
руки; и запахивался, как утес облаками, дымком папироски; с гримасой с ужаснейшей пепел стрясал, ставя локоть углом и моргая из-под
поперечной морщины на собственный нос в красных явственных
жилках; то – юмор; взгляните на нос – миротворнейший нос: затупленный, румяный.
Казалось: с надбровной морщины несло, точно сосредоточенным
холодом, – Стриндбергом, Ибсеном (переводил, редактировал); он –
переряженный в партикулярное платье Зигурд; цвета серого пара, как
скалы Норвегии; глаз – цвета серых туманов Нордкапа; вынашивал он
роковое решение: встать, перейдя от молчания – к делу; уже перекладывал ногу на ногу с прикряком, со вздохами:
425

Андрей БЕЛЫЙ
– Надо сказать тебе…
– ?
Он же вставал: «Надо бы… – посмотрев на часы, басил он: –
Но на днях, как-нибудь, а теперь – мне пора».
И глаза голубели цветочками луга литовского: около Ковно; нордкапский туман – только утренний, свежий парок, занавесивший теплое и миротворное солнышко; он затупленный, румяный своей добротой нос – в дверь нес.
Куприна, уже выпившего, раз подвели к Балтрушайтису, чтобы
представить: «Знакомьтесь: Куприн, Балтрушайтис». Куприн же: «Спасибо: уже балтрушался». Ему показалося спьяну глагол
«балтрушайте-с» – в значении понятном весьма: «Угощайтесь».
Но – невозмутимый Балтрушайтис:
– Еще со мной: рюмочку!
Мирен – во всем; он коровкою божьей сидел (а вернее – тельцом),
примирений елей лия на кусающих, злобных «весовцев», совершая
свои возлияния и вне «Скорпиона» с С. А. Поляковым, которого линию длил, вея вздохом добра, обещая мне множество раз: «Надо бы
мне сказать тебе». И, поглядев на часы, прибавлял: «Я приду к тебе завтра; теперь – мне пора». Лет двенадцать я ждал, что он скажет; а он
не рассказывал.
– Раз он сказал, – дернул губы мне Брюсов. – В Италии: он рассказал мне про раковины так, что я ахнул: поэт, крупный, Юргис!
С ним точно подводная лодка, «Весы», выплывала к поверхности;
портились наши компасы, манометр ломался: толчок; Брюсов – деревенеет, а Ликиардопуло – пляшет захлопнутой крыскою; праздно слонявшийся Юргис тогда только брался за руль: «Надо плыть, руководствуясь звездами». И, проведя по опасному месту, на палубе снова болтался, чтоб с первою шлюпкой – на берег: исчезнуть надолго.
С. А. Поляков и Ю. К. Балтрушайтис – тишайшая, голубоглазая
и красноносая пара блондинов; Семенов меж ними являлся как третий
блондин; Поляков – с отклоненьем в фагот, Балтрушайтис – в рог турий, Семенов – в валторну: вели свое трио в «Весах» против трио брюнетов, колючих и злых; трио черное – Ликиардопуло, Брюсов и Эллис.
Ю. К. Балтрушайтис был необходим видом праздным и флегмою,
чтоб под водой не задохлись в раскале котлов, в перепаренном жаре
426

НАЧАЛО ВЕКА
и ярости Ликиардопуло, в сухости Брюсова, в бредах полемики Эллиса,
в щелканье жадных зубов Садовского, Бориса, – акулы, которую Брюсов любил выпускать, чтоб отхватывала руки-ноги она Айхенвальду,
купавшемуся: в море сладости – под броненосным бортом «Русской
мысли». Ю. К. Балтрушайтис сидел подчас перед конвульсией ярости;
и поперечной морщиной бороздился его умный лоб; и гудением тусклого, как голос рога, баска – утверждал: «Надо бы мне сказать».
В 21-м еще, выдавая мне визу в Литву, встал, как прежде в «Весах»,
и сказал: «Очень жаль, что ты едешь: надо бы мне, но…» – посмотрел
на часы он; и с нордкапским туманом в глазах он пошел – в свой посольский авто.
И не надо сказать, потому что все – сказано; сказ его – лирика стихов: о цветах и о небе; поэт полей, – он и под потолком чувствовал себя
как под открытым небом; помню: в 1904 году мы раз рядом сидели
у Брюсова: был – потолок: в разговорах сухих, историко-литературных;
над макушкой же Ю. К. Балтрушайтиса был потолок точно сломан
(так мне привиделось субъективно); Балтрушайтис сидел с таким видом, точно он грелся на солнце и точно под ногами его – золотела нива:
не пол; он достал из кармана листок и прочел мне неожиданно свое
стихотворение, только что написанное о том, как над нивою висело
небо; и в чтении стихов – сказался весь как поэт; так что «надо сказать» – относилось к прочтению стихов; и все о всем в этом смысле
мне уже сказано было: в девятьсот четвертом году; я знал, что когда он
чувствовал лирическое настроение, то вставал и гудел: «Мне бы надо…»
Стихи написать?
Он в годах вырастал как поэт; в миг сомнений являлся в редакцию
в желтом пальто, в желтой шляпе с полями; и, встав среди нас, стучал
палкой своей, как мечом:
– «Весам» – быть!
Не журналу – созвездию, зодиакальному кругу, всем звездам; и –
небу над ними.
Блондины – тишели в «Весах»; а брюнеты – пылали стремленьем:
топить и садить в дураках.
Брюсов над корректурой, сложив свои руки в той позе, в которой
его писал Врубель позднее, вынашивал адские замыслы: взором блистал, как омытым слезою; стоял сочетанием – Гамлета с Гектором: по-
427

Андрей БЕЛЫЙ
середине редакции; я, Садовской, Соловьев – его видели: Цезарем;
нашу когорту повел он на «галлов»; Помпеи – Балтрушайтис, Красе –
С. Поляков: триумвиры; и Эллис – прошел в Лабиэны.
Перед Брюсовым переюркивал Ликиардопуло, остросухой, суетясь
сухоярыми местями: некогда, негде присесть! Переполненный черным
деянием, с черным портфелем, в котором таился, – как знать, не стрихнин ли, – в таком же пальто, в котелке, переюркивал от «Метрополя»
в градации разнообразных редакций: тарах-тахтах-тах, – точно пуговицы костяные ронял на полу. Вел из маленькой комнаты до десяти,
до двенадцати черных подкопов; и к ним – контрподкопы, чтобы вовремя переюркнуть в контрподкоп; все взрывалось: тарах!
Между всеми делами, как барышня, рдея ланитами, в ухо шептал:
Садовскому, мне, Эллису: «Вы написали б заметку об авторизации
на переводы Уайльда: мое ж право скот узурпировал!» Имея какую-то
авторизацию, годы боролся с каким-то «скотом», тоже право имеющим; вид имел лондонца с явным пристрастием к греческой лирике,
к греческим губкам и спелым оливкам; он пропагандировал греческих
деятелей (имена их кончались на «-каки» и «-опуло»): «Как же, да, да:
„Мореас“ – псевдоним: Папондопуло!»
Был он замешан во всех закулисных интригах Художественного театра; и доказывал в ряде годин: «Топить этот театр!» Проповедовал
Ленского и Коммиссаржевскую; вдруг, оставаясь секретарем «Скорпиона», явился в «Весы» с секретарским портфелем Художественного
театра; и вел ту же линию против театра: в «Весах»; в литературных
волнениях, – всегда минутных! В эпоху полемики с мистическими
анархистами и выпадами «Весов» против Блока, Чулкова, Иванова
и Городецкого он всегда делал вид, что и он – литератор; и он –
кровно-де замешан: в наших волнениях; и даже по собственной инициативе агитировал против Чулкова в «Утре России» и «Слове», куда
забегал; нам твердил: «Ну, ну, – нечего, нечего… Уже иссякло терпение!»
Тут Поляков, походя на нелепую желтую бабочку, тихо трепещущую пыльцевым своим крылышком над фолиантом:
– Ну это вы, знаете, – слишком!
Поляков – не «скорпион»; Брюсов – да; имел хвост, утаенный
сюртучною фалдой: с крючком; М. Ф. Ликиардопуло в эти года скорпионин «детеныш», растущий стремительно; он имел фрак – ах! В него
428

НАЧАЛО ВЕКА
облекаясь, просовывал свой ядовитый крючок между фрачными фалдами; скоро крючок при появлении Брюсова вздрагивать стал; скоро
затарахтело: де. снюхался Брюсов с С. В. Лурье, чтобы, нас ликвидировав, перебежать к Кизеветтеру, в «Русскую мысль». В свою очередь, –
Брюсов доказывал:
– Ликиардопуло – греческий плут.
– Ну, ну это – гм-гм-гм – уж слишком! – взревал Поляков.
Я поздней ужаснулся сим двум «скорпионам», в теснейшем пространстве с сухой торопливостью перебегающим от телефона к столу
и уже подающим друг другу не руки, а пальцы; казалось: Ликиардопуло, Брюсов, став спинами, фалды раздвинув, задравши скорлупчатые
скорпионьи хвосты, подрожавши, вонзят два крючка в уязвимые, мягкие части друг друга.
М. Ликиардопуло виделся утром съедающим горку оливок и после
себя обдающим уайт-розой, чтоб с запахом этой струи, не оливок, ворваться в «Весы»: тарахтеть и кипеть; отсидев с Поляковым часок в ресторане «Альпийская роза», он будет стоять перед трюмо, своим собственным, талию сжав в стройный фрак, чтоб пройти с шапоклаком,
в который совал бледно-палевые он перчатки, – на раут, куда Полякова, меня не пропустят (таких одежд нет), чтоб от имени нашей редакции адрес прочесть, мной составленный.
Несимпатичен был мне…
Ловкий редакционный техник и литературный интриган: до способности высадить из нам враждебных редакций враждебных нам
критиков; там, где В. Брюсов бежал, заткнув нос, М. Ф. всякие вони разнюхивал, ими провани-ваясь: для того и уайт-роза, чтоб ее перепрыскивать духами (настоящая хлопотливая Марфа). Он так «перемарфил», что… лучше не стану… и впоследствии мир удивил, обманувши
разведку немецкую, переюркнув сквозь Германию, въюркнув в Грецию, встреченный громами аплодисментов: Антанты (с 1916 года след
Ликиардопуло исчез с моего горизонта; в 1915 или 1916 году он, оказавшись корреспондентом «Утра России», ухитрился проникнуть
в Германию и потом дал ряд фельетонов о ней в «Утре России». С начала революции он, конечно, эмигрировал; ходили слухи, что – умер).
Часто являлся в «Весы» к нам поджарый, преострый студентик; походка – с подергом, а в голове – ржавчина; лысинка метилась в жел-
429

Андрей БЕЛЫЙ
тых волосиках, в стиле старинных портретов, причесанных крутой дугой на виски; глазки – карие; сведены сжатые губы с готовностью
больно куснуть те две книги, которые он получил для рецензий; их
взяв, грудку выпятив, талией ерзая, локти расставивши, бодрой походкой гвардейского прапорщика – удалялся: Борис Садовской, мальчик
с нравом, с талантами, с толком, «спец» в технике ранних поэтов и боготворитель поэзии Фета; оскалясь, как пес, делал стойку над прыгающим карасем, издыхавшим и ширившим рот без воды; «карась» – лирика Бунина иль – «Силуэты» Юлия Айхенвальда; порой, с Николаем
Николаевичем Черногубовым встретяся, делал он, вздрагивая, восхищенную стойку; оба рвали акульи какие-то рты и стояли, оскаляся долго и нежно; и после уж слышалось: «Помните, Фет говорит…» – и оскал
до ушей Черногубова; «А у Языкова сказано…» – ржавые поскрипы голоса Б. Садовского.
Поскаляся, перетирая руками, они – расходились; и долго еще
себе в руки оскаливались.
Был еще посетитель, угрюмейший, серобородый и серовласый,
в пененэ, зажимающем огненный нос: то – Каллаш; приходил он ворчать на журналы, в которых писал, отвести душу с Брюсовым. Н. Сапунов, Дриттенпрейс и Судейкин являлись с рисунками; Феофилактов
валялся на синем диване, иль зубы свои ковырял зубочисткой, иль профиль в ладони ронял: профиль как у Бердслея; не верьте его «загогулинам»: страшный добряк и простак.
Все здесь делалось быстро, отчетливо, без лишних слов, без дебатов;
все – с полунамека, с подмигами: «Вы понимаете сами». Политика –
Брюсова: умниц и спецов собрав, руководствоваться их политикой;
Брюсов являлся диктатором – лишь в исполнении техники планов;
глупцов – изгонял, а у умниц и сам был готов поучиться, внимательно
вслушиваясь в Садовского, в С. М. Соловьева; система такая слагала фалангу: железную, крепкую. Вместо программы – сквозной перемиг:
на журфиксе, на улице, при забеганьи друг к другу; «программа», «политика», «тактика», – это бессонные ночи Б. А. Садовского, меня, Соловьева и Эллиса, ночи, просиживаемые в Дедове или в «Дону» (с Соловьевым иль Эллисом), а – не «Весы», не заседания, не постановления. Не было этих последних.
430
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
