Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
«Птикса», а я был – ряды греческих букв (вплоть до «каппы»), «2 бе», – «Б. Бугаев», «Яновский» и «Спиритус»; благодаря псевдонимам шесть или семь специалистов казалися роем имен; они давили: зевок, отсебя­тину, позу, «нутро», штамп, рутину, цель – вовсе не в том, чтобы «перл» показать; цель – тенденция: с «Блоками», «Белыми» и «Сологубами» о «Дюамелях», «Аркосах», «Уитменах» внятно напомнить: «Читайте не Льдова – Языкова, не Баранцевича – Дельвига, коли уже касаться „вчерашнего дня“».
«Весы» пряталися в «Метрополе», отстроенном только что и удив­лявшем слащавой мозаикой Головина; вечер: розовое электричество вспыхнуло от подъезда гостиницы, там, где стена и проход на Николь­скую, – сверт: двор, подъезд, этажи, доска: «Скорпион»; комнатушки: в одной – полки, книги и столик с подпиской (печатки, расписки), паль­то, котелок, трость Василия; он – и служитель, и – друг: пиджак, синий, и лиловенький галстук, при усиках; ростом – невзрачен; он все понимал в нашей тактике, ярко «врагов» ненавидел, участвовал в «прях», дерзил Брюсову; в часы досуга, надев котелочек, пальто (трость – под мышкой), фланировал под «Дациаро», раскланиваясь: с этим, с тем.
Комнатушка вторая – не редакция, а – лавчонка: фарфорик, гра­вюра, кусок парчевой, изощренные часики, старый пергамент и вы­ставка пестрых обложек; два стула, синявый диванчик, стол, шкафик, на нем антикварные редкости, гранки; лежит на столе пресс-папье: препарат скорпиона, когда-то живого, запаян в стекло; стены – кра­сочный крик: Сапунова, Судейкина, Феофилактова, Ван-Риссельберга; тяжелая рама с Жордансом, добытым в московском чулане; Рэдон и – обложка, последняя, Сомова; ряды альбомов: Бердслея и Ропса; мы все спотыкались о стол, о второй; он – огромен, он – веер обложек: по­следние книжки журналов – французских, английских, немецких между итальянскими, польскими, новоболгарскими и новогречески­ми; все прощупано и перенюхано С. Поляковым; из морока красок его голова с ярко-красным, редисочкой, носиком, втиснута криво в суту­лые плечи; в нем что-то от гнома, когда он поставленной наискось жел­той своей бородой измеряет рисунок и маленькой желтой плешью с пушочком – глядит в потолок.
Он скрежещет кривою улыбкой; лицо очень бледное, старообраз­ное; желтая пара; как камень шершавый, с которого желтенький лю-
421
Андрей БЕЛЫЙ
тик растет; так конфузлив, как листья растения «не-тронь-меня»; чуть что – ежится: нет головы; лицом – в плечи; лишь лысинка!.. «Что вы?» – «Я – так себе. Гм-гм-гм… Молодой человек из Голландии – гм­гм – рисунки прислал».
И все – убирается; перетираются руки; на все – «что да, прекрас­но»; в уме же – свое (хитр, не скажет): «Рисунки голландца – издать, чтоб носы утереть ретроградной Голландии; лет через десять она ака­демиком сделает этого – гм – молодого – гм-гм – человека; теперь – дохнет с голода!»
Раз я накрыл в «Скорпионе» С. А. Полякова, когда все разошлись (он тогда именно и заводился, копаясь в рисунках); поревывая про себя, он шагал, скосив голову набок, средь полок, фарфоров и книг, за­цепляясь за угол стола и покашиваясь на меня недовольно (спугнул); носик – в книгу.
«Вы что это?» – «Гм-гм, – подставил он мне сутулую спину и жел­тую плешь, – изучаю, – весьма недоверчиво из-за спины смотрел но­сик, – корейский язык». – «Зачем?» – «Гм-гм: так себе – гм!»
Языки европейские им были уже изучены; близе восточные – тоже; и очень ясно, что дело – за дальневосточными; с легкостью одо­левал языки, как язык под зеленым горошком; большой полиглот, ма­тематик, в амбаре сидел по утрам он по воле «папаши»; а – первый примкнул к декадентам, тащил «Скорпион», в нем таща символизм сквозь проливы и мины бойкота: к широкому плаванью; в миги раздо­ров он, морщась, присевши за том, нюхал пыль: «Образуется… Ну, ну… Пустяк». Выходил из угла: миротворной рукою заглаживать острости; вдруг вырастал, заполняя пространство; загладив, горошком катился в свой угол, куда никого к себе не пускал; там – рисунки, концовки, за­ставки; а право идеи планировать – нам предоставил; в артурские дни бросил публике номер «Весов» в очень стильной японской обложке. «Весы» – возвращали подписчики: в знак протеста.
Вкусы его – подобные жадности: к… глине; я видывал странных субъектов: «Приятно погрызть уголек». Так любовь Полякова к ту­склятине напоминала подобное что-то: как будто, явясь в «Метро­поль», с удовольствием перетирая сухие и жаркие очень ладошки, за­казывал блюда: раствор мела с углем; жаркое – печеная глинка; хва­тивши стакан керосинчика, переходил он к помаде губной, посыпая
422
НАЧАЛО ВЕКА
толченым стеклом вместо сахара; после съедал вместо сыру тончай­ший кусочек казанского мыла; за все заплативши огромнейший счет, появлялся в «Весах».
Таков супер модерн его вкусов, подобный… корейской граммати­ке; глаз изощрял он до ультра-лучей; красок спектра не видел; где мор­щил он доброе, гномье лицо над разливами волн инфракрасных, ту­склятину видели мы в виде супа астральных бацилл иль рисунков Оди­лона – Рэдона; порою хватал лет на двадцать вперед.
Он был скромен; являлся конфузливо, в желтенькой, трепаной паре, садясь в уголочек, боясь представительства; спину показывая с малой плешью, покрытой желтявым пушком; и поревывал: «Полноте вы». Я не помнил ни тоста его, ни жеста его; сюртук на нем появлял­ся – раз в год.
Эрудит исключительный, зоркая умница, а написать что­нибудь, – скорей зеркало съест! Впрочем, раз появился обзор кропот­ливый грамматик, весьма экзотических; подпись – Ещбоев: «Ещбое­вым» высунул нос свой в печать, чтобы, спрятавшись быстро, сидеть под страницей «Весов», шебурша «загогулиной» Феофилактова, и ут­верждать: она – тоньше Бердслея; ее очень тщательно гравировали; она – украшала «Весы».
Комнатушка «Весов» – парадокс; как в каюте подводника, тесно; технические аппараты – везде; к ним же радиоволны неслись – из Афин, Вены, Лондона, Мюнхена: трр! – «Покушение немецкой критики на талант поэта Моргенштерна». И – трр, – телефон с резо­люцией сотруднику Артуру Лютеру: «Давайте скорее заметочку о по­эзии Моргенштерна». Афины, бывало, докладывали Москве, что Ма­ларикис кровно обижен коринфской критикой; и – Ликиардопуло, греческий корреспондент, темно-багровый от гнева, строчит: «Всему миру известно, поэт Маларикис – гордость Европы». Читатель же российский читал лишь, как обкрадывают в «Весах» критика Айхен­вальда, не зная, кто – Лерберг; а в Брюсселе «Весы» благодарили: «У нас есть защитник: „Весы“». Когда я в Брюсселе жил, то меня брюссельцы уважали за то, что я – бывший «весовец»; великолепны были обзоры латвийской поэзии и обстоятельные обзоры, почти ежемесячные, – новогреческой лирики.
423
Андрей БЕЛЫЙ
Быстро повертывалась рукоять; и снаряд лупил из «Метрополя» – в Афины, Париж, Лондон, Мюнхен; минер – М. Ф. Ликиардопуло, он – налетал: «Торопитесь, топите, лупите, давайте». Сухой, бритый, злой, исступленно-живой, черноглазый, с заостренным носом, с оливковым цветом лица, на котором – румянец перевозбужденья, пробритый, с пробором приглаженных, пахнущих фиксатуаром волос, в пиджачке, шоколадном, в лазуревом галстуке – ночи не спал, топя этого или того, вырезая рецензии иль обегая газеты, кулисы театров, выведывая, ин­тригуя; способен был хоть на кружку для чести «Весов». Доказал он поздней свою прыть, пронырнувши в Германию в годы войны и с опас­ностью жизни ее описав – в сорока фельетонах.
Со всеми на «ты» был.
Расправлялся он с враждебными журналами нечеловечески круто; был он своего рода контрразведкой «Весов». Поляков, бывало, ему: «Тише вы – гм-гм». Ликиардопуло же, бросаясь, баском тарахтя, как разбрасывал по полу пуговицы: «Тах-тах-тах, – что за гадость: читайте!»
Подсовывал мне номер с ругней; и – строчил свою ответную «га­дость». Был англо-грек (англичанин по матери); злостью его питалось года «Бюро вырезок».
– Бить их по мордам, – на вазу фарфоровую налетел, – давить, бить: церемониться нечего! – носом на кресло.
Когда ни зайди – дело жаркое: битва; трещит телефон; деловито, зло, сухо: раскал добела; диктатура – железная: «Бездарность, тупица, дурак!» И Алексей Веселовский, с пробитым навылет профессорским пузом, в пробитую брешь захвативши портфель, – юрк, юрк: Ликиар­допуло; Эллис, Борис Садовской, Соловьев юрк – за ним; это – вылаз­ка; или: трещит барабан день и ночь: «Арцыбашев», – и рушился. Ло­зунг «весовский»: «топи сколько можешь их» Ликиардопуло в жизнь редакции проводился.
И тут же бросалися гелиознаки в Европу: политика вкуса не рус­ская, а европейская; движенье имен – европейских, топленье имен – европейских; единая логика связывала: травлю Ляцкого с провозгла­шеньем… какого-нибудь Маларикиса поэтом. Блок, Иванов – этого не поняли; они хотели прожить на своем на умке, на своем на домке; а «Весы» – волновалися фронтом, в котором Мельбурн и Москва – пункты в сети литературного движения; в «Весах» забывались: Москва,
424
НАЧАЛО ВЕКА
«Метрополь», из которого с кряком спешил Поляков; с ним – Семе­нов: в цилиндре, с сигарищей, – розовощекий блондин, грубо-нежный и тонко-дубовый.
Еще не отмечен никем заграничный «весовский» отдел; в нем представлена Франция: Ренэ Аркосом, двумя братьями Гурмонами, Ренэ Гилем; «спец» Лувра, И. Щукин, отчет давал о выставках, так что Париж был в «Весах» – первый сорт; Брюсов – Бельгией ведал; и лич­но сносился с Верхарном; я в Брюсселе слышал высокое признанье «Весам»: «Проповедуя Лерберга, Ван-Риссельберга, они в авангарде шли нашей культуры!» О Суинберне – где было сказано? Только в «Ве­сах»; академик и лорд Морфиль – английским отделом заведовал, а итальянским – Джиованни Папини, теперь – знаменитость; Герма­нию – представлял Лютер: теперь он в Германии – «имя»; Элиасберг давал обзор Мюнхена; севером ведали – два «спеца» севера: Ю. Балтру­шайтис и С. Поляков.
Я вовсе не утверждаю, что былой памяти «Весы» имеют какое-ли­бо отношение к политической и социальной революции; но что они во многом лили бунт против литературной затхлости своего време­ни, – за это стою.
Боролись «Весы» – с кем? С Веселовскими, Пыпиными, Сторо­женками. За кого? За Аркосов, Верхарнов, Уитменов, Гамсунов, Стриндбергов.
Балтрушайтис, угрюмый, как скалы, которого Юргисом звали, дру­жил с Поляковым; являлся в желтявом пальто, в желтой шляпе: «Мне надо дождаться». И, не раздеваясь, садился, слагая на палке свои две руки; и запахивался, как утес облаками, дымком папироски; с грима­сой с ужаснейшей пепел стрясал, ставя локоть углом и моргая из-под поперечной морщины на собственный нос в красных явственных жилках; то – юмор; взгляните на нос – миротворнейший нос: зату­пленный, румяный.
Казалось: с надбровной морщины несло, точно сосредоточенным холодом, – Стриндбергом, Ибсеном (переводил, редактировал); он – переряженный в партикулярное платье Зигурд; цвета серого пара, как скалы Норвегии; глаз – цвета серых туманов Нордкапа; вынашивал он роковое решение: встать, перейдя от молчания – к делу; уже перекла­дывал ногу на ногу с прикряком, со вздохами:
425
Андрей БЕЛЫЙ
– Надо сказать тебе… – ? Он же вставал: «Надо бы… – посмотрев на часы, басил он: –
Но на днях, как-нибудь, а теперь – мне пора».
И глаза голубели цветочками луга литовского: около Ковно; норд­капский туман – только утренний, свежий парок, занавесивший те­плое и миротворное солнышко; он затупленный, румяный своей до­бротой нос – в дверь нес.
Куприна, уже выпившего, раз подвели к Балтрушайтису, чтобы представить: «Знакомьтесь: Куприн, Балтрушайтис». Куприн же: «Спа­сибо: уже балтрушался». Ему показалося спьяну глагол «балтрушайте-с» – в значении понятном весьма: «Угощайтесь».
Но – невозмутимый Балтрушайтис:
– Еще со мной: рюмочку!
Мирен – во всем; он коровкою божьей сидел (а вернее – тельцом), примирений елей лия на кусающих, злобных «весовцев», совершая свои возлияния и вне «Скорпиона» с С. А. Поляковым, которого ли­нию длил, вея вздохом добра, обещая мне множество раз: «Надо бы мне сказать тебе». И, поглядев на часы, прибавлял: «Я приду к тебе зав­тра; теперь – мне пора». Лет двенадцать я ждал, что он скажет; а он не рассказывал.
– Раз он сказал, – дернул губы мне Брюсов. – В Италии: он расска­зал мне про раковины так, что я ахнул: поэт, крупный, Юргис!
С ним точно подводная лодка, «Весы», выплывала к поверхности; портились наши компасы, манометр ломался: толчок; Брюсов – дере­венеет, а Ликиардопуло – пляшет захлопнутой крыскою; праздно сло­нявшийся Юргис тогда только брался за руль: «Надо плыть, руковод­ствуясь звездами». И, проведя по опасному месту, на палубе снова бол­тался, чтоб с первою шлюпкой – на берег: исчезнуть надолго.
С. А. Поляков и Ю. К. Балтрушайтис – тишайшая, голубоглазая и красноносая пара блондинов; Семенов меж ними являлся как третий блондин; Поляков – с отклоненьем в фагот, Балтрушайтис – в рог ту­рий, Семенов – в валторну: вели свое трио в «Весах» против трио брюне­тов, колючих и злых; трио черное – Ликиардопуло, Брюсов и Эллис.
Ю. К. Балтрушайтис был необходим видом праздным и флегмою, чтоб под водой не задохлись в раскале котлов, в перепаренном жаре
426
НАЧАЛО ВЕКА
и ярости Ликиардопуло, в сухости Брюсова, в бредах полемики Эллиса, в щелканье жадных зубов Садовского, Бориса, – акулы, которую Брю­сов любил выпускать, чтоб отхватывала руки-ноги она Айхенвальду, купавшемуся: в море сладости – под броненосным бортом «Русской мысли». Ю. К. Балтрушайтис сидел подчас перед конвульсией ярости; и поперечной морщиной бороздился его умный лоб; и гудением ту­склого, как голос рога, баска – утверждал: «Надо бы мне сказать».
В 21-м еще, выдавая мне визу в Литву, встал, как прежде в «Весах», и сказал: «Очень жаль, что ты едешь: надо бы мне, но…» – посмотрел на часы он; и с нордкапским туманом в глазах он пошел – в свой по­сольский авто.
И не надо сказать, потому что все – сказано; сказ его – лирика сти­хов: о цветах и о небе; поэт полей, – он и под потолком чувствовал себя как под открытым небом; помню: в 1904 году мы раз рядом сидели у Брюсова: был – потолок: в разговорах сухих, историко-литературных; над макушкой же Ю. К. Балтрушайтиса был потолок точно сломан (так мне привиделось субъективно); Балтрушайтис сидел с таким ви­дом, точно он грелся на солнце и точно под ногами его – золотела нива: не пол; он достал из кармана листок и прочел мне неожиданно свое стихотворение, только что написанное о том, как над нивою висело небо; и в чтении стихов – сказался весь как поэт; так что «надо ска­зать» – относилось к прочтению стихов; и все о всем в этом смысле мне уже сказано было: в девятьсот четвертом году; я знал, что когда он чувствовал лирическое настроение, то вставал и гудел: «Мне бы надо…»
Стихи написать?
Он в годах вырастал как поэт; в миг сомнений являлся в редакцию в желтом пальто, в желтой шляпе с полями; и, встав среди нас, стучал палкой своей, как мечом:
– «Весам» – быть!
Не журналу – созвездию, зодиакальному кругу, всем звездам; и – небу над ними.
Блондины – тишели в «Весах»; а брюнеты – пылали стремленьем: топить и садить в дураках.
Брюсов над корректурой, сложив свои руки в той позе, в которой его писал Врубель позднее, вынашивал адские замыслы: взором бли­стал, как омытым слезою; стоял сочетанием – Гамлета с Гектором: по-
427
Андрей БЕЛЫЙ
середине редакции; я, Садовской, Соловьев – его видели: Цезарем; нашу когорту повел он на «галлов»; Помпеи – Балтрушайтис, Красе – С. Поляков: триумвиры; и Эллис – прошел в Лабиэны.
Перед Брюсовым переюркивал Ликиардопуло, остросухой, суетясь сухоярыми местями: некогда, негде присесть! Переполненный черным деянием, с черным портфелем, в котором таился, – как знать, не стрих­нин ли, – в таком же пальто, в котелке, переюркивал от «Метрополя» в градации разнообразных редакций: тарах-тахтах-тах, – точно пуго­вицы костяные ронял на полу. Вел из маленькой комнаты до десяти, до двенадцати черных подкопов; и к ним – контрподкопы, чтобы во­время переюркнуть в контрподкоп; все взрывалось: тарах!
Между всеми делами, как барышня, рдея ланитами, в ухо шептал: Садовскому, мне, Эллису: «Вы написали б заметку об авторизации на переводы Уайльда: мое ж право скот узурпировал!» Имея какую-то авторизацию, годы боролся с каким-то «скотом», тоже право имею­щим; вид имел лондонца с явным пристрастием к греческой лирике, к греческим губкам и спелым оливкам; он пропагандировал греческих деятелей (имена их кончались на «-каки» и «-опуло»): «Как же, да, да: „Мореас“ – псевдоним: Папондопуло!»
Был он замешан во всех закулисных интригах Художественного те­атра; и доказывал в ряде годин: «Топить этот театр!» Проповедовал Ленского и Коммиссаржевскую; вдруг, оставаясь секретарем «Скор­пиона», явился в «Весы» с секретарским портфелем Художественного театра; и вел ту же линию против театра: в «Весах»; в литературных волнениях, – всегда минутных! В эпоху полемики с мистическими анархистами и выпадами «Весов» против Блока, Чулкова, Иванова и Городецкого он всегда делал вид, что и он – литератор; и он – кровно-де замешан: в наших волнениях; и даже по собственной ини­циативе агитировал против Чулкова в «Утре России» и «Слове», куда забегал; нам твердил: «Ну, ну, – нечего, нечего… Уже иссякло терпение!»
Тут Поляков, походя на нелепую желтую бабочку, тихо трепещу­щую пыльцевым своим крылышком над фолиантом:
– Ну это вы, знаете, – слишком!
Поляков – не «скорпион»; Брюсов – да; имел хвост, утаенный сюртучною фалдой: с крючком; М. Ф. Ликиардопуло в эти года скорпи­онин «детеныш», растущий стремительно; он имел фрак – ах! В него
428
НАЧАЛО ВЕКА
облекаясь, просовывал свой ядовитый крючок между фрачными фал­дами; скоро крючок при появлении Брюсова вздрагивать стал; скоро затарахтело: де. снюхался Брюсов с С. В. Лурье, чтобы, нас ликвидиро­вав, перебежать к Кизеветтеру, в «Русскую мысль». В свою очередь, – Брюсов доказывал:
– Ликиардопуло – греческий плут. – Ну, ну это – гм-гм-гм – уж слишком! – взревал Поляков.
Я поздней ужаснулся сим двум «скорпионам», в теснейшем про­странстве с сухой торопливостью перебегающим от телефона к столу и уже подающим друг другу не руки, а пальцы; казалось: Ликиардопу­ло, Брюсов, став спинами, фалды раздвинув, задравши скорлупчатые скорпионьи хвосты, подрожавши, вонзят два крючка в уязвимые, мяг­кие части друг друга.
М. Ликиардопуло виделся утром съедающим горку оливок и после себя обдающим уайт-розой, чтоб с запахом этой струи, не оливок, во­рваться в «Весы»: тарахтеть и кипеть; отсидев с Поляковым часок в ре­сторане «Альпийская роза», он будет стоять перед трюмо, своим соб­ственным, талию сжав в стройный фрак, чтоб пройти с шапоклаком, в который совал бледно-палевые он перчатки, – на раут, куда Поляко­ва, меня не пропустят (таких одежд нет), чтоб от имени нашей редак­ции адрес прочесть, мной составленный.
Несимпатичен был мне…
Ловкий редакционный техник и литературный интриган: до спо­собности высадить из нам враждебных редакций враждебных нам критиков; там, где В. Брюсов бежал, заткнув нос, М. Ф. всякие вони раз­нюхивал, ими провани-ваясь: для того и уайт-роза, чтоб ее перепры­скивать духами (настоящая хлопотливая Марфа). Он так «перемар­фил», что… лучше не стану… и впоследствии мир удивил, обманувши разведку немецкую, переюркнув сквозь Германию, въюркнув в Гре­цию, встреченный громами аплодисментов: Антанты (с 1916 года след Ликиардопуло исчез с моего горизонта; в 1915 или 1916 году он, ока­завшись корреспондентом «Утра России», ухитрился проникнуть в Германию и потом дал ряд фельетонов о ней в «Утре России». С на­чала революции он, конечно, эмигрировал; ходили слухи, что – умер).
Часто являлся в «Весы» к нам поджарый, преострый студентик; по­ходка – с подергом, а в голове – ржавчина; лысинка метилась в жел-
429
Андрей БЕЛЫЙ
тых волосиках, в стиле старинных портретов, причесанных крутой ду­гой на виски; глазки – карие; сведены сжатые губы с готовностью больно куснуть те две книги, которые он получил для рецензий; их взяв, грудку выпятив, талией ерзая, локти расставивши, бодрой поход­кой гвардейского прапорщика – удалялся: Борис Садовской, мальчик с нравом, с талантами, с толком, «спец» в технике ранних поэтов и бо­готворитель поэзии Фета; оскалясь, как пес, делал стойку над прыгаю­щим карасем, издыхавшим и ширившим рот без воды; «карась» – ли­рика Бунина иль – «Силуэты» Юлия Айхенвальда; порой, с Николаем Николаевичем Черногубовым встретяся, делал он, вздрагивая, восхи­щенную стойку; оба рвали акульи какие-то рты и стояли, оскаляся дол­го и нежно; и после уж слышалось: «Помните, Фет говорит…» – и оскал до ушей Черногубова; «А у Языкова сказано…» – ржавые поскрипы го­лоса Б. Садовского.
Поскаляся, перетирая руками, они – расходились; и долго еще
себе в руки оскаливались.
Был еще посетитель, угрюмейший, серобородый и серовласый, в пененэ, зажимающем огненный нос: то – Каллаш; приходил он вор­чать на журналы, в которых писал, отвести душу с Брюсовым. Н. Сапу­нов, Дриттенпрейс и Судейкин являлись с рисунками; Феофилактов валялся на синем диване, иль зубы свои ковырял зубочисткой, иль про­филь в ладони ронял: профиль как у Бердслея; не верьте его «загогули­нам»: страшный добряк и простак.
Все здесь делалось быстро, отчетливо, без лишних слов, без дебатов; все – с полунамека, с подмигами: «Вы понимаете сами». Политика – Брюсова: умниц и спецов собрав, руководствоваться их политикой; Брюсов являлся диктатором – лишь в исполнении техники планов; глупцов – изгонял, а у умниц и сам был готов поучиться, внимательно вслушиваясь в Садовского, в С. М. Соловьева; система такая слагала фа­лангу: железную, крепкую. Вместо программы – сквозной перемиг: на журфиксе, на улице, при забеганьи друг к другу; «программа», «по­литика», «тактика», – это бессонные ночи Б. А. Садовского, меня, Со­ловьева и Эллиса, ночи, просиживаемые в Дедове или в «Дону» (с Со­ловьевым иль Эллисом), а – не «Весы», не заседания, не постановле­ния. Не было этих последних.
430