Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
В иные периоды – явно казалось, что я – единственно связан с «Ве­сами»; тогда мы боролись не с Пыпиным, – с соглашателями-модер­нистами, спаявшимися с бытовиками; фронт – ширился; вкусы – ме­нялись; и сам мещанин нас обскакивал борзо с трибуны «Кружка», проносяся в оранжево-бурые отбросы от революции: литературной, да и политической; это случилось в эпоху «огарков»; толпа подозрительно шустрых поэтиков к нам повалила; Иванов упал в их объятия (даже писал о «трехстах тридцати трех» объятиях он).
Неожиданно: Брюсов – скомандовал:
– Трапы – поднять. Пушки с правого борта – на левый!
И вот кто вчера нас ругал как «левейших», теперь восклицал: «Ста­рики, мертвецы!» В Петербурге войною на нас шел – Блок; поэты из «Вены» (такой ресторан был), где Дымов, Куприн, Арцыбашев, По­темкин себя упражняли в словах, – собирались брататься с Ивановым и Городецким; огромнейший табор «Шиповника» с Л. Н. Андреевым и с филиалом московским, возглавленным Зайцевым, соединились: то­пить нашу малую подводную лодку.
В. Брюсов, бывало, склонясь скуластым лицом, руку навись поста­вивши:
– Они – наглеют, Борис Николаевич… Надо, Лев Львович, спло­титься очерченной группой.
И Эллис, задергавши плечики, лысой головкой качает, трясяся мухром сюртучка с заатласенными, полустертыми, крытыми жел­тым пятном рукавами: «Сознательность. Без дисциплины нельзя». Брюсов, палку и шляпу схвативши, – куда-то; живой, молодой, пал­кой вертит; горошком с лестницы. Эллис: «Смотри, – а, каков?» Эл­лис дул из страницы «Весов» по всему бесконечному фронту: от Бло­ка до… Стражева: «Есть лишь один символизм; и пророк его – Брюсов».
Другая картина: «Весы» сотрясались от внутренних взрывов; я, С. Поляков, Балтрушайтис и Ликиардопуло – против Валерия Брю­сова, Эллиса и Соловьева. С. А. Поляков: «Вы, Валерий – гм – Яковле­вич, что-то… гм!» Брюсов – руки на грудь, сардонически ерзал пле­чом, издеваясь над Ликиардопуло; Ликиардопуло – черный, оливко­волицый, сухой: «Пусть докажет Валерий мне Яковлевич, что… Сергей Александрович… Да погодите, Лев Львович… Да слушайте, Юргис… Пускай он докажет, что он не порочил меня…» Юргис в ухо мне:
431
Андрей БЕЛЫЙ
«Брюсов нас топит: тебе бы – редактором быть!» «Ну уж нет, Боря, – дружбою дружба: но если тебя – выдвигают, я – против!» – Сергей Соловьев говорил мне потом… «И я тоже…» – отрезывал Эллис. И мы – похохатывали.
Заседания шли напряженно: два «лидера», Брюсов и я, проявили предел деликатности, друг друга явно поддерживая против собствен­ных единомышленников; так сложилася партия третья (двух «лиде­ров»); они – пожар ликвидировали, разделив свои функции (ведал тео­рией – я, ведал критикой литературного – Брюсов).
Так было в последний год существованья «Весов».
В то далекое время каждый из близких «Весам» был кровно заме­шан в проведении литературной платформы журнала; таких неизмен­но близких, на которых рассчитывал Брюсов, была малая горсточка; литераторы и поэты – наперечет; с 1907 года до окончания «Весов» такими были: Брюсов, Балтрушайтис, я, Эллис, Соловьев, Борис Садов­ской; Поляков – почти не влиял; поддерживая дружбу с жившим за границей Бальмонтом, он встречал оппозицию в оценке Бальмонта у Брюсова, очень критиковавшего все книги Бальмонта после «Только Любовь»; я тоже к Бальмонту относился сдержанно; Эллис – почти враждебно; Бальмонт в ту пору – «почетный» гастролер, а – не близ­кий сотрудник; такими же гастролерами были Гиппиус, Иванов, Блок, Сологуб; Сологуб давал мало («Весы» мало платили, а он, «корифей» литературы, уже привык к «андреевским» гонорарам); Блок и Иванов косились на «Весы», не прощая нам нашей полемики; Гиппиус изред­ка гастролировала стихами; лишь месяцев пять она писала часто под псевдонимом Антон Крайний, не потому, что разделяла позицию «Ве­сов» до конца, а потому, что разделяла нашу полемику того времени с Чулковым и В. Ивановым.
С 1907 года ядро близких сотрудников – ничтожно; район обстре­ла – огромен: все литературные группировки, кроме «весовской»; от­сюда многие псевдонимы; каждый из нас имел несколько псевдони­мов: Садовской писал под псевдонимом Птикс; Брюсов под псевдони­мами – Пентауэр, Бакулин; я писал как Белый, Борис Бугаев, Яновский, Альфа, Бэта, Гамма, Дельта, «2 Б», Спиритус и т. д.
Я не намерен теперь защищать ряда эксцессов, допущенных «Ве­сами»; полемика была жестока; Брюсов – ловил с поличным: всех
432
НАЧАЛО ВЕКА
и каждого; Садовской переходил от едкостей к издевательствам, на­пример, по адресу Бунина; Эллис являл собою подчас истерическую галопаду ругательств с непристойными науськиваниями.
Я в этой полемике был особенно ужасен, несправедлив и резок; но полемика падает на те года, когда был я морально разбит и лично унижен; и физически даже слаб (последствия сделанной операции); я был в припадке умоисступления, когда и люди казались не тем, что они есть, и дефекты позиций «врагов» разыгрывались в моем воображе­нии почти как полемические подлости по адресу моей личности и лич­ности Брюсова; объяснение моей истерики – личные события жизни уже эпохи 1906–1908 годов; вот эти-то «личные» переживания, непра­вильно перенесенные на арену борьбы, путали, превращая даже спра­ведливые нападки на враждебные нам течения в недопустимые резко­сти, обезоруживавшие меня: таковы безобразные мои выходки против Г. И. Чулкова, на которого я проецировал и то, в чем я с ним был не со­гласен, и то, в чем он не был повинен: нисколько; так стал для меня «Чул­ков» – символом; полемизировал я не с интересным и безукоризненно честным писателем, а с «мифом», возникшим в моем воображении; меня оправдывает условно только болезнь и те личности, которые вста­ли тогда меж нами и, пользуясь моим состоянием, делали все, чтобы миф о «Чулкове» мне стал реальностью. Теперь, после стольких разду­мий о прошлом, я должен принести извинения перед Г. И. Чулковым и благодарить его за то, что он мне литературно не воздал следуемого.
Но, повторяю, мотив к полемикам – был; и на одном участке по­лемического фронта «Весы» сыграли нужную роль; они сделали невоз­можным длить традиции от Стороженок, Алексеев Веселовских и Иванов Ивановых, задушивших нашу молодость; даже старые рути­неры, ругавшие «Весы», стали равняться по ним.
Когда это обнаружилось – «Весы» кончились.
Д’АЛЬГЕЙМ
В «Весах» была четкость литературной формулы. Но «Весы» гово­рили о форме; Оленина, М. А., по мужу д’Альгейм, в те года – песня: о содержании; в «Весах» обретаю я стиль; у д’Альгеймов ищу вдохнове-
433
Андрей БЕЛЫЙ
нья; концерты Олениной – переплетенье романсов в поэму и драму: сознательная пропаганда Мусоргского, Шумана, Шуберта, Гретри, Рамо, Вольфа, Баха и Глюка; цикл песен, – не опера, – сходит с под­мостков: творить дело Вагнера.
Роль четы д’Альгеймов, мужа, организатора «Дома песни», жены, единственной, неповторимой исполнительницы песенных циклов для первого десятилетия нового века, – огромна; они двинули вперед му­зыкальную культуру Москвы; Оленина появилась, как помнится, в 1902 году; концерты ее длились до конца 1916 года; четырнадцать лет огромной работы, в результате которой – не только повышение вкуса публики, но и – музыкальная грамотность; супруги Оленины расширили диапазон знакомства с песенной литературой; с 1907 года музыкально-художественная организация, во главе которой стояли д’Альгеймы, при участии лучших музыкальных критиков своего време­ни (Энгеля, Кругликова, Кашкина), переводчиков, композиторов (С. И. Танеева, Метнера, А. Оленина), поэтов, занялась пропагандой ряда песенных перлов, доселе неизвестных русской публике; думается: нигде в европейских столицах публике не предлагался с таким вкусом, подбором такой материал, как тот, который предлагался московской публике д’Альгеймами; концерты «Дома песни» в ряде лет были и эстетическими подарками Москве, и образовательными курсами; если в Италии знали Скарлатти и Перголези, в Англии – песни на сло­ва Бернса, в Германии – песенные циклы Шумана и Шуберта на слова Гейне и малоизвестного у нас поэта Мюллера, то Москве вместе с Глин­кой, Балакиревым, Римским-Корсаковым, Бородиным и песенными циклами Мусоргского (кстати, до появления д’Альгеймов малоизвест­ными) показывались и Скарлатти, и Перголези, и Рамо, и Григ, и Шу­ман, и Шуберт, и Лист, и Гуго Вольф: в песнях; из года в год «Дом пес­ни» учил Москву и значению песенных циклов, и роли художественно­го музыкального перевода, и истории музыки, не говоря уже о том, что семь-восемь ежегодных концертов, тщательно составленных, изуми­тельно исполненных, с программами, сопровождаемыми статейками и примечаниями, заметно повышали вкус тех нескольких тысяч посе­тителей концертов, часть которых позднее вошла в сотрудничество с д’Альгеймами, когда концерты «Дома песни» стали закрытыми. Еже­годно д’Альгейм устраивал концерт, программа которого составлялась
434
НАЧАЛО ВЕКА
по выбору публики; и каждый год д’Альгейм при обнародовании этой программы наводил, так сказать, критику на выбор номеров програм­мы. До д’Альгеймов концерты были пестры; составители их руководи­лись модой, а не строго художественными требованиями; эстрада была переполнена слащавыми романсами Чайковского и ариями из «мод­ных» опер; д’Альгейм часто шел против моды, прививая свою «моду»; и «мода», привитая им в Москве, – «мода» на Баха, Бетховена, Шума­на, Шуберта, Глюка, Вольфа, Мусоргского. Вот, например, результат требований публики (программа концерта): Бах, Моцарт, Глюк, Бетхо­вен, Берлиоз, Мусоргский, Шуман, Шуберт, Гретри и т. д.
Вот программа «Дома песни» эпохи 1907–1912 годов (составляю ее на основании кучечки книжечек-афиш, со статейками д’Альгейма, случайно у меня сохранившейся): циклы песен: Бетховена («Далекой возлюбленной», «Духовные песни»), циклы песен на слова Эйхендорфа и Андерсена (музыка Шумана), цикл Шумана «Любовь поэта», цикл Шуберта «Любовь мельника» (слова Мюллера); его же – «Зимнее странствие», или – цикл, доселе Москве неизвестный, за исключением двух-трех песенок; Москва так полюбила этот огромный цикл, что он исполнялся не раз по требованию; далее – циклы: Шумана («Любовь женщины»), Мусоргского – «Без солнца», «Детская», «Песни и пляски смерти»; циклы Метнера: на слова Гёте и на слова русских поэтов (Тютчева, Пушкина); цикл песен на слова французских труверов XII– XIII века (Куск, Адам де Галль), песни о Роланде, цикл песен Бернса, с гармонизованными народными мелодиями, цикл песен разных на­родностей: вечера русских, еврейских, французских народных песен; вечера, посвященные Метнеру, Листу, Гуго Вольфу, Брамсу, Григу, Му­соргскому; вечер, посвященный Гейне (музыка разных композиторов); исторические вечера, на которых исполнялись романсы композиторов эпохи Возрождения; романсы анонимов, Люлли, Камбра, Мартини, Гретри, Скарлатти, Генделя, Баха, Гайдна, Моцарта; наконец, исполня­лись и такие монументальные произведения, как «Орфей» Глюка (с оркестром, под управлением Ипполитова-Иванова).
Над каждым концертом работала мысль д’Альгейма, чтобы он был выточен из цельного камня, чтобы песня вырастала из песни, как сти­хотворная строка из строки, чтобы песня рифмовала с песней. «Дом песни» объявлял ряд конкурсов на лучшие переводы циклов на рус-
435
Андрей БЕЛЫЙ
ский язык, на музыку и т. д.; из запомнившихся конкурсов отмечу: кон­курс на гармонизацию народных английских мелодий (слова Бернса), конкурс на перевод 12 песен на слова Гёте, на перевод стихов Мюлле­ра, положенных на музыку Шуманом, на перевод драмы «Рама» ин­дусского поэта Бавабути и т. д.
Ниже, давая юмористическую характеристику Пьера д’Альгейма как «чудака», окруженного чудаками, я должен отделить «чудака» в нем от тонкого критика, педагога, насадителя подлинной музыкальной куль­туры, боровшегося против рутины с необыкновенным мужеством, стой­костью и с небывалым успехом; д’Альгейм-чудак, идейный путаник – одно: трагический его конец, помешательство, подкрадывалось к нему издалека; жизненная борьба сломила эту личность, непокорную и независимую; д’Альгейм музыкальный педагог – совсем другое.
Перед тем как перейти к описанию моих личных отношений с д’Альгеймами, я должен отметить: все странное и диковатое, встре­ченное в их доме, – лишь ретушь к основной ноте; и эта нота – высо­кого удивления и уважения.
Не говорю о певице, М. А. д’Альгейм (урожденной Олениной); пусть оспаривают меня; пусть в последних годах голос ее пропадал; скажу откровенно: никто меня так не волновал, как она; я слушал и Фигнера и Шаляпина; но Оленину-д’Альгейм такой, какой она была в 1902–1908 годах, я предпочту всем Шаляпиным; она брала не кра­сотою голоса, а единственной, неповторимой экспрессией.
Ничего подобного я не слышал потом.
Криком восторга встречали мы певицу, которую как бы видели мы с мечом за культуру грядущего, жадно следя, как осознанно подготов­лялся размах ее рук, поднимающих черные шали в Мусоргском, чтоб вскриком, взрывающим руки, исторгнуть стон: «Смерть победила!»
Поражали: стать и взрывы блеска ее сапфировых глаз; в интона­ции – прялка, смех, карканье ворона, слезы; романс вырастал из ро­манса, вскрываясь в романсе; и смыслы росли; и впервые узнание под­стерегало, что «Зимнее странствие», песенный цикл, не уступит по зна­чению и Девятой симфонии Бетховена.
– Просто святая: болтает под ухо мне; синею птицей моргает; и – шалями плещется; вдруг – подопрется, по-бабьему: заголосит – по-народному!
436
НАЧАЛО ВЕКА
Так покойная Соловьева, с ней познакомившись, передавала о ней; мы же знали: она – транспарант; создавал же ей жест, интонацию, силу блистательный, ригористичный, начитанный, взросший в гнезде Малларме – символист: Петр Иваныч д’Альгейм, ее муж.
Ну и пара же: редкая!
Встретился с нею у Г. А. Рачинского: в лоск уложил меня Петр Ива­ныч; и пленила певица величьем своей простоты; с той поры – я, Рачин­ские, Поццо, Петровский в антрактах спешили внырнуть к ней в убор­ную, чтобы цветок получить от нее, удостоиться после концерта беседы за ужином с нею; так медленно крепло знакомство в сближение.
Ужины: стол – под цветами, дюшесами, рыбами, винами; рой голо­сов: Петр Иваныч – изящный стилист, поэт, публицист и писатель, не­когда близкий знакомец им боготворимого Вилье де Лиль-Адана, – был как фонтан афоризмов над этим столом, поблескивая глазами, вином и умело вкрапленными цитатами из Малларме, Верлена и Ницше; в этот венок из цитат, конкурируя с Рачинским и его побивая цитатами, он вправлял отрывки из древнеиндийских поэм, еврейских каббаллистов и средневековых труверов XII и XIII столетия; ткань речи его напомина­ла мне тонкую инкрустацию из дерева и слоновой кости, какая поража­ет в Египте на иконостасах древних коптских церквей; в нем был поня­тен эстетически узор метафор; смысл же был нам порой темен.
С такими речами он поднимал свой бокал над столом; мы – Рачин­ский, Сергей Иваныч Танеев, Кашкин, Энгель, Кругликов – на него разевали в такие минуты рты (Д’Альгейм великолепно перевел древ­нюю поэму «Рама» (с санскритского) и изящно издал ее; написал му­зыкальной прозой на очень трудно понимаемом французском роман «La passion de Francois Villon». Он писал статьи, стихи; когда-то он был близок с французскими символистами); мы удивлялись изяществу оборотов мысли, глубочайшим замечаниям, бросаемым вскользь; мы им любовались, но и немного пугались: чего хочет он?
Целое его мысли заволакивал от нас часто туман из метафор; довод выглядел стихотворной импровизацией, напоминающей тексты древ­них индусских поэм; а он требовал от нас программы действий в XX веке, основанной на поэзии седой древности; с одной стороны – Малларме; с другой стороны – «Рама», а современности, московской, тогдашней, – не было.
437
Андрей БЕЛЫЙ
Пугало барокко мысли: сверкающий тысячегранник – предмет
удивления; – а что делать с ним?
В иных ходах мыслей перекликался он с Вячеславом Ивановым, но с тою разницей, что Иванов казался лукавым, а д’Альгейм удивлял прямотой; он был мудреней Иванова, но более блестящим в импрови­зациях, и был более «поэтом» в своей риторике, чем поэт Иванов.
В те дни он мечтал о рождении ячеек, подобных «Дому песни» в Москве, во всех центрах пяти континентов земного шара; и тут вы­являлся в нем откровенный мечтатель-чудак, высказывавший свои уто­пии о связи художников, поэтов и музыкантов всего мира, воодушев­ленных концертами Мари, его жены:
– Кан Мари шантера… («Когда Мари споет…»)
Она должна была запеть из Москвы – всему миру; смягченные сердца Щукиных, Рябушинских, Морозовых отдадут-де миллионы: ему, д’Альгейму.
– Вот, – на «Дом песни»!
«Дом песни» немедленно-де распространится из Москвы, органи­зуясь в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке, Бомбее; во всех центрах поэты, художники, певцы и певицы, которых он и Мари при нашем участии вооружат молниями художественного воздействия, обезглавят тысячеголовую гидру порабощения; «золотой телец» расплавится и протечет под ноги ручейком.
Революцию жизни способно свершить лишь искусство. Такова упрощенная схема его вожделений; она казалась наивной: до чудовищ­ности; и тут он, чувствуя, что этой схемою не убедит, начинал отграни­вать ее великолепнейшими цитатами с демонстрацией перед нами, как надо понимать мысли Вагнера, Шумана, и что означают символи­ческие образы в таком-то стихотворении Гёте, и что выйдет, если сое­динить так-то и так-то и так-то раскрытые тексты.
По его представлению, тот, кто владеет разумением художествен­ных символов, может сочетанием образов и художественных воздей­ствий перевертывать по-новому жизнь; д’Альгейм видел себя призван­ным к такому переверту; его жена, которую создал он великолепной певицей, была показом его владения тайнами искусства; каждого из нас хотел он, забрав в руки, переделать по-своему, сделать
438
НАЧАЛО ВЕКА
«Олениной-д’Альгейм» в своей сфере, чтобы, передвигая нами, как пешками, из Москвы вести партию шахмат: с рутиною всего мира (?).
И тут-то начиналась и тогда уже болезнь в нем.
Но толковал он художественные явления изумительно; в нем жил не только художественный критик, но и художник-критик. Так грезил он; и вдруг обрывал свои «мировые» грезы, переходя к показу опытов; и из слов его возникал оригинальный театр марионеток, макет из ки­сеи сквозной сцены.
Крэг (Гордон Крэг в эти годы казался новатором в области сцени­ческих постановок, он приезжал в Россию; одна из его постановок была показана Художественным театром; д’Альгейму казалось, что Крэг украл у него идею постановки) (Гордон) спер-де у него идею сво­их цветных сукон (жест слова или – пантомима алфавита, где каждая букв была раскрашена и изъяснена в звуковом жесте).
С этих пиров возвращались весьма сомневаясь, чтоб он, предыс­числивши винтики новой культуры, в карман положил свой листок с вычислением; жил он в уверенности, что раздастся в передней зво­нок: миллиардер, Рокфеллер, – а за неименьем его С. И. Щукин, – при­дя в наше общество, бухнет под ноги д’Альгейму мешок с миллионами:
– Вот, – на «Дом песни»!
Тогда из кармана он вынет листок.
Щукин – медлил: сутулая, полуседая, усталая умница, с глазом ре­бенка не то сумасшедшего, кутаясь в серенький пледик, дрожа, пога­сивши огни красноречия, шипом гадюки дышала на тайных врагов, перебивших у Щукина деньги, – ведь дал же Щукин Челпанову, ясное дело, на психологический, черт подери, институт. «Враги», видно, за шторой подслушивают; даже больше того: шпионов своих засылают в «Дом песни»; и Кругликов, Энгель, Кашкин, Сергей Львович Толстой, так ужасно обиженный Петром Иванычем, скоро, хватаясь за шапки, чесали носы: не «шпионы» ль они?
Тут Метнер, противник д’Альгейма и ненавистник Листа, которого он ругал «католическим попом», с воистину маниакальной яростью схватывал меня за руку:
– Нет, нет, – вы слушайте: он же – больной культом Листа, като­лика и инквизитора музыки… Лист, – обезьяна в сутане, – был эдаким вот неудавшимся магом… Абстрактный монизм только с виду бле-
439
Андрей БЕЛЫЙ
стит… Вся изнанка – больная и жалкая. (Этот взгляд на музыку Листа позднее Э. К. Метнер высказал в своей статье о Листе, напечатанной в «Золотом руне» за подписью «Вольфинг».)
Мы раздвоились, когда нас хватали: за правую руку – д’Альгейм, а за левую – Метнер: указывая друг на друга, они идейно чернили друг друга, смеясь друг над другом; и – разоблачали китайские головоломки друг друга; мы же слушали, точно романс, когда д’Альгейм, косолапо привставши, с бокалом рейнвейна, угрозою властной руки над столом, заставляющей слушать насильно, картаво привзвизгивая, как фан­тош, – с перекряком, со всхлипом, с гадючьим шептаньем – влеплял гениальные, маниакальные свои схемы; казался он подчас сочетанием барса… с… немного… облезлым медведем иль сутуловатым капралом, доживающим свой век в деревушке, открывшим табачную лавочку: не то – состарившийся Мефистофель.
Он провозглашал сумасшедший свой тост за немыслимое пред­приятие; критики – Энгель, Кашкин, Семен Кругликов, каждый, глаза опустив, бормотал: «Черт дери: я – сел в лужу!» Профессор бактерио­логии Л. А. Тарасевич, сидевший всегда тут, имевший обычай в огром­ной рассеянности затвердить ему слухом подброшенное, совершенно случайное слово, среди громового безмолвия – произносил:
– Апельсин!
И – все вздрагивали; и – опять:
– Апельсин!
И, хватаясь за шапки, бежали…
«Дом песни» позднее осел в Гнездниковском: просторные синие и сине-серые, с точно такою же синею и сине-серою мебелью стены, в серяво-синявых коврах и в синяво-серявых портьерах; здесь, серого­ловый, сутулый, пошлепывал туфлями, в серой, с поджелчиной, паре, в серявеньком пледике; взмахивая бахромою пледика, бросал на стены чернявую тень и синявый дымок волокнистой тоски, – бритый, только в усах растопорщенных напоминал он капрала в отставке, живущего около Тлемсена: не Мефистофеля!
Входишь, – он кряжистым, круглоголовым, квадратным медведем согнулся с насупом: над крошевом; зябнет таким горюном, перекручи­вая папиросочку из табачка «капораль», с подшипеньем «саль сэнж, саль пантэн»; («Грязная обезьяна, марионетка») «пантэн», может быть, Ар-
440