Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
В иные периоды – явно казалось, что я – единственно связан с «Весами»; тогда мы боролись не с Пыпиным, – с соглашателями-модернистами, спаявшимися с бытовиками; фронт – ширился; вкусы – менялись; и сам мещанин нас обскакивал борзо с трибуны «Кружка»,
проносяся в оранжево-бурые отбросы от революции: литературной, да
и политической; это случилось в эпоху «огарков»; толпа подозрительно
шустрых поэтиков к нам повалила; Иванов упал в их объятия (даже
писал о «трехстах тридцати трех» объятиях он).
Неожиданно: Брюсов – скомандовал:
– Трапы – поднять. Пушки с правого борта – на левый!
И вот кто вчера нас ругал как «левейших», теперь восклицал: «Старики, мертвецы!» В Петербурге войною на нас шел – Блок; поэты
из «Вены» (такой ресторан был), где Дымов, Куприн, Арцыбашев, Потемкин себя упражняли в словах, – собирались брататься с Ивановым
и Городецким; огромнейший табор «Шиповника» с Л. Н. Андреевым
и с филиалом московским, возглавленным Зайцевым, соединились: топить нашу малую подводную лодку.
В. Брюсов, бывало, склонясь скуластым лицом, руку навись поставивши:
– Они – наглеют, Борис Николаевич… Надо, Лев Львович, сплотиться очерченной группой.
И Эллис, задергавши плечики, лысой головкой качает, трясяся
мухром сюртучка с заатласенными, полустертыми, крытыми желтым пятном рукавами: «Сознательность. Без дисциплины нельзя».
Брюсов, палку и шляпу схвативши, – куда-то; живой, молодой, палкой вертит; горошком с лестницы. Эллис: «Смотри, – а, каков?» Эллис дул из страницы «Весов» по всему бесконечному фронту: от Блока до… Стражева: «Есть лишь один символизм; и пророк его – Брюсов».
Другая картина: «Весы» сотрясались от внутренних взрывов; я,
С. Поляков, Балтрушайтис и Ликиардопуло – против Валерия Брюсова, Эллиса и Соловьева. С. А. Поляков: «Вы, Валерий – гм – Яковлевич, что-то… гм!» Брюсов – руки на грудь, сардонически ерзал плечом, издеваясь над Ликиардопуло; Ликиардопуло – черный, оливковолицый, сухой: «Пусть докажет Валерий мне Яковлевич, что… Сергей
Александрович… Да погодите, Лев Львович… Да слушайте, Юргис…
Пускай он докажет, что он не порочил меня…» Юргис в ухо мне:
431

Андрей БЕЛЫЙ
«Брюсов нас топит: тебе бы – редактором быть!» «Ну уж нет, Боря, –
дружбою дружба: но если тебя – выдвигают, я – против!» – Сергей
Соловьев говорил мне потом… «И я тоже…» – отрезывал Эллис.
И мы – похохатывали.
Заседания шли напряженно: два «лидера», Брюсов и я, проявили
предел деликатности, друг друга явно поддерживая против собственных единомышленников; так сложилася партия третья (двух «лидеров»); они – пожар ликвидировали, разделив свои функции (ведал теорией – я, ведал критикой литературного – Брюсов).
Так было в последний год существованья «Весов».
В то далекое время каждый из близких «Весам» был кровно замешан в проведении литературной платформы журнала; таких неизменно близких, на которых рассчитывал Брюсов, была малая горсточка;
литераторы и поэты – наперечет; с 1907 года до окончания «Весов»
такими были: Брюсов, Балтрушайтис, я, Эллис, Соловьев, Борис Садовской; Поляков – почти не влиял; поддерживая дружбу с жившим
за границей Бальмонтом, он встречал оппозицию в оценке Бальмонта
у Брюсова, очень критиковавшего все книги Бальмонта после «Только
Любовь»; я тоже к Бальмонту относился сдержанно; Эллис – почти
враждебно; Бальмонт в ту пору – «почетный» гастролер, а – не близкий сотрудник; такими же гастролерами были Гиппиус, Иванов, Блок,
Сологуб; Сологуб давал мало («Весы» мало платили, а он, «корифей»
литературы, уже привык к «андреевским» гонорарам); Блок и Иванов
косились на «Весы», не прощая нам нашей полемики; Гиппиус изредка гастролировала стихами; лишь месяцев пять она писала часто под
псевдонимом Антон Крайний, не потому, что разделяла позицию «Весов» до конца, а потому, что разделяла нашу полемику того времени
с Чулковым и В. Ивановым.
С 1907 года ядро близких сотрудников – ничтожно; район обстрела – огромен: все литературные группировки, кроме «весовской»; отсюда многие псевдонимы; каждый из нас имел несколько псевдонимов: Садовской писал под псевдонимом Птикс; Брюсов под псевдонимами – Пентауэр, Бакулин; я писал как Белый, Борис Бугаев, Яновский,
Альфа, Бэта, Гамма, Дельта, «2 Б», Спиритус и т. д.
Я не намерен теперь защищать ряда эксцессов, допущенных «Весами»; полемика была жестока; Брюсов – ловил с поличным: всех
432

НАЧАЛО ВЕКА
и каждого; Садовской переходил от едкостей к издевательствам, например, по адресу Бунина; Эллис являл собою подчас истерическую
галопаду ругательств с непристойными науськиваниями.
Я в этой полемике был особенно ужасен, несправедлив и резок;
но полемика падает на те года, когда был я морально разбит и лично
унижен; и физически даже слаб (последствия сделанной операции);
я был в припадке умоисступления, когда и люди казались не тем, что
они есть, и дефекты позиций «врагов» разыгрывались в моем воображении почти как полемические подлости по адресу моей личности и личности Брюсова; объяснение моей истерики – личные события жизни
уже эпохи 1906–1908 годов; вот эти-то «личные» переживания, неправильно перенесенные на арену борьбы, путали, превращая даже справедливые нападки на враждебные нам течения в недопустимые резкости, обезоруживавшие меня: таковы безобразные мои выходки против
Г. И. Чулкова, на которого я проецировал и то, в чем я с ним был не согласен, и то, в чем он не был повинен: нисколько; так стал для меня «Чулков» – символом; полемизировал я не с интересным и безукоризненно
честным писателем, а с «мифом», возникшим в моем воображении;
меня оправдывает условно только болезнь и те личности, которые встали тогда меж нами и, пользуясь моим состоянием, делали все, чтобы
миф о «Чулкове» мне стал реальностью. Теперь, после стольких раздумий о прошлом, я должен принести извинения перед Г. И. Чулковым
и благодарить его за то, что он мне литературно не воздал следуемого.
Но, повторяю, мотив к полемикам – был; и на одном участке полемического фронта «Весы» сыграли нужную роль; они сделали невозможным длить традиции от Стороженок, Алексеев Веселовских
и Иванов Ивановых, задушивших нашу молодость; даже старые рутинеры, ругавшие «Весы», стали равняться по ним.
Когда это обнаружилось – «Весы» кончились.
Д’АЛЬГЕЙМ
В «Весах» была четкость литературной формулы. Но «Весы» говорили о форме; Оленина, М. А., по мужу д’Альгейм, в те года – песня:
о содержании; в «Весах» обретаю я стиль; у д’Альгеймов ищу вдохнове-
433

Андрей БЕЛЫЙ
нья; концерты Олениной – переплетенье романсов в поэму и драму:
сознательная пропаганда Мусоргского, Шумана, Шуберта, Гретри,
Рамо, Вольфа, Баха и Глюка; цикл песен, – не опера, – сходит с подмостков: творить дело Вагнера.
Роль четы д’Альгеймов, мужа, организатора «Дома песни», жены,
единственной, неповторимой исполнительницы песенных циклов для
первого десятилетия нового века, – огромна; они двинули вперед музыкальную культуру Москвы; Оленина появилась, как помнится,
в 1902 году; концерты ее длились до конца 1916 года; четырнадцать
лет огромной работы, в результате которой – не только повышение
вкуса публики, но и – музыкальная грамотность; супруги Оленины
расширили диапазон знакомства с песенной литературой; с 1907 года
музыкально-художественная организация, во главе которой стояли
д’Альгеймы, при участии лучших музыкальных критиков своего времени (Энгеля, Кругликова, Кашкина), переводчиков, композиторов
(С. И. Танеева, Метнера, А. Оленина), поэтов, занялась пропагандой
ряда песенных перлов, доселе неизвестных русской публике; думается:
нигде в европейских столицах публике не предлагался с таким вкусом,
подбором такой материал, как тот, который предлагался московской
публике д’Альгеймами; концерты «Дома песни» в ряде лет были
и эстетическими подарками Москве, и образовательными курсами;
если в Италии знали Скарлатти и Перголези, в Англии – песни на слова Бернса, в Германии – песенные циклы Шумана и Шуберта на слова
Гейне и малоизвестного у нас поэта Мюллера, то Москве вместе с Глинкой, Балакиревым, Римским-Корсаковым, Бородиным и песенными
циклами Мусоргского (кстати, до появления д’Альгеймов малоизвестными) показывались и Скарлатти, и Перголези, и Рамо, и Григ, и Шуман, и Шуберт, и Лист, и Гуго Вольф: в песнях; из года в год «Дом песни» учил Москву и значению песенных циклов, и роли художественного музыкального перевода, и истории музыки, не говоря уже о том, что
семь-восемь ежегодных концертов, тщательно составленных, изумительно исполненных, с программами, сопровождаемыми статейками
и примечаниями, заметно повышали вкус тех нескольких тысяч посетителей концертов, часть которых позднее вошла в сотрудничество
с д’Альгеймами, когда концерты «Дома песни» стали закрытыми. Ежегодно д’Альгейм устраивал концерт, программа которого составлялась
434

НАЧАЛО ВЕКА
по выбору публики; и каждый год д’Альгейм при обнародовании этой
программы наводил, так сказать, критику на выбор номеров программы. До д’Альгеймов концерты были пестры; составители их руководились модой, а не строго художественными требованиями; эстрада была
переполнена слащавыми романсами Чайковского и ариями из «модных» опер; д’Альгейм часто шел против моды, прививая свою «моду»;
и «мода», привитая им в Москве, – «мода» на Баха, Бетховена, Шумана, Шуберта, Глюка, Вольфа, Мусоргского. Вот, например, результат
требований публики (программа концерта): Бах, Моцарт, Глюк, Бетховен, Берлиоз, Мусоргский, Шуман, Шуберт, Гретри и т. д.
Вот программа «Дома песни» эпохи 1907–1912 годов (составляю
ее на основании кучечки книжечек-афиш, со статейками д’Альгейма,
случайно у меня сохранившейся): циклы песен: Бетховена («Далекой
возлюбленной», «Духовные песни»), циклы песен на слова Эйхендорфа
и Андерсена (музыка Шумана), цикл Шумана «Любовь поэта», цикл
Шуберта «Любовь мельника» (слова Мюллера); его же – «Зимнее
странствие», или – цикл, доселе Москве неизвестный, за исключением
двух-трех песенок; Москва так полюбила этот огромный цикл, что он
исполнялся не раз по требованию; далее – циклы: Шумана («Любовь
женщины»), Мусоргского – «Без солнца», «Детская», «Песни и пляски
смерти»; циклы Метнера: на слова Гёте и на слова русских поэтов
(Тютчева, Пушкина); цикл песен на слова французских труверов XII–
XIII века (Куск, Адам де Галль), песни о Роланде, цикл песен Бернса,
с гармонизованными народными мелодиями, цикл песен разных народностей: вечера русских, еврейских, французских народных песен;
вечера, посвященные Метнеру, Листу, Гуго Вольфу, Брамсу, Григу, Мусоргскому; вечер, посвященный Гейне (музыка разных композиторов);
исторические вечера, на которых исполнялись романсы композиторов
эпохи Возрождения; романсы анонимов, Люлли, Камбра, Мартини,
Гретри, Скарлатти, Генделя, Баха, Гайдна, Моцарта; наконец, исполнялись и такие монументальные произведения, как «Орфей» Глюка
(с оркестром, под управлением Ипполитова-Иванова).
Над каждым концертом работала мысль д’Альгейма, чтобы он был
выточен из цельного камня, чтобы песня вырастала из песни, как стихотворная строка из строки, чтобы песня рифмовала с песней. «Дом
песни» объявлял ряд конкурсов на лучшие переводы циклов на рус-
435

Андрей БЕЛЫЙ
ский язык, на музыку и т. д.; из запомнившихся конкурсов отмечу: конкурс на гармонизацию народных английских мелодий (слова Бернса),
конкурс на перевод 12 песен на слова Гёте, на перевод стихов Мюллера, положенных на музыку Шуманом, на перевод драмы «Рама» индусского поэта Бавабути и т. д.
Ниже, давая юмористическую характеристику Пьера д’Альгейма
как «чудака», окруженного чудаками, я должен отделить «чудака» в нем
от тонкого критика, педагога, насадителя подлинной музыкальной культуры, боровшегося против рутины с необыкновенным мужеством, стойкостью и с небывалым успехом; д’Альгейм-чудак, идейный путаник –
одно: трагический его конец, помешательство, подкрадывалось
к нему издалека; жизненная борьба сломила эту личность, непокорную
и независимую; д’Альгейм музыкальный педагог – совсем другое.
Перед тем как перейти к описанию моих личных отношений
с д’Альгеймами, я должен отметить: все странное и диковатое, встреченное в их доме, – лишь ретушь к основной ноте; и эта нота – высокого удивления и уважения.
Не говорю о певице, М. А. д’Альгейм (урожденной Олениной);
пусть оспаривают меня; пусть в последних годах голос ее пропадал;
скажу откровенно: никто меня так не волновал, как она; я слушал
и Фигнера и Шаляпина; но Оленину-д’Альгейм такой, какой она была
в 1902–1908 годах, я предпочту всем Шаляпиным; она брала не красотою голоса, а единственной, неповторимой экспрессией.
Ничего подобного я не слышал потом.
Криком восторга встречали мы певицу, которую как бы видели мы
с мечом за культуру грядущего, жадно следя, как осознанно подготовлялся размах ее рук, поднимающих черные шали в Мусоргском, чтоб
вскриком, взрывающим руки, исторгнуть стон: «Смерть победила!»
Поражали: стать и взрывы блеска ее сапфировых глаз; в интонации – прялка, смех, карканье ворона, слезы; романс вырастал из романса, вскрываясь в романсе; и смыслы росли; и впервые узнание подстерегало, что «Зимнее странствие», песенный цикл, не уступит по значению и Девятой симфонии Бетховена.
– Просто святая: болтает под ухо мне; синею птицей моргает;
и – шалями плещется; вдруг – подопрется, по-бабьему: заголосит –
по-народному!
436

НАЧАЛО ВЕКА
Так покойная Соловьева, с ней познакомившись, передавала о ней;
мы же знали: она – транспарант; создавал же ей жест, интонацию,
силу блистательный, ригористичный, начитанный, взросший в гнезде
Малларме – символист: Петр Иваныч д’Альгейм, ее муж.
Ну и пара же: редкая!
Встретился с нею у Г. А. Рачинского: в лоск уложил меня Петр Иваныч; и пленила певица величьем своей простоты; с той поры – я, Рачинские, Поццо, Петровский в антрактах спешили внырнуть к ней в уборную, чтобы цветок получить от нее, удостоиться после концерта беседы
за ужином с нею; так медленно крепло знакомство в сближение.
Ужины: стол – под цветами, дюшесами, рыбами, винами; рой голосов: Петр Иваныч – изящный стилист, поэт, публицист и писатель, некогда близкий знакомец им боготворимого Вилье де Лиль-Адана, – был
как фонтан афоризмов над этим столом, поблескивая глазами, вином
и умело вкрапленными цитатами из Малларме, Верлена и Ницше; в этот
венок из цитат, конкурируя с Рачинским и его побивая цитатами, он
вправлял отрывки из древнеиндийских поэм, еврейских каббаллистов
и средневековых труверов XII и XIII столетия; ткань речи его напоминала мне тонкую инкрустацию из дерева и слоновой кости, какая поражает в Египте на иконостасах древних коптских церквей; в нем был понятен эстетически узор метафор; смысл же был нам порой темен.
С такими речами он поднимал свой бокал над столом; мы – Рачинский, Сергей Иваныч Танеев, Кашкин, Энгель, Кругликов – на него
разевали в такие минуты рты (Д’Альгейм великолепно перевел древнюю поэму «Рама» (с санскритского) и изящно издал ее; написал музыкальной прозой на очень трудно понимаемом французском роман
«La passion de Francois Villon». Он писал статьи, стихи; когда-то он был
близок с французскими символистами); мы удивлялись изяществу
оборотов мысли, глубочайшим замечаниям, бросаемым вскользь; мы
им любовались, но и немного пугались: чего хочет он?
Целое его мысли заволакивал от нас часто туман из метафор; довод
выглядел стихотворной импровизацией, напоминающей тексты древних индусских поэм; а он требовал от нас программы действий
в XX веке, основанной на поэзии седой древности; с одной стороны –
Малларме; с другой стороны – «Рама», а современности, московской,
тогдашней, – не было.
437

Андрей БЕЛЫЙ
Пугало барокко мысли: сверкающий тысячегранник – предмет
удивления; – а что делать с ним?
В иных ходах мыслей перекликался он с Вячеславом Ивановым,
но с тою разницей, что Иванов казался лукавым, а д’Альгейм удивлял
прямотой; он был мудреней Иванова, но более блестящим в импровизациях, и был более «поэтом» в своей риторике, чем поэт Иванов.
В те дни он мечтал о рождении ячеек, подобных «Дому песни»
в Москве, во всех центрах пяти континентов земного шара; и тут выявлялся в нем откровенный мечтатель-чудак, высказывавший свои утопии о связи художников, поэтов и музыкантов всего мира, воодушевленных концертами Мари, его жены:
– Кан Мари шантера… («Когда Мари споет…»)
Она должна была запеть из Москвы – всему миру; смягченные
сердца Щукиных, Рябушинских, Морозовых отдадут-де миллионы:
ему, д’Альгейму.
– Вот, – на «Дом песни»!
«Дом песни» немедленно-де распространится из Москвы, организуясь в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке,
Бомбее; во всех центрах поэты, художники, певцы и певицы, которых
он и Мари при нашем участии вооружат молниями художественного
воздействия, обезглавят тысячеголовую гидру порабощения; «золотой
телец» расплавится и протечет под ноги ручейком.
Революцию жизни способно свершить лишь искусство. Такова
упрощенная схема его вожделений; она казалась наивной: до чудовищности; и тут он, чувствуя, что этой схемою не убедит, начинал отгранивать ее великолепнейшими цитатами с демонстрацией перед нами,
как надо понимать мысли Вагнера, Шумана, и что означают символические образы в таком-то стихотворении Гёте, и что выйдет, если соединить так-то и так-то и так-то раскрытые тексты.
По его представлению, тот, кто владеет разумением художественных символов, может сочетанием образов и художественных воздействий перевертывать по-новому жизнь; д’Альгейм видел себя призванным к такому переверту; его жена, которую создал он великолепной
певицей, была показом его владения тайнами искусства; каждого
из нас хотел он, забрав в руки, переделать по-своему, сделать
438

НАЧАЛО ВЕКА
«Олениной-д’Альгейм» в своей сфере, чтобы, передвигая нами, как
пешками, из Москвы вести партию шахмат: с рутиною всего мира (?).
И тут-то начиналась и тогда уже болезнь в нем.
Но толковал он художественные явления изумительно; в нем жил
не только художественный критик, но и художник-критик. Так грезил
он; и вдруг обрывал свои «мировые» грезы, переходя к показу опытов;
и из слов его возникал оригинальный театр марионеток, макет из кисеи сквозной сцены.
Крэг (Гордон Крэг в эти годы казался новатором в области сценических постановок, он приезжал в Россию; одна из его постановок
была показана Художественным театром; д’Альгейму казалось, что
Крэг украл у него идею постановки) (Гордон) спер-де у него идею своих цветных сукон (жест слова или – пантомима алфавита, где каждая
букв была раскрашена и изъяснена в звуковом жесте).
С этих пиров возвращались весьма сомневаясь, чтоб он, предысчисливши винтики новой культуры, в карман положил свой листок
с вычислением; жил он в уверенности, что раздастся в передней звонок: миллиардер, Рокфеллер, – а за неименьем его С. И. Щукин, – придя в наше общество, бухнет под ноги д’Альгейму мешок с миллионами:
– Вот, – на «Дом песни»!
Тогда из кармана он вынет листок.
Щукин – медлил: сутулая, полуседая, усталая умница, с глазом ребенка не то сумасшедшего, кутаясь в серенький пледик, дрожа, погасивши огни красноречия, шипом гадюки дышала на тайных врагов,
перебивших у Щукина деньги, – ведь дал же Щукин Челпанову, ясное
дело, на психологический, черт подери, институт. «Враги», видно,
за шторой подслушивают; даже больше того: шпионов своих засылают
в «Дом песни»; и Кругликов, Энгель, Кашкин, Сергей Львович Толстой,
так ужасно обиженный Петром Иванычем, скоро, хватаясь за шапки,
чесали носы: не «шпионы» ль они?
Тут Метнер, противник д’Альгейма и ненавистник Листа, которого
он ругал «католическим попом», с воистину маниакальной яростью
схватывал меня за руку:
– Нет, нет, – вы слушайте: он же – больной культом Листа, католика и инквизитора музыки… Лист, – обезьяна в сутане, – был эдаким
вот неудавшимся магом… Абстрактный монизм только с виду бле-
439

Андрей БЕЛЫЙ
стит… Вся изнанка – больная и жалкая. (Этот взгляд на музыку Листа
позднее Э. К. Метнер высказал в своей статье о Листе, напечатанной
в «Золотом руне» за подписью «Вольфинг».)
Мы раздвоились, когда нас хватали: за правую руку – д’Альгейм,
а за левую – Метнер: указывая друг на друга, они идейно чернили друг
друга, смеясь друг над другом; и – разоблачали китайские головоломки
друг друга; мы же слушали, точно романс, когда д’Альгейм, косолапо
привставши, с бокалом рейнвейна, угрозою властной руки над столом,
заставляющей слушать насильно, картаво привзвизгивая, как фантош, – с перекряком, со всхлипом, с гадючьим шептаньем – влеплял
гениальные, маниакальные свои схемы; казался он подчас сочетанием
барса… с… немного… облезлым медведем иль сутуловатым капралом,
доживающим свой век в деревушке, открывшим табачную лавочку:
не то – состарившийся Мефистофель.
Он провозглашал сумасшедший свой тост за немыслимое предприятие; критики – Энгель, Кашкин, Семен Кругликов, каждый, глаза
опустив, бормотал: «Черт дери: я – сел в лужу!» Профессор бактериологии Л. А. Тарасевич, сидевший всегда тут, имевший обычай в огромной рассеянности затвердить ему слухом подброшенное, совершенно
случайное слово, среди громового безмолвия – произносил:
– Апельсин!
И – все вздрагивали; и – опять:
– Апельсин!
И, хватаясь за шапки, бежали…
«Дом песни» позднее осел в Гнездниковском: просторные синие
и сине-серые, с точно такою же синею и сине-серою мебелью стены,
в серяво-синявых коврах и в синяво-серявых портьерах; здесь, сероголовый, сутулый, пошлепывал туфлями, в серой, с поджелчиной, паре,
в серявеньком пледике; взмахивая бахромою пледика, бросал на стены
чернявую тень и синявый дымок волокнистой тоски, – бритый, только
в усах растопорщенных напоминал он капрала в отставке, живущего
около Тлемсена: не Мефистофеля!
Входишь, – он кряжистым, круглоголовым, квадратным медведем
согнулся с насупом: над крошевом; зябнет таким горюном, перекручивая папиросочку из табачка «капораль», с подшипеньем «саль сэнж, саль
пантэн»; («Грязная обезьяна, марионетка») «пантэн», может быть, Ар-
440
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
