Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Путаница создавалась ужасная; путаница даже и не идей, а хотя бы
людей, кружков, часов, дней, организации порядка обязанностей, с которыми бы и трехжильный «мужик», силач мысли и воли, не справился бы; люди кружков, не понимая моего отрицания кружковщины,
моего задоха в каждом отдельно взятом кружке, не понимали и моего
уже «понимания», что им и не объяснить подлинного мотива временной моей работы с каждым; в этой атмосфере и друзья становились
как не друзья; и идейные противники становились как не противники;
антиномии стали опять осью моей жизни; и хотя я поволил преодоление их, но преодоление это виделось теперь в веренице лишь лет, а не
с налету; юношеский «налет» 1901 года на все области культуры окончился тяжким охом и стоном разбитого авиатора, который лишь
к 1909 году стал медленно оправляться от идеологических увечий, себе
самому нанесенных в 1904 году.
Главная же антиномия была антиномией между личной жизнью
и жизнью в идеях; именно в этом злосчастном году рухнула надежда
моя гармонизировать свою жизнь; «творец» собственной жизни оказался банкротом в инциденте с Н***, поставившем меня лицом
к лицу с Брюсовым, покровителем моих литературных стремлений,
наставником в области стиля, идейным союзником на фронте борьбы символистов с академическою рутиной; черная кошка, пробежавшая между нами в 1903–1904–1905 годах, разрослась в 1904 году
просто в «черную пантеру» какую-то; если принять во внимание, что
осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н***, а в начале 1905 года
вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя
я в «Весах», оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы
в «Весах», ведь нас крыли в газетах, в журналах, в «Литературно-художественном кружке»; и я должен сказать: мы оба перешагнули через
личную вражду, порой даже ненависть – там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения под флагом символизма; и в дни, когда Брюсов слал мне стихи с угрозой пустить
в меня «стрелу», и в дни, когда я ему отвечал стихами со строчками
«копье мне – молнья, солнце – щит», и в дни, когда он вызывал меня
на дуэль, – со стороны казалось: все символисты – одно, а Белый –
верный Личарда своего учителя, Валерия Брюсова.
461

Андрей БЕЛЫЙ
С Брюсовым дело обстояло тем трудней для меня, что Эллис, возмущенный убийственным разносом его переводов Бодлера, напечатанным в «Весах», грозился при встрече побить Брюсова, а меня упрекал за то, что я допустил выход рецензии Брюсова (увы, Брюсов был
прав); и Эллис, и Брюсов постоянно бывали у меня; и надо было держать ухо востро, чтобы не произошла случайная встреча их у меня
и чтобы не случилось чего-нибудь непоправимого.
Эллис в эту пору выступает передо мной окончательно в своей
роли «бывшего марксиста»; хотя и не марксист, он в атмосфере нарастающих гулов революции, сотрясающих все наши порядки дня, планы,
литературно-философские здания, все чаще и чаще с видом ментора
бракует жалкие социально-политические высказывания, раздающиеся
вокруг нас, и, выявляясь в поступках как анархист-максималист,
то приносит мне «Капитал», то советует ознакомиться с «Историей
социал-демократии» (три тома Меринга), которую я и одолеваю,
но уже позднее.
Здесь опять повторю: я описываю Эллиса в истории моих увлечений социал-демократической литературой того времени; я не рисую
«бывшего» марксиста ни марксистом, ни «бывшим»; но ведь я стал
встречаться с настоящими марксистами лишь поздней: с 1906 года;
а этот том посвящен лишь событиям, обнимающим 1905 год (и то –
до лета); стало быть: было б насилием с моей стороны утверждать, что
я относился скептически к Эллису как к «бывшему» марксисту; что он
не марксист – было ясно; что и в прошлом он «не марксист», этого
я не мог видеть еще; и всерьез принимал за «марксистскую» его чеканку моих мыслей по социологии, которые вспыхнули стихийно, неорганизованно, не по плану, а под давлением нараставших событий, когда
разобраться в них стало жизненной необходимостью; лишь осенью
1905 года я, бросив все, «революционно» метался по московским улицам, силясь примкнуть к движению до осени 1905 года, самый
1905 год воспринимался лишь в чувстве негодования: сквозь дым
кружков, длящихся общений, личных драм и круга чтений; события,
разыгравшиеся вокруг, читались мною и криво, и предвзято. Читатель,
для меня 1905 год стал тем, чем он был, лишь с момента, когда я голосовал за закрытие университета и превращение его в революционную
трибуну; это было в сентябре 1905 года. События же января восприня-
462

НАЧАЛО ВЕКА
лись как удар, на который я ответил вскриком негодования; они оформились в сознании: к осени.
Но с осени 1905 года и я, и Брюсов, и Эллис, и Петровский, и все,
меня окружавшие, вдруг понеслись влево; занятия кружков продолжались, длились те же общения, те же личные драмы заполняли сознание; но почва, на которой встречались мы, нас несла механически
от средних, безразличных, пугающихся к тогдашним крайним левым;
в 1904 году мы еще могли «преть» с Астровыми; осенью 1905 года все
круто порвалось между мной, большинством «аргонавтов» и ими; когда я приехал в Петербург в 1905 году, Мережковский «левою» своей
болтовней импонировал, а через два месяца в линии политических
устремлений между нами оказалась трещина; сочувствия мои стихийно развивались в сторону социал-демократов; он же где-то запутался
между Струве и… эсерствующими.
Я говорю, что меня «несло», потому что круг чтения, самообразование (по Бебелю, Каутскому, Штаммлеру, Мерингу, отчасти Марксу,
вперемежку с разными историями капитализма вроде «Истории»
Вернера Зомбарта) длилось весь 1905 и 1906 год; но воспоминания
эти вместе с воспоминаниями об общении с Жоресом, личность которого поразила меня, – тема второго тома «Начала века», который я напишу, если на него будет спрос.
В конце 1904 года я застаю себя в отчаянных спорах с Рачинским,
с Астровым; я начинаю стрелять в них «марксистскими» цитатами
(может, и «псевдо-марксистскими»); «Хозяйство и право» Штаммлера
отвечает линии моих интересов (интересу к Канту, интересу к социологии); книгу, конечно, мне рекомендовал «бывший» марксист; в эти
месяцы впопыхах, наспех, откладываются мои переходные взгляды
на общество, которые отразились в статьях, наспех писанных, два года
спустя лишь; привожу из них несколько цитат не потому, что стою
за них, а для показа сырья, характеризующего мои переходные взгляды описываемого момента.
«Мертвец… восседает над жизнью»; история культуры
в периоде борьбы с буржуазным государством – «история
развития форм производства»; «пока существует классовая
борьба, странны… апелляции к эстетическому демократиз-
463

Андрей БЕЛЫЙ
му», общество – только «слова»; «жизнь вне общины – отдана кафе-кабаку»; «государство – склероз, отложение прошлого, созданное, чтоб насиловать будущее»; «социализм –
единственное учение о государстве, последовательно
развертывающее посылки…»; «мы призываем всех под знамя
социализма»; «коли социализм государственен – механистичен он; но можно рассматривать социалистическое государство как переход к свободной общине… Урегулирование экономических отношений тогда… взлет жизни… из праха».
Все это написано в 1906–1908 годах; после собрано уж в «Арабески».
В первых днях января 1905 года меня звали в Питер; случайно заехавший к Эртелю его брат, офицер, А. А. Эртель, служивший, как помнится мне, под командою отчима Блока и живший в одном с ним коридоре, остановиться любезнейше мне предложил у него, потому что
имел он свободную, ему ненужную, комнату; жить вблизи Блока весьма соблазнило меня, Москва утомила; и я – почти бежал из нее.
ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ
Восьмого января я сел в поезд; рос рой диких слухов; кричали газеты; лавиной росла забастовка; и все повторяли: Гапон! А девятого утром
я был на петербургском перроне; сперва зашел в парикмахерскую; парикмахер: «Сегодня рабочие двинутся; царь примет их; так нельзя
больше жить». Поразил видом Невский; гудело: «С иконами!» Чмокал
губами извозчик: «Они, стало, правы!» На улицах кучки махались: мальчишки – присвистывали; в контур солнечный, красный, повисли дымочки солдатских везде распыхтевшихся кухонь, скрипевших по снегу; солдаты топтались при них.
От Литейного моста ногами на месте потопатывал взводик солдат, – в башлыках, белоусых, хмуреющих, багровоносых; а два офицера
дергали шутками. Набережная: просторы, зеленые льды; вот – казарменный двор, а не видно солдат; я разыскиваю А. А. Эртеля; мне от-
464

НАЧАЛО ВЕКА
крывает его денщик: «Самих нет… Ждут: пожалуйста!» Я – прохожу,
а денщик за мной следом: «Казарма пустая: полк выведен».
Здесь – жить нельзя!
Я бросаюсь к Кублицким: квартиры их выходят в один коридор
с той, где я остановился; Блок – в рубашке без талии, не перетянутый
поясом: «Что?» – «Говорят, что пошли…» Торопливо, взволнованно:
«Боря, – иди…»
Александра Андревна и Марья Андревна: примаргивают: «Ужас
что: говорят…» Александра Андревна махается ручкою; возгласы, предположенья: Дворцовая площадь! А – слухи из кухни: стреляли, стреляют, убитые… И Александра Андревна – за сердце: «Поймите, как „он“
ненавидит все это, а должен там с отрядом стоять…»
Блок, как ветер, метался вдоль окон и пырскал широкою черной
рубашкой в оранжевом фоне стены.
Я спешил к Мережковским.
Тут пауза.
Условимся: беспорядочный набросок того, что я видел и слышал
в исторический день, есть киноснимок – не более, не характеризующий состояния сознания съемщика; про себя я пережил слишком
много в те дни; пережитое лежало где-то глубоко: под спудом; оно
поднималось к порогу сознания в месяцах, определяя характер мироощущения лет; пережитое позже сказалось презрением к «Полярной звезде», журналу Струве, сотрудничеством в социал-демократической газете, беседами с Жоресом в 1907 году и т. д.; январь
1905 года – перегружение внешними впечатлениями от встречи
с людьми, с которыми издавна я хотел познакомиться, которые интересовали меня с 1901 года; вдруг все они обрушились мне на голову;
и – внезапно предстали: Минский, Сологуб, Перцов, Чулков, Лундберг, Булгаков, Бердяев, Дмитрий Философов, Аскольдов, Тернавцев,
Лосский, Розанов, Зинаида Венгерова, Сомов, Бакст, присяжный поверенный Андриевский, тогда интересное имя; и – сколькие!
В первых днях все было метнулись «налево»; в последующих – появилась задержь: у скольких!
Подлинно переживал я события дней лишь в беседах с Семеновым, Леонидом, готовым: к немедленному восстанию; он коридором,
минуя гостиную Гиппиус, прибегал в мою комнату; и вывлекал меня
465

Андрей БЕЛЫЙ
в Летний сад, где мы и беседовали; вероятно, его тянуло ко мне: он
во мне находил себе эмоциональный отклик; «серьезно помалкивали»
мы о событиях времени – с Блоком: на прогулках с ним по «рабочим
районам»; говорю – помалкивали: сочувственное молчанье с покуром
было формой общенья для Блока в те дни; из этого молчанья потом вынырнули его стихи, революционно окрашенные, и будущие статьи
о России, интеллигенции и народе; и мои статьи вроде «О пьянстве
словесном», в которых я предлагал закрыть интеллигентские «говорильни», чтобы научиться ходить поступью Марксов; (См. «Арабески»)
это была моя реакция и на «говорильню» у Мережковских, когда они
убедили меня: переехать к ним; «говорильня» в первых же днях оказалась трудной нагрузкой, которую избыв, как от тебя требуемый урок,
я удирал к Блокам; подлинная потрясенность событиями выявилась
лишь к осени 1905 года.
Я даже не старался глядеть в себя самого, чтоб не видеть, как меня
сражала «общественность» Мережковских; оттого-то они потом и записали меня в категорию «безответственных»; и – да: по отношению
к их «общественности» я был безответственен, выделив из них «личности», которых я разглядывал пристально; «деятели» ж перестали вовсе интересовать в них.
Я, болтая с Гиппиус, скорее общался с ней по линии дурачеств: она
была – остроумницей: едкая, злая, с искрой. С Мережковским же
у меня – ничего не вышло!
Но в роковой день, когда я несся к ним, пересекая отряды, походные кухни, взволнованные кучки на перекрестках, я пережил многое,
не повторяемое никогда.
Помню: вот – уже Литейный: вот – черно-серый угловой (углом
на Пантелеймоновскую) дом Мурузи; подъезд, дверь четвертого этажа;
дощечка с готическими буквами: «Мережковский»; звонюсь, отворяют, вхожу; и…
– Ну, выбрали день, – З. Н. Гиппиус тянет душеную лапку с козетки, стреляя душеным дымком папиросочки, вытянутой из коробочки, – лаковой, красной, стоявшей с духами; на этой козетке сидела комочком до трех часов ночи – с трех часов дня: в шерстяном балахонике, напоминающем белую ряску.
466

НАЧАЛО ВЕКА
Запомнился мячик резиновый пырскавшего пульверизатора, пробочка, притертая, от духов «Туберозы-Лу-бэн», – в красных, ярких
обоях и в красно-малиновых креслах, едва озаряемых золотоватыми
искрами: взмигивал отблеск на туберкулезной щеке ее.
Мережковский, малюсенький, щупленький (на сквознячках унесется в открытую форточку), в туфлях с помпонами, шмякал ко мне,
неся лобик и зализь пробора, и нос свой огромный, и всосы ввалившихся щек, обрастающих шерстью: «Борис Николаевич», – хилую
ручку мне подал, поросшую шерстью; и выпуклил око, – пустое, стеклянное: «ужас что!»
Келейные сплетни о Вилькиной, о – чем нанюхался Федор Кузьмич
Сологуб! О событиях – с шипким подходом; сужденья, как брюки, –
со штрипками; пальцем – к бисквитику; передавалась хрупкая чашечка;
к ней прикасались, склоняя пробор и оттачивая остроумное слово.
Кто?
Юркий Нувель; он, загнувши мизинец, усами касаясь чашки, рассказывал нам: Сергей Павлович (Дягилев) ехал-де в карете, некстати
надевши цилиндр; и – рабочие… остановили карету?! Смирнов, бледнолицый философ и «новопутеец» в студенческом с тонным душком
сюртуке, с тонкой талией, с воротником, подпирающим уши; и он –
говорил: о философе Канте; коли Лундберг был (а может, был и воскресеньем поздней), то о хаосе он говорил: бледный, страдающий, кажется, от расширенья сосудов.
Был какой-то Красников-Штамм.
Звонок: Минский.
– А я – с баррикад!
Извиваясь тростиночкой-талией, вставив лорнетку в глаза,
З. Н. Гиппиус с нами кокетничала тем же черным крестом, тарахтящим из четок, склоняя рыжавое пламя волос под каминное пламя;
Д. С. Мережковский, похлопав глазами, ушлепал, метая помпоны,
к себе в кабинет.
Я остался у Мережковских обедать; и после все вместе отправились к Философову (он жил у своей матери), чтобы он вывез нас в Вольно-экономическое общество – на заседание экстренное.
Философов года «вывозил» Мережковских!
467

Андрей БЕЛЫЙ
Растерянная толчея вокруг стола, за которым сидели испуганные
бородатые люди, метаясь руками, чтоб, павши локтями на стол, вдруг
молчать, ожидая вестей, среди криков о том, что движенье – совсем
не «поповское».
Кто-то встает и выпячивает на нас бороду:
– Вооружимся!
В лице же – испуг, что события перемахнули: да, да, – ре-во-люция! Гиппиус влезла на стул, чтоб лучше видеть; и – выгнулась над головами: в шуршащем, блистающем черном атласе, приставив лорнетку
к зеленым глазам; я вскарабкался рядом; но чопорно к нам подошел
Философов – изящный, пробритый, с пробором зализанных светлых
волос, в синем галстуке, передвигаясь шажочками, длинный, как шест;
он, обидно приблизивши маленький усик, с картавым привзвизгом
сказал З. Н. Гиппиус, что неприлично ввиду национального траура ей
улыбаться; здесь – русская интеллигенция, – не «декаденты»!
И – обиженный взгляд стекловидных, светло-голубеющих глаз.
3. Н., вспыхнув, сконфузясь, глаза опустила, со стула сошла, затерялась в толпе… Я без «тона» стоял и над гробом отца; неужели же, думал
я, тот факт, что он-де общественник, дает ему право дать мне урок?
Тут какой-то субъект – на весь зал: «Прошу химиков выйти
за мною в отдельную комнату!» Думал: «Как можно: под уши ж шпиков?» Стал искать Мережковских; их – нет уже; мне объяснили: ониде делегированы закрывать в знак протеста Мариинский театр; вместо
них – торчит Арабажин, мой дальний родственник.
– Ты как попал сюда? Едем ко мне!
Шумы:
– Горький!
С ним – бритый субъект, на которого не обратил я внимания,
хрипло кричал, призывая к оружию: с хоров; потом объяснили, что это
был переодетый Гапон.
Я было к Арабажину, а Арабажин – уже исчез.
И снова я в темных проспектах; все – пусто; тьма – мертвая; нет
полицейских; лишь издали в лютый мороз открывается пламя костра,
у которого серо топочут солдаты; и там – ружья в козлах. Хрустела тяжелая поступь патрулей; чтоб им не попасться, винтил в переулках: без
468

НАЧАЛО ВЕКА
паспорта; еле добрался до бока казармы, куда утром съехал, ворота –
захлопнуты; а часовые – меня не пускают.
– У офицера, у Эртеля я…
– Вот пройдет господин офицер: он – рассудит!
А ноги замерзли.
«Хруп-хруп»: в темноте побежал рыжеусый толстяк; и за ним – два
солдата; сжимая револьвер, оглядел подозрительно.
– Деться ж мне – некуда!
– Вы подвергаетесь всем неприятностям, связанным с весьма воз-
можной осадой… Казарма пуста, а рабочие двинулись к ней…
– Что ж, подвергнусь…
– Пустить!
«Трус, – мне Блок объяснил, – ночью всех обежал и кричал в офи-
церские двери: „Рабочие!“ Это – Короткий!»
Позднее в Москве полицмейстером был: беспощадно сажал, взят-
ки брал.
Факт расстрела войсками рабочих поставил меня в невозможность
остаться у Эртеля; Блок соглашался со мною, ругая военных в лицо виноватого отчима; пользуясь тем, что меня уговаривали Мережковские
переселиться к ним, утром, десятого, взяв чемоданчик, я – к ним.
МЕРЕЖКОВСКИЕ
Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов:
Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество
гасло на Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били;
я левел не по дням, по часам; Мережковскому передавали из «сфер»,
что его – арестуют; он каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.
С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные
угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она их расчесывала; в зубы – шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика – волосы, криво-кровавые губы да два колеса – не два глаза.
469

Андрей БЕЛЫЙ
Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок, качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая,
с черным крестом, в красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в бабочках.
Я, с кочергой, – при камине: на маленьком пуфике; красная
горсть – в черно-пепельных кольцах:
– Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!
– Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!
Ведаю: вспыхнули!
В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть
с Мережковским; она, «ночной житель», утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая
знакомых своих и моих; держала при себе до трех-че-тырех часов ночи:
под сафировым дымком папироски, расклоченным лаписто (это она
приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть «красное», что есть «пурпурное»! Она, бывало, отдастся
мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти?
В чем – святость ее? И дает свою записную изысканно переплетенную
книжечку: «Вот: вы впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память… Как, как?.. Дневников не ведете?..»
Она подарила мне книжечку: «Вот вам, записывайте свои мысли…
А чтобы поваднее было, я вам запишу для начала… У Дмитрия, Димы, –
такие же книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли».
Она проповедовала «коммунизм» дневников, став на фоне каминных пыланий: сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она
выговаривала, отдаваясь игре.
Но – тук-тук: в стену; и – глухие картавые рявки:
– Да Зина же, – Борю пусти… Ведь четвертый час… Вы мне спать
не даете!
И – топ: шамки туфель; в открытых дверях – всосы щек и напуки
глаз неодетого маленького Мережковского:
– Мочи нет… Тише же!
И он – проваливается в темноту: и опять – за стеною колотится.
470
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
