Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
братьев заставим молчать; они-де загарцуют, как кони, под нашею «дудкою». Так восстал к жизни ненормальный кружок, из которого я убежал через год.
Помню день, когда, взмаливаясь лепетавшими каплями, дождик по стеклам постукивал; в слякоти дымы клокастые серыми перьями черного и черноперого времени стлались; из дыма восстал мне аскети­ческий следователь, или евангелист от Петрова, Григория, Павел Ива­нович Астров – костлявый, высокий, с прорезанным ликом, с бород­кою острой, порывистый, нервный; глаза его серо-зеленого цвета впи­вались, высасывая, будто вел он допрос; ему было лет сорок; он думал о зернах полезного, доброго, вечного, собранных с нивы священника Петрова, хватаясь за лоб, улыбаясь с натугой, давяся улыбкой и скалясь от этого, вовсе не слушая вас и соглашаясь на все, что бы вы ни сказали, но пронзая глазами, усиливаясь быть не резким; и в этом усилии напо­минал он нам героя великого Диккенса, Урия Гипа; посетителя он в кресло сажал, будто схватывая, чтоб защелкнуть наручники; с рывом бросался на смежное кресло, руками схватясь за колено; и, весь напря­жение, как обмирал, выливаясь в глаза, выпивавшие зорким внима­ньем – не вас свои собственные мысли о детских приютах и об «Юри­дическом обществе», где он был деятель.
Впав точно в каталепсию на полуслове и на полужесте своем, он становился: столпом соляным; иные видывали его посреди мостовой, под пролетками, с взором, вперяемым в небо; он что-то руками выде­лывал в воздухе; и – бормотал сам с собой: быть может, молился он – в скрещении рельс, посредине Кузнецкого Моста?
И то же случалось, когда, обхвативши руками колено, глазами он высасывал вас: и потом ломал свои пальцы пальцами, а пальцы – хру­стели; и делалось страшно от этого, и казалось, что он – флагеллант, а не следователь; казалось: отпустив посетителя, с себя сорвавши одеж­ды, схвативши нагайку, во славу «святого» Петрова и детских приютов отхлещет себя он!
В деловом отношении – сух, наблюдателен: настоящий следователь, а в «идеальном», став точно труба самоварная, паром пырял из себя са­мого через все потолки, даже крыши… под звезды: в пустоты. Он с кем­нибудь вечно возился, кого-нибудь вытаскивая из беды, выручая и деля­ся своими скуднейшими средствами; доброта напряженная эта для тех,
401
Андрей БЕЛЫЙ
кто встречался впервые с ним, выглядела иногда вкрадчивостью судеб­ного следователя; но под маскою вкрадчивой таились шип ригоризма или – режущая беспощадность какого-то аскета и столпника.
Он – совсем не владел своим словом.
Пытаяся, бывало, нам возражать, он долго качался на кресле, схва­тясь за колено; и пальцы свои изламывал, голову, вскинутую, защемив­ши в руках, спотыкаясь, молчал, нас измучивал напряжением и отыска­нием ему нужного слова; откинувшись, с полузакрытыми, точно в экс­тазе, глазами стремительно потом произносил, точно хлыст зарадевший, слова: вперегонку, и стучал кулаком по столу прокурором каких-то свя­тейших, никому не зримых судилищ; вдруг, точно с неба упавши, испы­тывал он стыд, прижимая к груди руки, стуча в грудь, точно в дощечку, костяшками пальцев; и кланялся, точно прося прощения.
Как Урия Гип!
Босоногим испанским монахом, одетым во вретище светское, позднее мне выглядел он.
Середины в нем не было: только углы; то – суровый, сухой, непре­клонный; то – мягкий, готовый на все с униженным поклоном и с перетиранием рук: и на «Падаль» Бодлера, и на «Святися» Рачин­ского, Г. А., которого он провалил-таки раз в Юридическом обществе, вдруг, с угловатою резкостью в миги, когда он считал своим долгом кого-нибудь выручить, крупно помочь втихомолку, сквозь все потол­ки и от Петрова, Григория, и от своего либерализма прогорклого он убегал; по Москве чьи-то бегали ноги; а грудь, голова, видно, носилась в космической бездне!
Он и пописывал, но – жалко: о детских приютах, о книжках свя­щенника Петрова; в искусстве же он был – ихтиозавр: от нечуткости; зная этот «грешок» за собою, расписывался он в уважении к мнению Эллиса… «Нуте, что скажете нам, Павел Иванович?»
«Что уж я! Вот что скажет Левушка-с».
Левушка же усик крутил: «Рыцарь – гигиги, – а в искусстве – гиги – ни бельмеса!»
Семь лет выволакивали братья Астровы Эллиса из всяких бед.
Николай же Иванович, брат, думец, после – видный кадет, еще по­сле «министр» от Деникина, – худенький, маленький, усик крутя, ста­новился, бывало, у стенки, являясь на «среды» брата, и слушал очень
402
НАЧАЛО ВЕКА
покорно, расширив свои голубые глаза, панегирик Эллиса Бодлеру. «Ну, за Николаем Иванычем слово!»
А он, засутулясь, сконфузясь у стенки, только помахивал рукой ис­пуганно: «Левушка, что вы? Мы… мы… Для нас ведь праздник послу­шать, что говорят об искусстве: мы отдыхаем здесь от прозы городской думы, ну, а мнений своих обо всем этом у нас – нет!»
Чрезвычайно любил он пародии, шаржи и импровизации Эллиса; и даже таскал «пародиста» к знакомым: показывать им, как «па д’эспань» протанцевал бы… Вячеслав Иванов.
И появились на «средах»: братья П. И. Астрова, Владимир Иваныч с хромым Александром Иванычем.
Вот главнейшие посетители Астрова: старый Иван Александрыч Астафьев, художник: крепчайший, лобастый, седастый старик; он все только крякал, ни слова его не слышал за год я: «э» да «гм»; если, быва­ло, Эллис загнет величаво коленчатую свою дичь, сморщив лоб, то ста­рик крякнет; взмудрится Сизов, – старик с благодушием: «Ээ… ээ… ээ…»; Эртель, бывало, заварит свое картавое миро, – Астафьеву это очень понравится: «эком» барашечьим он отзовется.
Лет двадцать он усидчиво перерисовывал собственную компози­цию: лика Спасителя, дорисовав перед своей смертью этот очень наи­вный рисунок, однако исполненный чувств; теософки почтенного воз­раста ездили перед ликом слезы точить.
Ну, а графика?
«Гм… эээ…» – и только.
Старик нас добил раз, принеся свой проект для обложки сборника: «Свободная» – горизонтально; и «совесть» – перпендикулярно; на «о» – слова перекрещивались; я – пал в обморок: «Павел Иваныч, – да это черт знает что». Астров, точно подавяся улыбкой: «Так?» Ему ведь понравилось очень. Иван Александрыч, старик, оскорбился на критику, обложку убрав; и на ближайшей «среде» в ответ на слова мои раздалось злое, козлиное:
– Эгм… ге… не (то есть: «Вот бы – в морду тебе»).
Тоже сиделец на «средах» – приземистый, чернобородый, с при­сапом, учитель Шкляревский: глазами «святыми», чистейшими, неж­ными (цвет – Рафаэля) сиял он; здесь отсопел целый год: ни единого слова! Казался какою-то алмазною россыпью, всяким бурьяном по-
403
Андрей БЕЛЫЙ
росшею; его лицо отражало тончайше вибрации голоса: каждого из выступавших; оратор, бывало, глядел на Шкляревского – и весь отражался, как в зеркале, в нем; если кто рычал на него, то Шклярев­ский пугался; если кто в речи грозил кулаками, то он откидывался; если же на «вершины» брал, то – следовал, очень охотно; когда ему «розою вечности» тыкали в нос, то он – нюхал.
Однажды – сюрприз: реферат. Как, – Шкляревского? О Хомякове… – Был… гм… Хомяков… Гм… Хомя… я гм… славя… нофилом.
Но муки этого реферата были кратки: всего пятнадцать минут; севши в стул, опочил он, и опять на него в неделях кулаками грозился оратор: пугался, опять его влекли на ледник, он – бежал, розой тыка­ли – нюхал.
Однажды, явяся, спросил я:
– Кто этот юный брюнетик?
– Какой?
– Вон, вон: бритый.
– Шкляревский.
– Как? Что?
– Он же обрился.
Обрился – и вскоре пропал со «сред».
Собиравшиеся разделялись: на говорунов и молчавших; Рачинский, Сизов, Эртель, Батюшков, я, П. И. Астров – говоруны, да еще Полива­нов, Володя, студент, театрал, исполнявший роль Лира, любитель-актер, вдохновенный и «только» поэт; он пытался и в прозе работать (недур­но); живой, то открытый для братских общений, то дикий «волчонок», то друг, то бранитель колючий, – с ним встретясь у Астрова, я продру­жил восемь месяцев; он, став «аргонавтом», став со всеми на «ты», про­валился внезапно сквозь землю, на всех точно обидясь.
Молчавшие – Киселев, Петровский, барышня Мамонтова, дочь Сав­вы Мамонтова, мадам Астрова, белая, желтоволосая и полнотелая дама: ее мамаша, Цветкова, в пенсне; Шперлинг, бледная, умная барышня (даже не пискнула), пара Астафьевых, еще не бритый Шкляревский, три брата Астровы, Христофорова К. П., «тонкая» дама, Рачинская Т. А., тоже «тонкая» дама; заходили: присяжный поверенный Шкляр, про­фессор Громогласов, профессор Покровский, тогда доцент из посада, Филянский, Свентицкий и Эрн; приводили сюда Леонида Семенова;
404
НАЧАЛО ВЕКА
здесь являлись поздней: Боборыкин, Бердяев, Вячеслав Иванов, С. А. Кот­ляревский, М. О. Гершензон, думец Челноков, профессор И. X. Озеров, П. Н. Петровский, поэт (от Ратгауза к Бунину), старые девы, судейцы, философы религиозные и дамы из «попечительств» всяких.
К восьми вечера мы трусили к Каретной-Садовой; собрания про­исходили в синявеньком одноэтажном домочке Цветковой; бывало, звонишь: П. И. Астров, влетая угласто в переднюю, улыбочкой своею подавится, за руки хватает и руки ломает и в комнату, полную людом, ввергает, где Эллис трясет уже пальцем и где чирикают уже Батюшков с Эртелем – «гы-ы-ы»: в «эк» Астафьева; синее око Шкляревского уже лопается из угла: рафаэлевым светом, и уже Рачинский брыкается ци­татой из Библии.
Заседание открыто: Астров, с бородкой под потолком, закрывая гла­за, произносит уже: «Священник Григорий Петров говорит». Мы броса­ем каскады из ртов; Поливанов же, во всем усумнясь, – отмежуется.
После пойдут в маленькую столовую ужинать.
– Вы, гы-ы-ы, понимаете ли, дорогой мой Иван Александры-ы-ы…
– Сейте доброе, честное: детский приют, господа… И…
– Священник, Григорий Петров, говорит…
Рядом – брык, коловерт, перепрыги: Рачинский и Эллис:
– Паф: первосвященник… Бодлер… Одевая – паф! – Урим и Ту­ним. Бодлер красил волосы… Мельхиседек: паф-паф-паф… – Безнадеж­ность… Святися… – паф!.. – Падаль… Христос – паф! – воскресе… И – нет никаких воскресений. Жилкэн говорит… Златоуст рече, – паф: «Россия…» Мрак… Свет разума.
И – не поймешь между водкой и между селедкой, где тут «Григо­рий Рачинский», где «Левка Кобылинский».
А в два часа ночи хрустим по Садовой: я и Эллис; метель, битый час стоим у моего подъезда, схватяся руками за шубы друг друга, терзая их в споре; но Эллис меня перекрикивает:
– Соответствие: это – здесь, это – там. И… И… абсолютная между ними черта: ни-и-каких совпадений!.. И… и… ни-каких утешений!.. Здесь – только падаль, там – только свет. Абсолютная – игигиги – грань! Седой Гриша со своим «Святися, святися». А Павел Иванович – гиги – со своим «Григорий Петров»… Ни-икаких утешений: прощай!
405
Андрей БЕЛЫЙ
И – уныривает от меня под метелицу: только дворник всхрапнет
у ворот, провалясь головою в тулуп.
У Астрова я – как турист, в чужеродной мне игре впечатлений: но это – наркоз; это – тень, а не жизнь; выпоражнивался здесь своим словом; бывает, – пустой я к двум ночи; и – отчетливо мне: я – лицевое, ручное, сердечное и головное изъятие. Я, – как черный контур: ничто!
Посещение этих «сред» – только форма моей истерики.
АЛЕКСАНДР ДОБРОЛЮБОВ
В те дни неожиданно появился в Москве поэт Александр Добро­любов.
Старейший из нас «декадент», представлявший себе, что зеркало есть водопад, куда можно нырять, гимназистом еще оклеивший свою комнату черной бумагой, взманивший и Брюсова к играм в «покойни­ки», к самоубийству юнцов подстрекавший когда-то, он долго стран­нил; вдруг – стал странником; с потрясенным сомнением, бросивши книги, он в поля убежал, где подстрекал, бунтовал и даже – в тюрьму сел; его едва вытащили оттуда, объявив сумасшедшим и спрятав в боль­нице, откуда уже попал он на поруки к родителям; и – снова бесслед­но канул, как в воду.
Потом он объявился на севере как проповедник, почти пророк: своей собственной веры; учил крестьян он отказу от денег, имущества, икон, попов, нанимался по деревням в батраки; работал хозяевам за пищу, одежду и кров – то в одной, то в другой деревушке; в свобод­ное же время учил, препираясь с олонецким, волжским и вологодским хлыстовством; росла его секта: хлысты, от радений отрекшиеся, прите­кали к нему; и – толстовцы, к которым был близок; учил он молчали­вой молитве, разгляду евангелий, «умному» свету слагая напевные свои гимны, с «апостолами своими» распевая их.
Эти песни тогда ходили в народе; из них напечатал он в те дни в «Скорпионе» ряд отрывков «Из книги невидимой»; книга лежала у нас на столах; ее Брюсов ценил, сестры же Брюсова с почти благого­вением встретили «брата», поэта и странника; он, появившись в Мо­скве, поселился у Брюсовых; Брюсов мне жаловался: «Надоел! Просто
406
НАЧАЛО ВЕКА
жить не дает; уходил бы; казанский татарин за ним притащился в Мо­скву; все к нему ходит: неграмотный; сестры просто с ног сбились; явился ко мне в опорках; я купил ему полушубок и валенки; он же, с татарином скрывшись, опять явился в опорках своих. „Полушу­бок?“ – „Отдал неимущему“. Не можем ведь по полушубку в день жертвовать мы неимущим; просили держать на себе; усмехается в бо­роду и молчит: он – себе на уме».
Раз придя к Брюсову в это время, я уселся с семейством за чайный стол; вдруг в дверях появился высокий румяный детина; он был в ар­мяке, в белых валенках; кровь с молоком, а – согбенный, скрывал он живую свою улыбку в рыжавых и пышных усах, в грудь вдавив рыже­красную бороду; и исподлобья смотрел на нас синим, лучистым огнем своих глаз: никакого экстаза! Спокойствие. Сметку усмешливую в усы спрятал, схватяся рукою за руки, их спрятавши под рукава, подбивая мягким валенком валенок, точно колеблясь в дверях: войти или – скрыться? В усах его таял иней; и жгучим морозом пылало лицо.
Зная, что Добролюбов – у Брюсова, все же явленье этого румяного, крепкого и бородатого парня не связывал с ним, потому что я себе пред­ставлял Добролюбова интеллигентом, болезненным нытиком; у дека­дентов он слыл декадентом; а у обывателей – декадентом, возведенным в квадрат; стихотворная строчка его – казалась кривым передергом.
Тут же передо мною был крепкий, ядреный, мужицкий детина; и – думал я, что это брюсовский дворник; я видывал много толстовцев и всяких мастей опрощенцев, ходивших в народ; а такого действитель­ного воплощения в «молодца», пыщущего заработанным на вологод­ском морозе румянцем, еще не видывал; не представлял себе даже, что это возможно. К примеру сказать: Клюев перед Добролюбовым с виду – трухлявый; этот же – как тугопучный осиновик: пах листом; сердцевина – белейшая, крепкая; глаза – сапфиры; а – гнулся; такие типы встречались в дебри лесной, близ медвежьих берлог: лесники, сторожа, дровосеки в безлюдии глохлом сгибаются, а на медведя – с рогатиной ходят.
Но Брюсов открыл мне глаза, когда он, вскочив неожиданно, бро­сивши руки, метнув выразительно татарский свой взгляд на меня, громко выорнул: «Брат Александр, возьми стул и садись».
Лишь тогда осенило меня, что это – Александр Добролюбов.
407
Андрей БЕЛЫЙ
Я был чрезвычайно далек от его круга жизни; и пафос подлажива­нья к нему В. Я. Брюсова с «брат» – мне претил; и на брошенное мне «брат Андрей» я подал Добролюбову руку, с пришарками: «Мое почтенье-с!»
Он тихо присел за столом, положивши на скатерть свои две руки: пальцы в пальцы, а голову – наискось; тихо покачивая бородой, он бе­седе нашей внимал; перетаптывался под столом двумя валенками, энергично плечами водя, очевидно, привыкшими таскать за плечами поленья, кули и заплечную сумку; нос – длинный, прямой; губы – соч­ные, яркие, тонкие; профиль – не тощий и продолговатый; усы, боро­да – лисий хвост; а глаза, не моргающие, без экстаза, учитывали – раз­говор, крошки хлеба на скатерти, все мои движенья; он нас как бы приветствовал взором с простою улыбкой, очень идущей к нему, отзы­ваясь на наши слова без слов.
Как бы взяв в свои мысли нашу беседу, он стал на нее отзываться, вкрапляя претрезвые, краткие свои фразы, вызывающие к напряжен­ному в себя нырянию, чтобы ответить ему впопад; я же, чувствуя, что испытуем им, отворотясь, трещал что-то Брюсову; и – мало внимал; Добролюбов, не слыша ответа себе, без всякой обиды на меня, опять усмехнулся себе в усы, занырявши широкими плечами; и стены обвел голубыми, живыми такими глазами.
Ни тени юродства!
Но было мне трудно с ним, он все подводил. «Верно, так, еще шаг, – и вы оба уткнетесь в „мое“». И такою спокойною верою в «перерожде­ние» наше в его веру несло от него, благодушно взиравшего на «окаян­ства», что мне сделалось стыдно, и я, оборвав разговор, привскочил и с пришарками выскочил из-за стола:
– Мое почтенье-с!
Запомнилось: мы говорили о М. Метерлинке, Рейсбруке, о чем-то еще; Александр Добролюбов спокойно, уверенно, с книгою драм Ме­терлинка в руках, длинным пальцем показывал тексты; мол, вот: так, не так; я же ждал изувера, проклявшего литературу. Досадовал тон превосходства, быть может не сознанного.
Скоро я от него получил обстоятельное, но написанное просто дет­ской каракулею указанье-письмо, что в статьях моих, им в это время прочтенных, «так» и что «не так», с припиской: «брат Метерлинк»,
408
НАЧАЛО ВЕКА
близкий мне, полагает – так, эдак-де; ручная работа, наверное (топор, лопата), связала так его пальцы, что почерк его стал уже черт знает чем; я очень жалею, что текст письма мной утрачен: я даже не вник в него, будучи в вихре забот, своих собственных.
Но «брат Александр» – не оставил меня. Как-то вскоре раздался в квартире звонок; прибежала прислуга: – Стоит мужичок; и – вас спрашивает. – Это был Добролюбов.
Старательно вытерши свои белые валенки, не раздеваяся, с ны­ром плечей, как волною качаемых, крупный, румяный, сутулый, он вплыл, как медведь, в мой кабинет; и сел тотчас на зеленый диван; и – молчал, улыбаясь.
Я жил тогда в большой комнате; а мне показалась она тесней мы­шеловки; он как бы занял всю комнату; рост ему прибавляла, верно, привычка под небом ходить, на ветрах провевающих, или в стволах цвета кофе, покрытых зелеными мхами, – в сосновых – вращаться; ка­зался мне – проломом в простор: стены каменной; и точно перекоси­лись предметы, распавшись в мизерности; это – не «мистика»; это – контраст: его валенок с плюшевой мебелью, его румянца с моим блед­нявым лицом, увядающим в зеркале.
Он о своем письме мне – ни намека, а – о пустяках; вдруг, подняв на меня с доброй и с нежной улыбкой глаза удивительные, он произ­нес очень громко и просто:
– Дай книгу. – Имел в виду Библию.
Я – дал; он – раскрыл, утонувши глазами в первый попавшийся текст; даже не выбирая, прочел его; что – не помню; и снова, подняв на меня с той же нежной улыбкой глаза, он сказал очень просто:
– Теперь – помолчим с тобой, брат. – И, глаза опустив, он молчал.
Мне стало неприятно; и я засуетился, как мышь в мышеловке. А он, помолчав, объяснил мне прочитанный текст; но я тотчас забыл его объясненье; и он – стал прощаться; с ныряющим, добрым, медве­жьим движеньем в переднюю сплыл, в ней наткнувшись на мать.
Она только что от мадам Кистяковской вернулась; увидев такую фи­гуру, уставилась на нас; он же, снимая мехастую шапку, держа ее так, как просители держат – нищие на перекрестках, – оглядывал мать, ус­мехаясь себе в усы; мать, не вникнув в него, ему зачитала нотацию:
– Надо бы – проще быть! Дается-то жизнь – раз!
409
Андрей БЕЛЫЙ
Он же сгибался с улыбкою перед нею, с шапкой в руке, представ­ляясь покорным и раскачивая головой и ныряя плечами; как будто он мать благодарил за «науку». Вдруг, нас обведя своим зорким, вспыхнувшим сине-сапфировым взглядом, с глубоким поклоном – в дверь, шапку надев!
И все тут точно возвратилось на место; все стало – обычным; не ви­делось маленьким: комната – комнатой; зеркало – зеркалом; не водо­пад, куда можно нырнуть. Мать рассказывала о мадам Кистяковской: какие наряды и шляпы!
Я больше не видел его.
Было мне грустно в мелькающем беге хромой, семиногой недели: о, о, – колесо Иксионово!
Л. Н. АНДРЕЕВ
Мне этою осенью множились встречи с артистами, с рядом писа­телей; и возникает Борис Константинович Зайцев в «Кружке» и у «гри­фов»; я начал бывать у него в тот сезон; он дружил с Леонидом Андрее­вым; он с Голоушевым (или – «Сергеем Глаголем»), врачом, бойким критиком, организовывал тогда литературный кружок «Среда»; Голоу­шев меня приглашал у него появляться; на «Средах» я был гостем.
Борис Константинович Зайцев, активный «средист», примирял очень резкие противоречия литературных платформ между Чирико­вым, молчаливым и мрачным Тимковским, Иваном Буниным и – де­кадентами; тихий, весь розово-мягкий какой-то, с отчетливо иконо­писным лицом, деревянный, с козлиного русой бородкой, совсем мо­лодой еще, вчера студент, он казался маститым и веским, отгымкиваясь от всего щекотливого: точно старик; вдруг сигнет юным козликом, стиль византийский нарушив; и снова, опомнившись, свой кипарисо­вый профиль закинет; и так иконно сидит.
Энергичный «средовец» С. С. Голоушев: высокий, с седеющей гри­вой волос, с бородою густою и серою, с мягким наскоком, с тактичным огнем; ритор, умница, точно гарцующий спором, взвивался, как конь на дыбы; затыкал всех за пояс.
410