Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
тур Лютер, читавший курс лекций для «Дома песни», а может быть,
это – Энгель, с усилием, с верностью «Русские ведомости» на «Дом песни» настроивший в ряде годин. Уши, точно прижатые к серой его голове, быстро, бывало, дернутся; дернется вся голова, уйдя в плечи и в плед.
И не то улыбнется, не то огрызнется:
– Курю вот «капораль»: это – память Франции… Я здесь – чужой.
Так же в собственном домике, в Буале-Руа, близ Мэлин, в огородике, в садике, в пьяных цветах, в красных маках, на фоне облупленной
каменной серой стены, за которой пузатые и сизоносые лавочники
в окна тыкали пальцами с «русский» (эльзасец по происхождению
он), – в том же бахромчатом пледике он набивал «капораль»; и – мне
жаловался:
– Мне в Россию бы: я здесь – чужой же!
Бывало, склоняя медвежий свой корпус над узником, перетирал
он ладонями; ходил на цыпочках, шмякая туфлей, – лукавый, довольный, вытягивая кругловатую голову с серой щетиной: бобриком. Дергались его уши.
А вы – в сине-серой «тюрьме» уже: засажены за работу; для чегото ему переводите из Ламартина; редакция первая, третья, четвертая,
пятая; все – им отвергнуто; пятиминутный заход ваш превратился
в пятичасовое сидение над переводом; уже два часа ночи, – о господи!
Вдруг пение из «Зимнего странствия»; это – Мари; вы – заслушались:
в третьем часу вы, восторженный пением, влюбленный в своего мучителя, вас отпускающего за седьмую версию им редактируемого перевода, тащитесь: ужинать жалким остатком вчерашнего пира (весь заработок за концерт ушел в ужин).
Ко всем был протянут он: за всеми нами следил; посещал наши
лекции; силился вникнуть: кто – в чем; привлечь в свой «Дом», дать
возможность испробовать свои силы. А – не выходило: он – не понимал нас; и не понимали, зачем пристает и за что он так мучает нас.
Он имел исключительный дар: приневолив к сотрудничеству, садить в лужу друзей и собственный «Дом песни», набитый друзьями;
имел он способность устраивать неприятности: непроизвольно, конечно; коли мозоль давит ногу, прыжком подлетает с пакетом: скорее,
сию же минуту, бегите – к тому-то; и, видя, что вы захромали, смеется
усами; и дергает бровь к Тарасевичу:
441

Андрей БЕЛЫЙ
– Вы посмотрите, Леон!
И «Леон» – машинально:
– Лимон, – из-за шахмат: с Мюратом.
Мы все, начиная с Рачинского, переводившего с ловкостью и с трудолюбием тексты программ, – в побегушках, сгибаяся под гениальнейшими парадоксами, преподаваемыми с такой точностью, как исчисление математических функций; профессор Л. А. Тарасевич – еще как посыльный: «Леон, – постарайтесь… Леон – это сделает». Анна Васильевна,
его жена, – ученица Олениной, а потом и деятельная сотрудница; Лютер, теперь заслуженный немецкий профессор, – «Се Luther – хаха!».
Бывший директор же консерватории, С. И. Танеев, друг П. И. Чайковского и Рубинштейна, писавший свой труд, прогремевший в Европе,
единственный, – по контрапункту, – творец «Орестейи», под градом его
избивавших софизмов стыдливо, бывало, расплачется смехом, – девицей, с румянцем, потупивши глазки, сидит и посапывает.
А над всеми метается черная тень «Мефистофеля», в синей стене.
Я однажды – попался: увидевши жест мой в переднюю дернуть
(мигрень разыгралась), дразнясь и сутулясь тяжелой, скругленной спиной, две руки свои д’Альгейм уронил мне на плечи; ломая их, бросил
в свое сине-серое кресло; и в нос совал схему, тяжелую головоломку, –
доламывать лом головы, потому что я с ним согласился: слить слово
с движением, автора, интерпретатора, зрителя – в вечную тройку;
в одно сочетанье поэзии с музыкой – вовсе не в драме, как Вагнер
напутал-де, а – в песне; не в опере, а – на концертной эстраде; недаром
проводил он бессонные ночи, вынашивая циклы песен для своей Мари.
Согласился со мной, потому что ранее меня это знал.
И тут же взлетел эластичным каким-то прыжком, всплеснув крыльями серого пледика в синие и сине-серые с точно такою же синею
и сине-серою мебелью стены; и взвизгивал, как картавый фантош,
изогнувшись размашистым жестом, с поклонами какого-то воспламененного мага:
– Вот и прекрасно, – окрысясь, схватил за жилетную пуговицу, –
при открытии «Дома» вы выступите со своею программою песен
и с лекцией; скажите то-то и то-то.
442

НАЧАЛО ВЕКА
И тем же окрысом, с испанским поклоном, с отводом руки, косолапящей лапищи, к длинной певице, сидящей в углу величавою черной
вороною, вестницей смерти:
– Мари – пропоет: то и то-то; потом вы заявите… – стал он грозиться дрожа и шипя на синяво-серявых портьерах, весь сероголовый,
сутулый, напоминавший серую ведьму, – заявите, только ритмической
прозой, „кресчен-до“, на мощных басах, савэ ву, – то и то-то; и можете
даже Мари дать программу: она пропоет вам.
Сутулая, полуседая, усталая умница, кутаясь в пледик, скосясь
на Мари детским, идиотическим глазом, как пискнет:
– Мари – «Лорелею» нам спой.
Тотчас покорно взлетев из угла, длинные руки слагая под черными
крыльями шали, вытягивая лебединую шею, запела: и – как!
Разделан в два дня под орех: предысчисленным планом; он требовал, чтобы я в лекции импровизировал, в гроб заколачивая; указания
сыпались градом: в подробнейших письмах; при встречах, став милым,
уютным, как будто назло, ходил, шмякая туфлями, ставши на цыпочки,
перетирая ладони, облизываясь, как на куру, которую завтра опустит
в свой суп, – с придыханием:
– Вы не забудьте сказать о Терпандре.
И – лекция, пока Толстой, Сергей Львович, рассеянно в уши нам
пальцами перебирал на рояли.
– И – главное: упомяните Гонкуров, – бросал он в мой обморок:
а на кой черт они мне? – Непременно их с Верленом сплетите: он близок Ватто, потому что Мари вам споет Габриэля Форэ: текст Верлена… – И тут же под ухо: картавым припиской: – «О, маске, ларйририрй: бэргамйскэ».
Петровский, Б. С, брат А. С, секретарь «Дома песни», студентик
с портфелем, влетал в распыхах; и, оттарира-рикавши с ним, возвращался ко мне: «Кстати, помните, что тон Ватто – голубой». Я же думал,
что – темно-зеленый.
Все вместе: рулада Толстого, влетанье Бориса Сергеевича и Мюрат,
походивший лицом на Мюрата, на наполеоновского (его – родственник, кузен д’Альгейма), – как бред; в довершенье всего взрывы серых
портьер из передней, откуда, бывало, летел на всех вскачь, из дымов,
своих собственных, в дыме, дымами дымящий Рачинский.
443

Андрей БЕЛЫЙ
И, с ним поплясав, на Мари, разрывавшей покорно сафировый
глаз на супруга, д’Альгейм как замурлыкавший барс; и – возвращался:
меня дотерзывать:
– Мы вот с Мари и с Ратшински все перерешили: она поет то-то;
подскакивает «трохеями» к ней, чтоб она, на «трохеях» привстав, –
могла спеть; она кончит – «анапестом»; схватывает, ее опуская
на «диминуэндо».
– Я – в ужасе: я не могу.
– Как? – мне в ухо бородкой, с привзвизгом: – Афиши висят, все
билеты распроданы; сделаны по специальным рисункам трибуны «дэмисиркюлэр»? (Полукруглые.)
Над трибунами, видно, работало воображенье «Мерлина» (Древний волшебник) (так мы звали его): как закрыть ноги лектору, чтоб
дать возможность метаться направо-налево, склоняясь на локоть: направо-налево; и тут курс мелопластики преподавался мне как лектору;
и на извозчике в консерваторию (Малый зал) тут же меня отвез: показать, как стояли трибуны – для Мари, – для меня: направо-налево; меж
ними, совсем в глубине – инструмент Богословского; стиль – «треугольник», наверное вычерченный ночью им; на эстраде трясясь, он
трибуны рукою обхлопывал, пробуя нюхать их; и, шаловливо подмаргивая, толкал: под локоть локтем:
– Довольны теперь? Сэ шарман: са ира? (Очаровательно, пойдет) А? Не многим честь выпала: с эдакой и за такою трибуной стоять.
Я – чуть не в слезы, – к Петровскому:
– Нет, – не могу, не могу!
– Ну чего тебе стоит, – прочти: ведь никто ничего не поймет.
Наступило позорище: зал был набит; всем хотелось услышать Оленину; и посмеяться над Белым: в роли осла, подревывавшего лучшей тогдашней певице; я с первою, частью кое-как управился, так как Оленина
в ней не мешала мне; ну, а во второй, став ослом заревевшим и падая
в обморок от своих собственных «тремоло с диминуэндо» (простужен
был и – кукарекал), – ужасно певице мешал; и смешок, уже переходящий в растущую злобу, бросался из зала; окончив свою жалкую роль,
я в уборной дрожал от душившего меня гнева: на Пьера д’Альгейма.
444

НАЧАЛО ВЕКА
Д’Альгейм, крепкий старый «капрал», развивавший кулак на шеях
новобранцев, сутуло склонясь искаженным, болезненно-белым от злости лицом, обдавал в свою очередь меня злобным шипом:
– Не справились с миссией вы в день открытия дела всей жизни
моей, – и не то улыбался, не то огрызался, сверля, как алмазиками, небольшими глазенками, – дела жизни: внесли – дисгармонию!
Уши, прижатые к черепу, дергались; верно, сидел эту ночь напролет он с посапом, в своем сером пледике, над табачком «капораль»,
нервно вскакивая, чтобы всхлипывать с самим собою «саль сэнж»
(это – я) и метать за собою по синей стене свою черную тень: обнищавшего дьявола.
Та же история при выступлении нас, лекторов, долженствующих
из символизма «тетраэдр» построить (д’Альгейм – режиссер, марионетки – Рачинский, С. В. Лурье, Брюсов, я); Лурье выступит-де с темой:
идея – из правды природы; или: символизм семитический; но пением
«Лорелеи» Шуберта Мари опрокинет его, потому что природа – обманна; я же выдвину тезис «арийства»; он – творчество-де мира над
миром природы; Мари меня «Атласом» того же Шуберта бьет: «миротворец» наказан-де за держание купола неба на своем темени;
Брюсов-де взойдет на трибуну – нас похоронить: символизм и Лурье
и мой есть иллюзия: брюсовский символизм – только скепсис; Мари
«Шеценгребером» («Шеценгребер» – вырыватель кладов) Шуберта
Брюсова свалит, чтоб слияньем Лурье и меня увенчал Г. А. Рачинский.
Перед самым началом концерто-беседы В. Брюсов с Лурье отказались читать: по программе д’Альгейма; «тетраэдр» д’Альгейма – распался Рачинский с «воздравием» выскочил первым; но синтез его я –
раздвоил; Лурье, номер третий, расстроил нас всех; Брюсов, скептик,
расчетвертовав, – зарыл наши трупы.
Д’Альгейм стоял где-то в углу за кулисами в черном своем сюртуке,
с лицом белым, как смерть; «тайный враг», излив токи астральные
в Брюсова, его руками – разрушил концепцию.
После второй этой пробы слияния слова и музыки всякий себя
уважающий лектор бежал от трибуны, которую с таким радушием
нам предоставил д’Альгейм; и последней, пискливой попыткой явилось явленье на этой трибуне пробора, берлинского шика, с моноклем
в глазу, или… Максимилиана Шика, но – с Глюком в зубах (вечер Глюка).
445

Андрей БЕЛЫЙ
Программа д’Альгейма: от пошлого «шика» – вверх: к Глюку; а вышло: от Глюка – вниз, к пошлому «шику»; и – хихикали, шикали в ухо
друг другу: «Провал „Дома песни“, провал!»
Бедный он!
Говоря о «врагах», он, усталый и пепельно-серый, калясь добела
и окрысясь улыбкой, шипел из-за ужина, бывало, до четырех часов
ночи – над рыбинами, над цветами, над фруктами, над головами
Оленина (брата, талантливого композитора), художника, С. В. Досекина, С. Л. Толстого, Петровскими (Борисом, Алексеем), Метнерами
(Николаем, Эмилием), над Тарасевичами (женой, мужем и сыном),
над княгиней Кудашевой, графом Стенбок-Фер-мор, над Е. В. Богословским, Рачинским, Энгелем, «петит» (Малютки), иль – над племянницами М. А., бледно-зеленой Наташею и бледно-розовой Асей:
он мог говорить с кем угодно и – сколько угодно: умел говорить
с лекционным, французским, мелодекламаторским пафосом, аудитории свои вербуя (для этого ж – ужины); «девочка» Ася с улыбкой ребенка, с глазами зелеными, в розовой, шелковой кофточке, из серопепельных локонов с грустной улыбкой покачивалась колокольчиком
розовым, слушая и не понимая ни слова; и вдруг портсигарик доставши (девчонка, а – курит), из локонов розовый ротик раздвинув, –
с «курнем!» в нос Рачинскому – дымом.
Все прочие, бывало, гнутся под тяжестью великолепий, риторик,
сплетающих – бич; бывало, – выскочат из-за стола Сергей Львович
Толстой, братья Метнеры, Поццо и я, чтоб в передней вскричать:
«Ни ногою сюда!» Будут выгнаны «петит», задружившие явно с врагами (мной, Метнером), диким разлетом серяво-синявых портьер, из которых рукав пиджака желто-серого, с пальцем, из рая сих «Ев» изгоняющим, перетрясется манжеткою; и уж невидимый голос, как голос
Синая, всшипит с призадохами:
– Аллэ ву з’ан! (Пошли прочь.) Разбегутся отсюда!
И Метнер, предвидевший первым «пассаж» с утеканием – кто
куда – из Гнездниковского:
– Что говорю? Посмотрите, как он гримасирует: маг, иссушивший
в себе все живое; дух мрака, дух Листа, сплошной декаданс всей латинской культуры; Равель, подновленный Мусоргским! Гурман, – с ананаса к капусте полез. Нет, Борис Николаич, – ваш путь не с д’Альгеймами!
446

НАЧАЛО ВЕКА
А Соловьев, оторвавши от Метиера, в ухо другое нажуркивает:
– Знаешь, Боря, д’Альгейм – самый близкий мне ум: ну куда же
Иванову до этих блесков!
В другие минуты – другое Сережа:
– Нет, нет, – невозможно с д’Альгеймами; они – тончайший ду-
шевный соблазн в нашей жизни.
Петровский на это:
– Беру их такими, какие они: с их капризами, с неразберихою;
ведь разбиваться о жизнь – тема их жизни; удар в стену лбом до высечения искры из глаз есть источник – единственный – их вдохновений!
Мария Алексеевна, бывало, немотствует за ужином: строгая, очень
худая, с открытою грудью, пригубливая свой рейнвейн, разблещается
на мужа сафировыми неземными глазами, чтоб осуществить, что прикажет: «Сияй же, указывай путь, веди к недоступному счастью…
И сердце утонет в восторге – при виде тебя», – говорит ее взгляд;
оправляет сияющее свое платье, играя стеблистою розой, ей брошенной часа два назад среди криков «бис»; белая, вся кружевная, сквозная
шаль дышит едва; с ней рядом Наташа Тургенева, тонкая, бледная барышня, с великолепно-испуганными, протаращенно-злыми глазами,
с каштановыми волосами и с личиком ангельским, впрочем, уже ироническим; копия юной дельфийской Сибиллы: Сикстинской капеллы!
Петровский мне шепчет:
– Наташа – смотри: удивительная по размаху; Раскольников
в юбке!
Сережа, меня оторвав от Петровского, громко:
– Наташа – есть ведьмочка… Сам Петр Иваныч боится ее.
– Ты, Сережа, – совсем не туда!
– Позволь, – знаю я, что говорю: я не „мальчик“ Сережа, которого
можно учить!
Почва – взрывчата; все в «Доме песни» над «бездною» ходят; уходят с «пиров» восхищенно-разгромленные.
– Апельсин, – в совершенном растере бросает, за шапку хватаясь,
профессор бактериологии Л. А. Тарасевич.
447

Андрей БЕЛЫЙ
БЕЗУМЕЦ
Д’Альгеймов весьма уважали; все ахали, слушая пенье Олениной;
не поддержал же – никто!
М. Оленину на словах похваливали «Щукины»; но никто из них
и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать материально великолепное предприятие; д’Альгеймы годы выбивались из сил, чтобы наладить
кое-как дела «Дома песни», который существовал, кажется, на взносы
членов да на выручку с концертов; сколько раз д’Альгеймы при попытках обратиться за денежной помощью получали отказ в то время, когда на пустяки жертвовались тысячи: денежные тузы точно мстили
за презрение к деньгам д’Альгейма; это презрение точно страшило, озлобленный д’Альгейм их точно дразнил, выбрасывая свой последний
грош в носы толстосумам на общее дело; мгновение, каждое, П. И.
д’Альгейм сознавал как ужасное рабство у капитала; он неосмысленно
силился его отрицать: «презреньем» к монете; «Щукины» ж воспринимали весь д’альгеймовский быт – оплеухой себе.
Петр Иванович ждал, что «Цирцея», Мари, – свинью претворит
в херувима; «Цирцея» ж, мифическая, людей свиньями делала, не сотворяя обратного.
Передавали мне: видели «Цирцею» в ужасный для нее момент,
с ней столкнувшись в передней одной из… (по слову д’Альгейма) «скотин»; шляпа – черная, черные перья; такое же платье; такие ж перчатки; она проносила свой остов, повесив вороний заостренный нос –
с оскорбленным насупом; увидев очевидца, сгорбив плечи, едва кивнув,
вдруг стала ярко-малиновая, потому что ему ведом был корень ее появленья в совсем неожиданном месте; д’Альгеймы сидели без денег;
программа концерта повисла; а билеты заказывать не на что; гордой,
ей, слезы глотая, пришлось-таки клянчить.
В д’Альгейме сверкал неутомимый протест против экономического
и политического гнета; и – тем сильнее, чем менее он осознавал причины гнета; протест стихийно в нем разыгрался и в дни всеобщей забастовки в октябре 1905 года, и в дни декабрьского восстания в Москве
(того же года), средь роя притворных сочувствий рабочему классу он
был весь – жест сочувствия до готовности выйти на баррикаду. П. И. бе-
448

НАЧАЛО ВЕКА
гал среди баррикад, приседая под пулями, дико болея за участь восставших районов, таская под пули своих обожаемых «ньесс» (племянниц).
А позднее не раз из-под «рыцарской» маски – «товарищ» вставал:
помню – предупреждал меня: «Этот Д., вас зовущий ему оппонировать, – агент охранки». И – «заезжий француз» рыскал всюду и сведения собирал, чтобы Д. уличить.
Ко мне он являлся в минуту, когда материально страдал я; шипел,
шумел, исходя демонстрациями, – неумелыми, жаркими.
В необходимости выудить тысячу для дописанья романа и чтобы
А. А. могла кончить гравюрный класс в Брюсселе, я изнемог (это было
в 1912).
– Как, как?
– Достал.
– Сколько? – он оскаблялся не то огрызался; и дергались уши,
прижатые к черепу.
– Тысячу; только – в рассрочку: по двести рублей, в счет написанной книги…
– Как, как? – дико пырскала тень «Мефистофеля», крыльями пледа на синих обоях – в месяц – вам двести? Двоим? Стол, квартира, –
я Брюссель-то знаю, пожалуй, и хватит, но – без табаку и концертов.
О, сосчитали! Табак и концерт – позабыл!
И вдруг он, подставивши спину, затрясся, как серая ведьма:
– Мэ, мэ – экутэ, Леон (Но слушайте, Леон), – крысясь, с поклоном к профессору Л. А. Тарасевичу; и, хватая за руку, прилипнул к лицу
моему своей серо-бледной, уставшей, моргавшей щекой:
– Обязуюсь, что тысячу – вам достану: но – с условием: вы приглашаете… X… и Y… с вами отужинать, – перетирал руки он, став на цыпочки; и вдруг под локоть: – В «Славянском базаре». И шмякал вокруг:
– Вы тогда обратитесь ко мне; я сумею вам ужин такой заказать,
с виду скромный, чтоб с чаем ровнехонько стоил он тысячу; вы – угощаете; вы – расточаете X. комплименты; вам счет подают; вы – небрежно бросаете перед носами их, – и представлял, как бросаю я тысячу, – мэ, савэ ву, даже не поглядев на бумажку, рассказывая анекдот:
я придумаю… Бросите тысячу, – я достану, – которую они пять месяцев будут выплачивать вам на прожитие, но – без табаку… А? Скажите: заботятся об экономии вашей!
449

Андрей БЕЛЫЙ
Я – угомонять, чтобы он не забегал по городу для отыскания «нра-
воучительной» тысячи.
Он же, скосясь на меня умилительным, детским, моргающим гла-
зом, пищал, шипел, как сутуло трясущаяся марионетка:
– О, ради меня, – натяните им нос! Пусть тысчонкой в рассрочку
оплатят они вам ваш же ужин.
Довольный нелепой затеей, обшмякивал комнату, вытянувши кру-
гловатую голову, перетирая лукаво дрожащие руки.
Он опытом жизни показывал, что деньги – пыль, перестрадывая
этот опыт; и «опыт» ему – не прощали.
– Жуон! (Будем играть) – взвизгивал он в самые жесткие минуты
нужды; и – закатывал ужин друзьям, равный месячному, трудовому,
кровавому поту: его и Мари.
Мари – шла на это безумие: с гордым величием, вставши над черствою коркою хлеба, взметнувши руками свою белоснежную шаль;
и – в который раз – пела:
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал!
И сердце утонет в восторге –
При виде тебя!
Она пела – ему!
Однажды сижу без гроша; полночь; вдруг – резкий звонок:
П. д’Альгейм из передней в распахнутой шубе, забыв шапку снять, падает мне на плечи, как кондор на курицу:
– Мне, – шипит в ухо он, – необходимо, чтоб к утру был текст перевода; я – промучаю вас до утра; я вас отрываю: вы – работаете;
но это – не задаром: сто рублей – хотите?
– Очень охотно… Но – деньги при чем?
Он же – в ярость: как? Я оскорбляю его? Он – не Щукин, чтоб нос
утирать благородством ему я посмел; он – ремесленник, честный: к такому же, как он, труженику обратился.
– Сдеру с вас семь шкур; я – заранее предупреждаю; конечно, –
оплата ничтожна. – Меж нами сказать, не ничтожна: за всю книгу
«Возврат» получил же я сто; а тут – маленький текст.
450
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
