Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
Переписывались с А. А. Блоком, который, еще до знакомства схва-
тив тему «боли» во мне, посвятил строчки: «Кто-то»
…На счетах позолоченных
Отсчитал то, что никому не дано;
И понял – что будет темно.
ПЕРЕПИСКА СБЛОКОМ
Она началась с первых дней января; чтоб понять ее правильно,
надо увидеть рельеф, на котором стоял; философия от символизма
на базе теории знания – «крэдо» мое; но я видел, что Блок спотыкается тут; не желая ему показать, что он плох как философ, я письма
к нему наполнял сплошной лирикой, мучаясь, в этом занятии напоминая медведя порхающего; все же, заговори с ним серьезно о Канте, –
конец переписке; и так уж вопросы к нему воспринял он схоластикой,
не отличая ее от теории знания; после недаром писал: «Не могу принять… теории познания».
Я с ним, человеком, знакомился в письмах; казался сердечным он
мне; вне «теории» – корреспондент был умен, остр, свой стиль выявляя; я – нет; так что наши позиции в письмах отчетливо сталкивались;
он писал всею открытой силою ума и открытою немощью «логики»;
я ж заикался, не будучи в силах открыто сказаться; я – был дальновиднее; он же – честней; лейтмотив непосредственности жив в его поворотах: в годинах; а мой лейтмотив – критицизм; он шипит на меня:
символисты-де «слишком культурные» (20 апреля 1907 года). Проходит пять месяцев, и – «… не считаю… для себя… позором – учиться
у Андрея Белого». «Бугаев глубоко прав, указывая на… опасность – погибнуть от легкомыслия». Это в 1907 году.
А уж в восьмом он опять протестует: «С лучшими друзьями и „покровителями“ (А. Белый во главе) я… разделался навек»; увы: разделался до… новой сдачи позиций; в десятом году пишет он: «Будущее символизма – большой стиль… Это – когда мы будем знать, о чем мы говорили (что – А. Белый)», «что – Белый», поставленное тут же
в скобках, – отметка: «Белый» ведь в годах долбил «Блоку» одно: «знать,
291

Андрей БЕЛЫЙ
о чем говорим» (Я разумею лейтмотив всей нашей переписки и всех
разговоров 1904–1906 годов, когда я добивался от Блока внятных
разъяснений тех или иных темнот его разговорного стиля, а он на меня
сердился за это; и дело доходило до крупных ссор), т. е. говорить внятно.
Здесь, в начале знакомства, подчеркиваю: мои письма начальные
к Блоку – отметка: «Не ясно, о чем вы!» Указываю на себя: каким
был и чему научился; подчеркиваю: я был связан капризом его «нелюбвей» к философии.
Начали мы переписку, скрестив свои письма; внезапная мысль осенила его и меня в тот же день: ему – написать мне; мне – написать ему;
так: когда распечатывал я его синий конверт и читал извинения в том,
что, не будучи лично знаком, он мне пишет, он тоже читал извинения
мои, что, не будучи лично знаком, я пишу ему; письма эти пересеклись
в дороге; так неожиданно для нас обоих началась наша переписка.
Предлог к письму Блока – статья в «Мире искусства»; в ней эмбрион – формула принципа эквивалентов в искусстве; в трехзначном разгляде искусства как форм, содержаний, формосодержаний весь форменный ряд замкнут в методы, не подлежа содержательному разгляденью; и если статью убирали метафоры о «глубине» музыкальной
стихии, – так это раскраска поверхностная. Блок, минуя ход моих
мыслей об эквивалентах, скорей приближающих меня к Оствальду,
чем к зыкам «трубы
Апокалипсиса», ухватясь за раскраску, метафору, сетует, что
не трублю; при чем «трубы»? «Симфония», пережитая мистически им,
подала ему повод меня порицать за уступки рутине и академизму;
а мысль основная – закон сохранения творчества – казалась неприемлемой до того, что С. Н. Трубецкой не хотел председательствовать
на моем реферате о формах искусства; де «музыка» звучит двусмысленно – сетует Блок: она – 1) просто музыка, 2) «музыка сфер» (в реферате же эта последняя – метафорическая стилистика: центр –
не в ней); Блок указывает: эти «сферы» суть сферы Премудрости; он
приглашает меня вострубить «Ей» псалом (в реферате?!). Я же брал
только форму, методику, не содержание. Он, удивив меня «блесками»
эпистолярного стиля, смутил реализмом, наивнейшим, – мистики;
«мистик» – пугал; а стилист, «очень умница», – радовал.
292

НАЧАЛО ВЕКА
Смерть Соловьевых; и до февраля – перерыв переписки; но, возобновившись, смущала сплошным разнобоем в тональностях наших;
какое-то общее «что-то» казалось не ясным; а в «как», для меня, «методолога», важном (не важном для Блока), уже расходились мы.
В апреле меня пригласил он быть шафером (кажется, что у невесты) на свадьбе его, он женился на дочке великого химика, Д. И. Менделеева; шафером должен был быть и Сережа; отец, почитавший
Д. И. Менделеева, радовался моему приглашению; но после смерти
отца я, устав, отказался от шаферства; летом мы с Блоком писали друг
другу; я помню моменты, которые кажутся принципиальными:
в них – корень будущей путаницы между нами.
Один момент: интриговала меня доминанта поэзии Блока: «Прекрасная Дама»; она – что? Жаргон «жениха»? Монах Данте не женился, как Блок; платонический образ? В поэзии это неясно: в него вплетены завитки: эротические; или это «идея»? Чья? Гностиков? Нет: Соловьев отделял философию гностика Валентина от «музы» своей;
гностицизм, ярый враг метафизики, я – отвергал, постоянно подчеркивая, что В. С. Соловьев обосновывал тему своей философии, ставшей
лирической, взглядами Канта о целом всего человеческого коллектива,
рассмотренного «существом», т. е. онтологически; а «содержание» онтологизма могло изменяться: София, Мария и Марфа; «Мадонна»
в прошедшем, она у Булгакова – уже культура хозяйственных форм
(С. Булгаков об этом два тома поздней написал).
Пыл не ясной мне лирики Блока смущал, разрушая дистанцию
между «сегодня» и между «концом» времен; привкусы секты, осмеянной мною в «Симфонии», слышались; нота «шмидтизма» звучала;
я пробовал щупать неясное «что-то» в поэзии Блока, найти ему место,
поставить на полочку с надписями (метафизика, гностика, логика, лирика, мистика, методология), не разбирая позицию Блока в критериях
истины, лжи (хоть абсурд!); лишь узнавши, о чем говорит он, я мог
с ним или – согласиться, или – полусогласиться, иль – не согласиться
вовсе; и многие мной к нему обращенные «каки» (как веруешь) – ход
коня логики: на «Даму» Блока; он оттолкнулся в ответ на вопросник
моего большого письма.
Читая ответное письмо его, я восклицал про себя: «Гениально, но –
идиотично!»
293

Андрей БЕЛЫЙ
Под идиотизмом же я разумел абсолютную отъединенность Блока от всякой культуры мыслительной, а, конечно, не глупость: Блок –
умница; но его мысль, не имея традиций, – антисоциальна, отомкнута; ведь слово «идиотэс» по-гречески – частный, себя оторвавший
от всех; поняв это в нем, я поспешил оборвать всякую философию
в переписке с ним и в мажорных заумных «кресчендо» фальшиво
форсировал тему наших писем, сорвавши свой голос. Я ж, позднее
с ним разойдясь, ведь удостоился замечаний, что с «покровителями»
он «разделался»; осенью 1903 года я тему лирическую нашей переписки неумело в какой-то «сюсюк» превратил; перечтя наши письма
позднее, я в ужас пришел: от себя.
Из всех писем его мне вставало, что он добрый и умник (в житейском смысле); и немного – остряк; но вставал – «идиот» (в упомянутом смысле).
На мое мыслимое про себя «идиот» он не раз мне ответствовал
в будущем: «Разумею полупомешанных – А. Белый и болтунов – Мережковский» (письмо это где-то хранится в списке у родственников
Блока или у его жены; вместо объяснений отсылаю к лицам, хранящим текст письма).
В те годы я еще не знал его быта, его круга чтения; пишущий
только о бабочках Фет – настоящий философ; Надсон философствующий есть невежда: Блок – думал я – мог быть и тем и другим. Оказался ж – ни тем, ни другим. С сентября стали мы писать «мимо»
центральных тем, которыми я жил, ближе к событиям быта друг друга; писать стало легче.
Сережа, вернувшись из Боблова, мне описал свадьбу Блока;
и тут же сказал: ему ясно, что вся «метафизика» Блока навеяна была
его бывшей невестой (женою); и я дивился, шутя:
– Не невеста, – идея двуногая: на них – не женятся!
Стихи, статьи, Кант, переписка с друзьями; и – лето мелькнуло,
как сон; надо всем – мой вопрос: что зима принесет? «Золото в лазури», статьи «Символизм и критицизм», «Символизм как миропонимание», «О теургии», конспект курса лекций – готовы… И я удивился, как много сработано; ведь экзамены были; а – не отдыхал. Основательно бородою оброс; дико выглядел; перегорел под солнцем,
294

НАЧАЛО ВЕКА
и решение ствердилось в душе: упорядочить рой разнородных стремлений в друзьях.
Гордость дьявольская!
Кобылинский твердил об отплытии нас, «аргонавтов», от берегов
умиравшего мира: за солнцем; решил я, что «Арго», корабль, пора строить сложеньем стремлений друзей; склепать вместе стремленья, чтобы
палуба общего «Арго» сложилась; история Эртеля, плюс бодлеризм
Кобылинского, плюс синкретизмы Рачинского, культура Метнера, Восток Батюшкова, «форма» Владимирова, литературоведенье А. С. Печковского, – все на потребу-де: «утильсырье»; даже народничество Малафеева в новой увязке способно стать синим цветком, отпирающим
клад; символизм, наш загаданный, «аргонавтический», виделся многоплоскостною фигурою, связанной в цельность, но не налагавшей бремен на природу отдельных стремлений; сумма связанных химией близости бытов, в рождаемом, не предрешенном своем новом качестве,
сложит быт нашей «новой» коммуны.
В заносчивом плане опять я – идея двуногая, не понявшая собственной позы Орфея; я видел себя взрывателем музыкой мертвых
твердынь и уверенным: в силу взрыва воображенной коммуны; вот, вот
где она, моя мистика! Не метафизика Беме, а – самоуверенность, переоценка себя!
Возомнив о себе, дирижере сознаний, я действовал в силу инерции
перерасхвала, которым друзья как подкидывали дирижерскую палочку; ей оставалось подмахивать.
Я и взмахнул.
Я себя настигаю бродящим в полях, загорелым, обросшим и дико
размахивающим над оврагом, как дирижер, обегающий с дирижерского пульта палочкой – ему подчиненные трубы, валторны, литавры
и скрипки; и коли камни плясали в глазах у меня, как же людям
не следовать мною поволенным ритмам? Чудовищное самомнение!
Мне извинение – в том, что, по-видимому, эта мысль об Орфее, о новой коммуне носилася в воздухе; где-то уже Пьер д’Альгейм замышлял – то же самое; и Вячеслав Иванов, неведомый еще мне, из словарных пылей выносил свои взгляды о новом театре, рожденном новою общиною; позднее я люто боролся с идеями этого рода,
на собственном опыте их отстрадав.
295

Андрей БЕЛЫЙ
Загорелый, брадатый, себя не познавший, я был – самозванец, разыгрывающий тему «Не тот», своего собственного стихотворения,
только написанного летом («Золото в лазури»).
КИНЕМАТОГРАФ
Приезд из деревни осенью 1903 года – растерянность, «сбор всем
частям», вихрь сквозных впечатлений, слагающих просто сумбур в голове у меня, и явление людей, близких мне, только средне знакомых,
совсем незнакомых, впервые возникших; как-то: Кистяковские; он –
приват-доцент, с жаждою адвокатской карьеры, белесый, баранно-тупой, не имеющий собственных слов; он скоро стал помощником
С. А. Муромцева; с пересаном сидел он – на «аргонавтических» сборищах: а появился у нас как «свойственник» мой (Кистяковская – тетка
моя), от дядюшки «Жоржа» (Г. В. Бугаева); мадам Кистяковская, пышная, южная и волоокая дама, водила супруга к нам; и Игорь отсиживал
на воскресеньях, безмолвствуя; вскоре, когда он завел шесть помощников и стал срывать с купцов куши, он провалился как в воду.
Много времени отнимали: задуманный журнал «Весы», «Скорпион» и дела, с ним связанные; так же: пересмотр наших «аргонавтических» лозунгов; кроме того: перемещения в комнатах нашей квартиры, переустройства, составленье каталога математической библиотеки
отца, поступавшей в университет, появленье епископа«субъективиста», Антония, к матери, появление ко мне тройки «апокалиптиков» – Эрна, Флоренского и Валентина Свентицкого, с рядом
заданий, меня ошарашивших, моя дружба внезапная с Н***, верч около всех нас Рачинского, взвившего в жизнь пылеметы, – и… и… появление профессора Лахтина ко мне: с местом преподавателя в институте:
мне девиц обучать биологии, химии, физике; место такое отверг я;
и профессор, обиженно вспыхнув, моргнул, ничего не прибавил
и скрылся: навеки!
Все – в лоб!
В лоб Рачинский, – с своими «Гарнаками»:
– Читайте Гарнака, Гарнак говорит.
В лоб – Брюсов:
296

НАЧАЛО ВЕКА
– Вы не читали Жилкэна? Борис Николаевич, – как?
В лоб – Бальмонт:
– Перси Шелли… у Шелли… у Тирсо де Молина…
А Метнер Эмилий – из Нижнего жарит письмами:
– Кто хочет знать Гёте, тот должен иметь под рукою «Софией
Аусгабе»!
Девяносто томов!
И кроме всего: мои воскресенья, владимировские понедельники,
вторник Бальмонта и вторник «Кружка», среда Брюсова, приемы
у «грифов», приемы в «Скорпионе», еще… стороженковские воскресенья; словом, – обходы квартир; дни – расписаны. Литературные деяния этой осени: пишу для будущих «Весов» рецензии, заметку о Спенсере и статьи «Окно в будущее»; пишу в хронику «Мира искусства»;
стихи «Sanctus Amor», рассказ «Световая сказка» (для «Грифа»); усиленно переписываюсь с А. А. Блоком, с Метнером; вникаю в структуру
стихов: В. Я. Брюсова «Urbi et Orbi», Ф. К. Сологуба и Гиппиус, выпущенных «Скорпионом»; устраиваю заворошку между издательствами:
«Скорпионом» и «Грифом»; в итоге – временно кислеют мои отношения с Гиппиус и с Мережковским, которые, вдруг появившись в Москве, на меня едко сетуют; я же, обидевшись, убегаю с публичного доклада Д. С. Мережковского и попадаю в «Альпийскую розу» (такой ресторан был) на бурный мальчишник М. Н. Семенова (члена редакции
«Скорпиона»), где и знакомлюсь с Т. Г. Трапезниковым, еще почти
юношей (будущим своим другом).
Словом: бессвязная лента кино, рассеивающая меня; в то время,
как я делаю все усилия к тому, чтобы организовать в идейную группу
хотя бы кружок «аргонавтов», – я подчиняюсь стихийному развертыванию каких-то не от меня зависящих обстоятельств; точно кто-то
передергивает все мои карты; и все чаще является потребность мне
отдохнуть; лето, поля, загар, сосредоточенные думы – где все это?
Видно, что мне дирижировать людьми – рано; видно, мне судьба дирижировать разве что хлебными колосьями в полях; вспоминаю свои
недавние ритмические жесты, брошенные в ветер с выборматыванием слов; и вспоминаю иные из своих летних стихотворений, в которых вынырнула нота сомнения; в них фигурирует какой-то себя во-
297

Андрей БЕЛЫЙ
образивший вождем и пророком чудак, угодивший в камеру сумасшедшего дома.
И подкрадывается горькая мысль: неужели я не тот, кем себя вооб-
ражал в боях?
Улетающий день;
Запах розовых смол;
Как опаловый, – пень;
Как коралловый, – ствол.
Даже каменный хрящ –
Перламутровый трон;
Даже плещущий плащ, –
Весь облещенный, сон.
Поднимай над ручьем
Колокольчик ночей;
И, – как гром, серебром
Разорвется ручей.
Росянистая брызнь, –
Закипевшая жизнь, –
Колокольчика звук
Из скрестившихся рук.
И, – как взвизги меча:
«Побеждавши сим!»
Но два черных грача
Залетали над ним.
И протопал табун;
И пронесся луне –
Красногубый горбун
На хохлатом коне.
(Поздняя переработка стихотворения из «Золота в лазури»).
298

НАЧАЛО ВЕКА
В духе тогдашнего моего жаргона «кентавр» – раздвоенный между чувственностью и рассудком; «фавн» – чувственник, а «горбун» –
непреоборимый рок. Тему «рока», которого-де не победишь
и который-де сломает твои усилия, начал особенно сильно переживать с осени 1903 года.
И письма мои к Блоку этого периода – грустные или истерическифанатические.
В эту сумбурную осень и начались мои «воскресенья», которые
вызвал к жизни, собственно, Эллис; они начались моим рефератом
«Символизм как мировоззрение», ставшим основой дебатов и споров, продлившихся целый сезон, раздуваемых Эртелем до мирового
пожара, сжимаемых Эллисом в тезисы его агиток, с которыми он
несся стрелой по лабиринту московских квартир; споры, музыка,
шаржи, подчас инциденты, просто танцы – мне напоминали какойто сеанс: человек двадцать пять, тридцать шумно кричали за столом;
и помнился стих Блока:
Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место.
Люди, собиравшиеся на воскресеньях моих, – какой-то ручей: рой
за роем проходил, точно по коридору, сквозь нашу квартиру, подняв
в ней сквозняк впечатлений; много фамилий и лиц я забыл; и не помню,
когда кто явился, куда кто исчез; воскресенья продлились до 906 года;
а в 1907 году по составу посетителей они – уже иные совсем; бывали же
в период 1903–1904 годов: Сизовы, два брата, студент Сильверсван, Рубанович, Печковский, Нилендер (позднее), Оленин, Петровский, Владимировы, все семейство (брат, две сестры, мать), Малафеев, Леонов, Челищевы и Лев и Сергей Кобылинские, Батюшков, Эртель, Сергей Соловьев, Поливанов Владимир, Петровская, Нина Ивановна, старый
художник Астафьев и прочие люди, которых не помню, которые все ж
признавали себя «аргонавтами».
Ходили и «грифы»: С. Кречетов (Соколов), поэт Рославлев, братья
Койранские, Поярков, студент Пантюхов (романист); «скорпионы»:
Бальмонт, Поляков, Балтрушайтис, Семенов, М. Ликиардопуло (еще
студент), Н. Феофилактов (художник), Шик, Брюсов, Волошин, Иванов,
299

Андрей БЕЛЫЙ
бывавший заездом в Москве; из художников – Липкин, Борисов-Мусатов, Шестеркин, Российский, В. В. Переплетчиков и Середин, слишком
вежливый; из музыкантов: профессор Танеев, Николай Метнер (Эмилий жил в Нижнем); сам Метнер-папа, хоть и не музыкант, ассистировал изредка, приподнимая седую бородку, а-ля Валленштейн; и Буюкли,
пианист, завивался руладою Листа на старом, разбитом рояле.
Являлись позднее: Рачинский, д’Альгейм, П. И. Астров, с собою
из своего кружка приводивший кого-нибудь, Б. А. Фохт, кантианец;
бывал Н. Я. Абрамович: критик (в 1904 году); из мира профессорского:
бывали Павловы, муж и жена (оба – геологи), И. А. Каблуков, профессор Шамбинаго, тогда лишь доцент; появлялись: Свентицкий, Эрн,
но не Флоренский, всегда заходивший отдельно и гама боявшийся; тут
и знакомые матери: муж и жена Кистяковские, Л. А. Зубкова, Часовникова, К. П. Христофорова, сестра Эртеля.
Вспоминаю «попутчиков», и – голова идет кругом: мельк! мельк!
И – выныривают: – почему-то – Поярков, участник моих воскресений, слагатель никому не нужных стихов, еще более вялых речей
о Бальмонте и Оскаре Уайльде; садился и требовал точных ответов:
сию же минуту. Зачем он сидел? Вагон общий, «Гриф», – до ближайшей лишь станции, где мне – налево; направо – ему. Кобылинский,
Сергей, прочитавший свое сочинение о Лотце мне все, от доски до доски! Почему? Вагон общий: теория знания – до остановки «Лопатин»,
где он соскочил, я же ехал в те годы до следующей пересадки: у «Канта». И спутник на час – еще молодой Абрамович, впоследствии критик из журнала «Образование», еще не обозленный, еще не мой враг;
своим частым приходом некстати меня вынуждает он часто бежать
от него; он позднее за мной из страниц журнала гоняется, как папуас;
и железным – пером, как копьем, протыкает лет восемь за эти невольные от него бегства. Что общего со староколеннейшим В. В. Переплетчиковым, передвижником, вдруг записавшим цветистыми точками?
Сколько часов мы убивали друг с другом! К чему? Вагон общий: общество «Эстетики», тактика Брюсова, временная… А Российский? Молчу.
Мой товарищ, В. В. Владимиров, в умные мысли о живописи меня посвящал, а художник Борисов-Мусатов, тончайший и нежный горбун,
привлекал обаянием личным; он – скоро умер… А… а… для чего посещали меня – Середин, Липкин, тоже художники? Их я лично не знал;
300
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
