Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
окна; и красные жерди набухли; и барышня шляпкой на крыльях, –
на птичьих, на крашеных, красных, – летела, как сорванный с ниточки газовый шарик, с «лала» да «лала»; и глазенками милыми сопровождала весенний мотивчик, певаемый в дни, когда почки щебечут: про
свой листорост.
Весна плодотворна приплодом – коров, поросят, настроений
и рифм, и чириков из кустика, и чижиков бледно-зеленою песнью:
из пресненских садиков.
Все покупали по тросточке, чтобы коснуться земли окончанием
тросточки, точно протянутым пальцем; а двух пяток – мало; тоска:
о взыскуемой пятке, о третьей, есть тросточка; мысль эту мне развивал
убежденно Сергей Кобылинский, ее прочитав у философа Лотце.
Запомнились мне почему-то весенние дни пред экзаменами, когда, сидя над книгою, ловишь ввеваемый воздух: из форточки; где-то
затрыкало томной гитарой про очи, про черные; и уж глазеют в зажженные окна: влюбленно и нежно; и кажется: эти два домика, вдруг
побежав от заборов своих, – подбегут: поцелуются; даже из окон подвальных, откуда людей не видать, – а видать сапоги, – быстро выфыркнет кот: разораться над крышей.
Гармоника где-то рассказывает о таком о простом, о знакомом;
и в ней – что-то страстное, страшное.
Видно, весною и любят и губят.
Меня ж погубили экзамены.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
РАЗНОБОЙ
ЭКЗАМЕНЫ
Государственное испытанье на физико-математическом факультете – это не шутка. Но – смерть Соловьевых, знакомства, журфиксики,
лирика, страх за отца, – словом: все полугодие я не работал: в музеи
свои не ходил, костяков не ощупывал.
271

Андрей БЕЛЫЙ
И что там мнемоника!
Отец особенно за меня волновался:
– Ты, в корне взять, – ведь весь год, в корне взять.
И шел, охая, от меня, и помахивая рукою; я же знал, что значило
в «корне взять»: в корне взять – не учился. А то, шагая со мною, издалека наводил меня на мысль об экзаменах:
– Ну там, решил, что литература… Писатель, ну там, – и поглядывал сквозь очки с добродушною болью; с надсадкой прикрикивал:
– Естествознание, мой дружок, всегда пригодится… Впрочем, я… Как
знаешь сам.
Эти внезапные подходы ко мне с внезапным отскоком: меня
волновали.
Я, как географ, был должен налечь на метеорологию, на географию,
на динамическую геологию; знал из последней отдел о размыве; как
специалист, мало знающий свои науки и знающий более химию, не относящуюся к специальности, чувствовал очень неважно себя.
Ряд томов: толстый «Паркер» (учебник), «Сравнительная анатомия» или – 500 с чем-то, почти что петитом, страниц, переполненных
схемой скелетов, не одолеваемых памятью: без изученья в музее; не вызубришь и геологии – два толстых тома: 500 страниц том динамической, одолеваемой просто; 500 – исторической, с перечислением пластов друг под другом: по странам, периодам; к ним – ископаемые организмы, находимые в каждом; метеорология, или учебник
Лачинова, – тоже 500 страниц; кажется, что зоология, или учебник
Бобрецкого, – тоже 500; анатомия и физиология тканей растительных, химия и физиология; – курсы отдельные.
Я ощущал: стрекозою пропевшей всю зиму себя.
Уж уехала мать; мы с отцом проживали в чехлах; он ослаб: задыхался, томился в своем полотняном халатике, хватался за пульс. Как тут
работать? А надо.
Подставивши спину друзьям, я уселся за Паркера: Мензбир, гроза, – не щадил; до первых экзаменов я изнемог, кое-как одолевши
программу, которой один лишь билет, череп рыбы костистой, преследовал бредом.
Одно облегчало: экзамен – за письменным следовал; к письменному не готовились; время же – давалось: три дня; этот письмен-
272

НАЧАЛО ВЕКА
ный – форма; тетради ответов хранились под спудом года; с них
и списывали; взяв билет, отправлялись к студенту с тетрадками
(свой – в каждой группе); взяв стереотип, с него списывали; это делалось перед комиссией, молча глаза опускавшей; Анучин просил:
до экзамена: «Дали бы мне посмотреть трафареты: в них вкрались
ошибки; весьма механически списывают».
Получив свой билет, – «Дождь, град, снег, гололедица», – перепи-
сал на «весьма».
Испытание письменное выручало: семь дней подготовки; и я, к изумлению, курс анатомии все ж одолел, педантичнейше следуя методу
запоминанья, который придумал себе: перед каждым экзаменом засветло я раздевался, как на ночь; и мысленно гнал пред собою весь
курс; и неслись, как на ленте, градации схем, ряби формул; то место
в программе, где был лишь туман, я отмечал карандашиком; так часов
пять-шесть гнался курс; недоимки слагалися в списочек; в три часа
ночи я вскакивал, чтоб прозубрить недоимки свои до десятого часа,
когда уходил на экзамен; вздерг нервов, раскал добела ненормально
расширенной памяти длился до мига ответа; ответив, впадал в абулию:
весь курс закрывался туманом.
– Я не терплю этого декадентишки, – Сушкин шипел про меня:
до экзамена; «тройка», полученная у него, – мой триумф!
Вспоминаю стол, крытый зеленым сукном, над которым, как мертвая морда мартышки, помигивала голова Тихомирова, ректора, спрашивавшего пустяк и с «весьма» отпускавшего; вот голова, как гориллы,
М. Мензбира – с зеленоватым лицом, с черным встрепом волос; точно
лаялся он на студента, неслышно бросаясь вопросами; около него –
широкоплечий, матерый, совсем полотер в пиджаке, без студента тоскующий Сушкин, доцент-ассистент; он кабаньими глазками ищет
себе подходящую жертву из тех, кто, стащивши билетик, готовится
за малым столиком, пережидая, когда Тихомиров отпустит студента:
бросались к нему чуть не по двое; шли и к Мензбиру, который – опасен; а Сушкин без дела сидел: от него все улизывали; кого сцапывал,
с тем пыхтел долго; тяжелое, одутловатое, красное, точно в подтеках,
лицо; губы, ломти, в светлявой растительности, передергивались и кривились; мясистый, багровый носище; и – сентиментальные, злые глазеночки: не то гусиные, не то кабаньи!
273

Андрей БЕЛЫЙ
Я, взявши билет (полость носа у млекопитающих), ахнул от радости: без подготовки мог жарить; моргал очень весело на заморгавшего
Сушкина, ждущего жертвочки; Сушкин меня поманил: «Не угодно ль
со мною?» Я пошел. Тотчас мордища вспыхнула адскою радостью, уже
не пряча намерений.
Сев рядом с ним, – забарабанил; он слушал доклад о строеньи носов и ноздрей: у ланцетника, рыбы, рептилии; когда я дошел до лягушки, – прервал:
–Ну, а как развиваются ноздри зародыша?
Я проглотил свой язык: это ж не анатомия, – а эмбриология, нами
не пройденная! Даже Паркер молчит в этом пункте; вопрос повисал
без других, наводящих; я импровизировал, но где ж нам знать. Мы Огнева не слушали. Дьявольски перетирая ладонями, Сушкин к вопросу
прикалывал; и, веселясь красным носом, с пошипом бросал полуфразы:
невежда, папашин сынок; выражаются членораздельно и внятно (намек на «Симфонию»); я знал, что проваливаюсь: по огневскому курсу;
отец – председатель; и – жаловаться невозможно. Сушкин это учел;
даже если позвать председателя, этот доцент будет ставить вопросы:
на грани непройденного; спец сумеет всегда провалить; этот даже
не валит, а рушит; мы зловеще молчали; и даже Мензбир удивлялся
молчанию, вытянул губы под ухо мучителя; они шепталися.
Сушкин с издевкою повернулся ко мне:
– А ну-с, – перетер свои руки он, под потолок перемигивал.
И мне мелькало: «Сейчас доконает он черепом рыбы костистой!»
– Валите об артериальной системе зародыша в соотношении с матернею системой и об утробном дыхании.
Головоломка не хуже костистого черепа! Этот вопрос попал в список моих недоимок; и спец на вопросе подобного рода собьется;
я шептал под зловещий посапик: ни звука в ответ, когда я замолчал; помолчав, продолжал; и мелькало: вру, вру?
– Так-с! – и «три» вковырнулося; замысел Сушкина рушился.
Двадцать семь лет содрогаюсь я, припоминая получасовое знакомство свое с «академиком» Сушкиным (Сушкин стал академиком). А через месяц уже, обсуждая кончину отца с Тихомировым, я пережил Неприятный момент: Тихомиров, взглянув на меня, удивил вопросом:
– А что у вас там приключилося с Сушкиным?
274

НАЧАЛО ВЕКА
Стало быть, – был разговор обо мне! Но… но… что мог ответить
я «превосходительству», ректору, врагу Мензбира и, стало быть, Сушкина? Ответ обернулся б доносом; и я – промолчал; Тихомиров отметил молчанье пожимом плечей:
– Странно, – он закосился на рой шелковичных червей на отдельном столе, копошившихся из листьев скорционера (листьями скорционера питаются эти черви), – вы мне отвечали отлично.
Отличный ответ – зоология: те ж костяки, но в ином освещении.
И физиология шла на «весьма»; Лев Захарович Мороховец читал
анекдотически; шумный, безбрадый кругляк перещелкивал пальцами
над зарезаемой в жертву науке собакою, руки простерши с веселеньким
криком: «Бедняжечка, – мы перережем ей нерв!» Он являлся на первую
лекцию в сопровождении двух служителей, с охом, кряхтом тащивших
носилки с томинами; руки к носилкам, с приятным расклоном кидал:
– Господа, – полный курс физиологии. – Рявк, полный ужаса!
С новым подщелком подскакивал к столику; и на трех-томье
показывал:
– Это – ракурс курса! – Вздох облегчения!
– Но можно сделать ракурсик ракурса, – он схватывал том Ландуа. – Я читаю вам в этих пределах.
Рявк, полный веселости: аудитории!
– А для экзамена, – схватывал тощую книжицу и потрясал ей
к восторгу всех нас и себя самого, – это вот!
Да и в книжицу всыпал-таки анекдотики; так что беседа моя о лоханочках почечных с ним – взрывы хохота.
Пятиминутное же посиденье с профессором химии Н. Д. Зелинским, которому сдал я экзамен на право зачислиться в лабораторию
еще прежде, – приятное дело; меня, побеседовавши, отпустил: при
«весьма»; с Тимирязевым тоже мы кончили быстро («весьма»); впечатленье от Сушкина сгладилось; а впереди два не страшных экзамена:
метеорология и география – вместе; Лейст, дураковатого вида бородач,
говоривший с акцентом, устраивал перед экзаменом свой семинарий;
взяв в руку программу, ее излагал, представляя студента, «весьма» получающего; записавши немногие трюки, – справлялись легко.
На беду, оказались в Москве Мережковские; мои свиданья с ними
упали в часы семинариев; видеться ж – должен был; все же попав
275

Андрей БЕЛЫЙ
на один семинарий, прослушавши два-три билета, стал тихо выкрадываться; Лейст, увидев меня, отвергающего его помощь, узнавши, в глубоком молчании сопровождал меня мстительным взглядом; я понял: уход
отольется; Лейст принадлежал к зубы скалившим на «декадента»; и кроме того: зуб имел на отца – за подтруниванье: де Демчинский обставил
Эрнеста Егорыча в «Климате» (метеорологический журнал, издававшийся в 1902–1903 годах), профессор отнесся всерьез к этой шутке.
Уход с семинария, шутка, «Симфония», – все отлилось; и «барометр», билет, уже сданный когда-то профессору Умову, не облегчил:
побеждая в труднейшем, на легком мы ловимся; Лейст перепутывал
брошенным роем вопросов, рыча, не давая мне сообразить: выбивая
вопросом вопрос, он в вопрос выбивающий третьим вопросом валил
с потрясением мстительным волосяного покрова.
– Вы думаете, что на «тройку»!.. Я вас поздравляю… Пусть ктонибудь ставит: не я-с… Ну-с?.. Вода-с закипает при скольких же градусах?.. А?
– При нуле!
Тут вскричали, кидаясь друг к другу и перебивая друг друга: обмолвка, сорвавшаяся с языка, – не ошибка; а он утверждал, что –
ошибка; так, бросив «барометр», пустились исследовать принципы
знанья и «нуль», пока в спор не вмешался патрон мой, Анучин, уже
отпустивший студента и ухо придвинувший к нам; и к нему я и Лейст
повалились на грудь; Лейст с «нулем»; я же – без; а Анучин, хватаясь
за красный свой нос, пометался меж нами лисичьими глазками, слушая с полным неверием: Лейста, меня. Лейст зафыркал:
– Так экзаменуйте его: я – отказываюсь!
– Ну-ка, что у вас там? – добродушно отшмякал губами Анучин. –
Барометр? Рассказывайте!
Я прекрасно ему рассказал то, чего не мог высказать Лейсту; он
с той же ленцою прошмякал вопросами по географии: что-то о градусной сети Меркатора, о цилиндрической сети, конической; факт отвечанья ему по чужому предмету, свидетельствуя о сплошном обалдении
Лейста меж «двойкой» и «тройкой», Анучин решил: ну, допустим, что
метеорология – «два»; география – «пять», «два» плюс «пять», разделенные на два предмета, есть общая «тройка».
– Согласны?
276

НАЧАЛО ВЕКА
– Пусть так!
С облегчением шел я домой; дома – казус; отец: как барометра
не понимать? Лейст – дурак!
– Метеорологи – разве ученые-с? Лунные фазы Демчинский учел…
Бородач – не учел-с! – он кричал, задыхаясь; до смерти покрикивал:
– Вот геология, – дело иное: наука… А метеорология – что-с –
ерунда-с! Бородач этот думает… А?.. Скажите?
Последняя ставка – палеонтология и геология: Павлову; я не боялся: и все ж не хотелось при «тройке» остаться; я Павлова знал; он связался от детства с подарками, американскими марками: мне; подготовка – достаточная все же: предмет – два предмета, иль 1200 страниц; из них минимум страниц 500 – перезубр: для не спеца.
И я и отец расклеились: я – от своих опытов с памятью; он –
от толканья экзаменов в двух отделеньях его факультета; экзамены
у математиков – раз; у нас – два; там он казался таким молодым и здоровым, а дома – синел, иссякал, задыхался, хватаясь за пульс; Кобылинский позднее рассказывал мне:
– Забегаю, – тебя дома нет; Николай же Васильич, в халатике, жалуется: «Душит, вот!» – и бьет в грудь.
Мне – не жаловался, видя, как я измучен; и гнал все от книг:
– Брось, брось, Боренька, шел бы к Владимировым!
И я шел – на час, на другой: поразвлечься эскизами друга, романсами Анны Васильевны; в то время Владимировы переселились в Филипповский, что при Арбате; в университет мой путь лежал мимо
них; и перед экзаменами, утром, я заходил за В. В.; его мать отправляет, бывало, нас:
– Ну, сынки, – в путь-дорогу!
И высунется из окна, и махает рукою, и ждет возвращения; на экзамене, отделавшись раньше Владимирова, жду его; и оба мы ждем
разрешения участей А. С. Петровского, А. П. Печковского, С. Л. Иванова и черноусого, злого от страха Вячёслова; зубы подвязывал он; и, держась за живот, наседал на отца: непременно провалится он; отец журил этого черноусого мужа, едва ль не толкая к столу:
– Не имеете мужества, ясное дело, порезаться?.. А еще муж!..
277

Андрей БЕЛЫЙ
И следил, из-за кучки студентов топыря свой нос, как Вячёслов зарезывается; оказалось: не резался он; и отец мой встречал поздравительным рявком его:
– Сами видите, а – говорите!
Так страхи Вячёслова, судорожное заиканье Петровского и глуховатость Печковского ведомы были отцу; я, бывало, едва мигну ему
на Печковского, вспухнувшего и конфузящегося признаться в своей
глухоте, как отец, уже тарарахая стульями, гиппопотамом несется
к столу, чтобы экзаменатору в ухо вшепнуть с громким охом:
– Он – глух-с: вы бы, батюшка, громче его!
Вот отпущен Печковский; и мы несемся галопом кентавров в Филипповский, где ожидают – чаи, Митя Янчин, студент-математик,
ждет: «Как сладко с тобою мне быть», романс Глинки.
Вот палеонтология и геология: «пять», а отец, засиявший от радости, руки разводит:
– Ну, Боренька, – и удивил ты меня: таки эдакой прыти не ждал
от тебя; ты же, в корне взять, год пробал-бесничал; прошлое дело!.. Диплом первой степени – все-таки-с! Ясное дело: да-да-с!
СМЕРТЬ ОТЦА
На другой день отец объявил, что он едет со мной на Кавказ: полечить свое сердце; и кроме того: у него был участок земли вблизи
Адлера; участок тогда – пустовал; четверть века назад раздавала казна
почти даром участочки профессорам; «тоже – собственность», – иронизировал годы отец; но проект черноморской дороги взбил цены
на землю; отец торопился участок продать; сердце екнуло у меня;
я понял намерение: чувствуя смерть, нас хотел обеспечить; и вот загорелся: скорей на Кавказ! Я был в ужасе: в эдаком-то состоянии?
Доктор Попов, друг отца, покачал бородой: «Поезжай, брат, в деревню!» Прослушавши сердце отца, он – такой весельчак – мрачно
крякнул; рукою – по воздуху: «Плохо!»
Услышав, что плохо, отец заспешил: все описывал горы, Душет, где
родился; мне думалось: просится в смерть.
278

НАЧАЛО ВЕКА
В эти дни говорил с сожалением:
– Долго, голубчик мой, ждать окончания курса; да и – труден путь
литератора: существовать на строку! Это, ясное дело, – разбитые нервы; Петр Дмитриевич Боборыкин талант потерял; стал журнал издавать; просадил двести тысяч, чужих; и выплачивал долг лет пятнадцать:
романами; выплатил – ценой таланта; да-да-с! Что же это за путь?
Притом, Боренька, – бегал в испуге глазами он, – твоя-то ведь литература для кучки; ну где ж тут прожить? Измотаешься! – Вдруг просияв: – Облегченье мне знать, что естественный кончил ты; как-никак,
а – диплом есть; в крайнем случае вывернешься!
Вдруг забыв, что еще я студент, он к портному тащил, мне заказывать партикулярное платье:
И осенью-с – фрак: молодой человек – да-с – иметь должен –
фрак-с, шапоклак-с!
– А зачем?
– Так-с! Все может случиться, – и глазки опять начинали испуганно бегать.
А мне сердце щемило: он хочет при жизни, пока деньги есть, обеспечить меня одеждой; не верит в «студента»; и знает, что смерть
у него на носу.
Разговоры, поездки к портному и сбор – меж экзаменами; математики еще не кончили; да и дипломы еще не подписаны им; я в ожиданьи сидел вечера у Владимировых; возник план: покататься на лодках в Царицыне; были: Владимиров, А. П. Печковский, Погожев, Чиликин, Иванов; каталися блещущим днем по прудам; по развалинам
лазали; тешились перегонками; но сердце екало: «А что с отцом?» Стало ясно: припадок, последний! Он – ждет там, а – я?
– Да что с вами? Оставьте! – бурчал мне Владимиров; но я спешил
и засветло все же вернулся; звонил с замиранием сердца; отец отворил:
– Что ж ты так мало гулял?
Он шел в клуб.
На другой день, под вечер, ушел на последнее он заседание, где
прозаседал часов пять; подписал нам дипломы; к вечернему чаю пришел Василий Васильич Владимиров; невзначай завернул Балтрушайтис;
в двенадцать – звонок: отец – тихий, усталый, задумчиво-грустный;
и в клуб не пошел, изменяя привычке; уселся в качалку в сторонке
279

Андрей БЕЛЫЙ
от чайного столика, тихо раскачивая головою одною ее, благосклонно
прислушиваясь и не вмешиваясь; он смутил Балтрушайтиса, тоже –
когда-то студента-естественника.
Гости к часу ушли; мы с отцом побеседовали; он продолжал тихо
радоваться, просияв не без грусти и превозмогая усталость; я поцеловал на прощанье его; он сидел в той же позе, в качалке, раскачивая подбородком ее; я в дверях на него обернулся; и – видел: тот же ласковый
взгляд и кивок, – как прощальный, как благословляющий грустно,
как бы говоривший: «Иди себе: путь жизни труден!»
Часов эдак в пять просыпаюсь; и не одеваясь – в столовую, чтоб посмотреть на часы; возвращаясь к себе коридором, я видел в открытую
дверь кусок комнаты; в нем фигурочка в белом халатике: сгорбленно
ложкой в стакане помешивала: «Принимает лекарство!» Не раз я утрами отца заставал копошащимся: все не спалось.
Я лег и – заснул.
Мне привиделся сон: кто-то стонет; я силюсь прервать этот стон;
но свинцовая тяжесть как валит меня; стонали ж все жалобней: недопроснуться! Вдруг – с постели слетел, не во сне, потому что хрипели
ужасно! В отцовскую комнату бросился!
В том же своем затрапезном халатике, одной ногой на постели,
другой на полу, запрокинулся он, отсидевши, как видно, припадок,
который пытался лекарством прервать; я склонился к уже не внимающим полузакрытым глазам; хрипом дергалась грудь.
– Папа…
Грудь передернулась, грудь опустилась; пульс едва теплился: кончено; вынесся к спящей кухарке: «Попова!» Но не для спасенья, а – чтобы быть с ним вдвоем, без свидетелей; сам запер дверь; в кабинетик
вернулся; сел у изголовья: не стало его; а лежит, как живой! Засветилось
лицо, как улыбкою сквозь кисею; продолжала по смерти свершать
свою миссию светлая очень, шестидесятишестилетняя жизнь: утешитель в скорбях! Было строго и радостно, будто он мне говорил выраженьем: «А ты не тужи: надо радоваться!» И в последующей суматохе мне
было уже не до прощанья, которое стало в годах мне – свиданьем поновому: встречей с живой атмосферой идейного мира его.
Было странно сидение сына в восторге над прахом отца, когда доктор Попов влетел в дверь.
280
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
