Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары
.pdf
НАЧАЛО ВЕКА
том и Знаменкой: черт знает что выходило, приняв во внимание, что
Н*** подавала ему материал для романа и своею персоною, и фантастикой своих вымыслов обо мне и наших отношениях; вполне понятно его тогдашнее любопытство ко мне как художника-романиста;
и вместе с тем понятна все растущая ко мне ненависть как к воображаемому противнику в чисто личной трагедии: Н*** со свойственным
истеричкам талантом делала все, чтобы его раздразнить; и с тем же талантом она делала все, чтобы мне нарисовать образ Брюсова в самом
непривлекательном виде; она представляла себя объектом его гипнотических пассов; став между мною и Брюсовым, спутавши все карты
меж нами, сама она запуталась вчетверо; и результатом этой путаницы
явился морфий, к которому стала она – увы! – прибегать с той поры.
Вспоминая ужасную полосу своих отношений с поэтом, забегая в будущие года, я должен сказать: и ненавидя временами меня, он делал все
возможное, чтобы преодолеть свою «ненависть», сам зная, что ненависть – временный дурман; человеческий облик сквозь все «черные кошки» великолепно порой в нем побеждал; и я видел блеск его ясных до ослепительности, исстрадавшихся глаз, на меня обращенных; одну руку он
как бы заносил надо мной; другою точно от себя же оберегал меня.
Только через полтора года открылась реальная мне подоплека его
странного поведения, казавшегося немотивированным нападением,
но с порывами к истерической, повышенной дружбе и близости; поняв, я оценил в нем то именно, что заставляло меня некогда больно
вскрикивать, согласно его стихотворению.
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу.
(Стихотворение Брюсова: «Бальдеру Локи»).
С осени 1903 года Брюсов вдруг стал предо мной как овеянный
мглой: мы видались тогда очень часто: в «Скорпионе», у него, у меня,
у Бальмонта; чем более я вглядывался в него, тем более сквозь «литературу» меж нами выступала нелитературная, жуткая близость, которой
корни неведомы были.
321

Андрей БЕЛЫЙ
При встречах в гостях он с таинственною интимностью подсаживался ко мне, отзывал в теневой уголок, усаживал рядом; и начинал говорить преувеличенные комплименты; вдруг, сквозь них, больно всаживал он, точно рапиру, подкалывая – «дьявольским» афоризмом или
пугая намеком, что этот подкол может стать… и боем: на рапирах.
Не понимал ничего: и – становилось жутко: я приходил к Н***
и рассказывал ей о невнятице своих отношений с Брюсовым; она,
мрачно улыбаясь, не объясняя мне ничего, на другой день передавала
мои слова Брюсову; он, зная о моих недоумениях, продолжал меня
эпатировать; словом, – и я стал объектом его экспериментов; непростительно в Н***, что она в те месяцы не открыла мне ничего;
но я не сужу ее: добрая, чуткая женщина! Но как погребенная заживо
в истерию свою и в свой морфий.
Ее бреды (обо мне и о Брюсове) длились до лета 1907; весною
1907 года читал я публичную лекцию; Н*** появилась под кафедрою
с револьвериком в муфте; пришла ей фантазия, иль рецидив, в меня
выстрелить; но, побежденная лекцией, вдруг свой гнев обернула на…
Брюсова (?!) (вновь рецидив); в перерыве, став рядом с ним (он же доказывал Эллису что-то), закрытая, к счастью, своими друзьями от публики, она выхватила револьвер, целясь в Брюсова; не растерялся он,
тотчас твердо схватил ее за руку, чтобы эту «игрушку опасную», вырвавши, спрятать себе в карман; Кобылинский увез Н*** домой, провозясь с ней весь вечер, а Брюсов, спокойно войдя ко мне в лекторскую, дружелюбно касался тем лекции.
Так он собою владел!
Он не так собою владел в роковую эпоху моих назревающих
с ним и с Н*** бурь; в нем вскипали: то бешенство, то истерическое
благородство.
Осенью 1904 года углубилась трагедия между мною и Валерием
Брюсовым максимально; трагедия же с Н*** углубилась для меня уже
к весне 1904 года.
Но осенью 1903 года уж переживал я «двусмыслия» «аргонавтических» громов побед: кошки черные с Брюсовым, близость, трагедии
с Н***, ряд надрывов с «коммуною»: с Эртелем не пропоешь песни
жизни! Л. Л. Кобылинский – зажаривал еще более скрежещущими
322

НАЧАЛО ВЕКА
диссонансами в нашем оркестре, портя мне и ритмы и темпы; открывалось: Рачинский – взрыв дыма табачного, а вовсе не ладана!
Уж из души вырвалось стихотворение «Безумец», как вскрик:
Неужели меня
Никогда не узнают?
(«Золото в лазури»)
«Безумец» – последние строчки стихов, написанных для «Золота
в лазури», уже набираемого в типографии Воронова; через дней девятнадцать – вскрик первых стихов, но уже отнесенных к сборнику
«Пепел»:
Мне жить в застенке суждено. О да: застенок мой прекрасен! Я понял все. Мне все равно. Я не боюсь. Мой разум ясен.
Ужасная ясность ума есть картина, представшая мне: рой «аргонавтов»: «В своих дурацких колпаках, в своих ободранных халатах, они
кричали в мертвый прах, они рыдали на закатах»; («Пепел») а между
последними строчками «Золота» и первой строчкою «Пепла» – явление Блоков в Москве, и не воображавших, какую боль нес я под радостью первой встречи; отсюда и нервность моя с Блоками; ведь я чувствовал себя немного хозяином, принимающим их, наших гостей
в Москве; а между тем: мысль моя перевлекалася к Н***; за ней интриговал притаившийся Брюсов!
Печальная осень!
Грустно пронесся ноябрь; уже запели метели; снежинки хрустели
хлопчатою массой; зиму я любил; а эта зима навевала недобрые мне
предчувствия; я вчитывался в стихотворение Блока; и содрогался: точно
оно написано про меня:
…Тот, кто качался и хохотал,
Бессмысленно протягивая руки,
Прижался, задрожал, –
И те, кто прежде безумно кричал,
Услышали плачущие звуки.
323

Андрей БЕЛЫЙ
Заплакавший – я, самозванец, «Орфей», увидавший себя: в колпа-
ке арлекина.
ЗНАКОМСТВО
Десятого января 1904 года в морозный, пылающий день – раздается звонок: меня спрашивают; выхожу я, и вижу: нарядная дама выходит из меха; высокий студент, сняв пальто, его вешает, стиснув в руке
рукавицы молочного цвета; фуражка лежит.
Блоки!
Широкоплечий; прекрасно сидящий сюртук с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим; супруга поэта одета
подчеркнуто чопорно; в воздухе – запах духов; молодая, веселая, очень
изящная пара! Но… но… Александр ли Блок – юноша этот, с лицом,
на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр? Не то «Молодец» сказок; не то – очень статный военный; со сдержами ровных,
немногих движений, с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне; он подходит, растериваясь голубыми глазами, присевшими в складки, от явных усилий меня разглядеть; и стоит,
потоптываясь (сходство с Гауптманом юным):
– Борис Николаевич?
Поцеловались.
Но образ, который во мне возникал от стихов, – был иной: роста
малого, с бледно-болезненным, очень тяжелым лицом, с небольшими
ногами, в одежде не сшитой отлично, вперенный всегда в горизонт
беспокоящим фосфором глаз; и – с зачесанными волосами; таким
вставал Блок из раздумий:
Ах, сам я бледен, как снега,
В упорной думе сердцем беден!
Курчавая шапка густых рыжеватых волос, умный лоб, перерезанный складкою, рот улыбнувшийся; глаза приближенно смотрят, явивши растерянность: большую, чем подобало.
Разочарованье!
324

НАЧАЛО ВЕКА
Мое состояние передалось А. А.: он, конфузясь смущеньем моим,
очень долго замешкался с недоуменной улыбкою около вешалки; я все
старался повесить пальто; он в карман рукавицы засовывал; и не смущалась нарядная дама, супруга его; не сняв шапочки, ярко пылая морозом
и ясняся прядями золотоватых волос, с меховою, большущею муфтой
в руке, прошла в комнаты, куда повел я гостей и где мать ожидала их.
Сели в гостиной, не зная, как быть и о чем говорить; Любовь Дмитриевна, севши в сторонке, молчала и нас наблюдала.
Запомнился розовый луч из окна, своей сеточкою через штору заривший слегка рыжеватые, мягко волнистые кудри поэта, его голубые
глаза и поставленный локоть руки, опиравшийся в ручку растяпого,
старофасонного кресла. А слов я не помню: они – о простых, обыденных вещах, о Москве, о знакомых, о «Грифе», о Брюсове, даже о том,
что нам – не говорится, а – следует поговорить основательно; тут же
втроем улыбнулись: визитности.
Лед стал ломаться; все же: Блок – меланхолик; а я был сангвиник;
обоим пришлось-таки много таиться от окружавших; он чужд был:
студенчеству, отчиму, родственникам, Менделеевым, плотной военной
среде, средь которой он жил (жил – в казармах); он испытывал частый
испуг пред бестактностью; а к суесловию – просто питал отвращенье,
которое он закрывал стилем очень «хорошего тона»; скажу я подобием: анапестичный в интимном, он облекся в сюртук свой, как в ямб.
Ямбом я не владел, выявляя себя в амфибрахии: в чередованьи прерывистом очень коротеньких строчек; мой стиль выявленья – сумятица нервная очень на людях: при тихости внутренней; внутренне бурный, – на людях тишел он.
Столкнулись контрастами!
Всякий сказал бы, взглянув на меня, что – москвич: то есть – интеллигент, такт теряющий; вся моя роскошь – сюртук, надеваемый редко;
пиджак же висел как мешок, потому что его не заказывал, а приобрел
в дрянной лавке, леняся примерить. Взглянувши на Блока, сказали бы
все: дворянин, натянувший улыбку хорошего тона, как выправку, чтоб
зевок подавить; но – душа сострадательно-ласковая: к бедным ближним.
Я выглядел – интеллигентней, нервнее, слабее, рассеянней, демократичней его; интеллектуальнее и здоровее меня он казался; мы оба не выявили в себе стилей наших поэзии; никто не сказал бы, взглянувши на Бло-
325

Андрей БЕЛЫЙ
ка, что он – автор цикла «видений» своих; он, по виду, писал даже крепче Тургенева, – но по Тургеневу, так же охотясь: в больших сапогах,
с рыжим сеттером. Взгляд на меня возбудил бы догадку: рифмует – «искал – идеал»; в довершение недоумения Блока: я был перетерзан провалом «Кружка» и запутанными отношеньями с Н***.
Вид – не «суть».
Под «дворянскою» маскою в Блоке, конечно же, жили: и Пестель,
и Лермонтов; а под моими «идеями» прочно засел методолог, весьма
осторожно ощупывающий и всегда выжидающий мнения ответного;
с виду ж дающий авансы: всем стилем речей, приспособленных для собеседника; так: торопясь, вперед забегая в словах, я был – крепче, спокойней; и, да, – терпеливей: он не выносил разговоров, которые я выносил, их отстрадывая.
Вскоре Блок мне признался: был миг, когда он не поверил в меня,
в этом первом сидении, чувствуя, что я – «не тот»; и такое себя отражение в нем – я почувствовал тоже; «Бугаев совсем не такой», – писал
матери он из Москвы.
Я в тот день ощутил его старшим (мы были ровесники).
Вот еще штрих: если б А. А. стали расспрашивать о нашей встрече, он
словом отметил бы внутреннее, что возникло меж нами, без психологической характеристики и без нюансов; он матери пишет, что«… дверь
соловьевской квартиры с надписью „Доктор Затонский“. Бугаев и Петровский говорят, что его нет – затонул в тростниках»; ракурс характеристики; иль: «Господин… определенный мною: забинтованное брюхо»;
или: «Сидим с Бугаевым и Петровским под свист ветра. Радуемся».
Я же прислушивался к обертону, к нюансам, слова забывая; весь
первый мой с ним разговор позабыт; помню только, что я признавался
в трудности с ним говорить; он же точку поставил над «и»:
– Очень трудно!
Я – анализировал трудности, вдруг спохватись, что при первом визите анализ такой неуместен; Блок перетерпел с благодушием; и поразил «тихой силой» молчанья, слетающего с загорелого, очень здорового, розового, молодого, красивого очень лица: безо всякого «рыцаря
Дамы»; стиль старых витражей, иль «средних веков», или Данте –
не шел к нему; что-то от Фауста.
326

НАЧАЛО ВЕКА
Силою этою он озарял разговор, излучая тепло, очень кровное;
«воздуха» ж – не было.
Слушая наклоном большой головы, отмечающей еле заметным кивочком слова свои, произносимые громко, и все же придушенным голосом, чуть деревянным; дымок выпуская, разглядывал, щуря глаза, повисающие и сияющие из солнечного луча дымовые светлобрысые ленты.
Он вызвал во мне впечатление затона, в котором таится всплывающая из глубин своих рыбина; не было афористической ряби, играющих малых рыбеночек, пырскающих и бросающих вверх пузырьки
парадоксов, к которым привык я, внимая – Рачинскому, Эллису; он
говорил тяжело, положительно, кратко, с ирихрипом, с немногими
жестами, стряхивая пепелушки; а все-таки «мудрость» дышала в скупом этом слове; а легкость, с которою будто бы он соглашался на все,
была косностью, ленью; прижми его крепко к его же словам: «Может
быть, это так», – он возьмет их назад.
– А пожалуй, я думаю, что и не так… Знаешь, Боря, – не так.
Не свернешь!
Все то в первом свидании же стало ясно, упорно взывая к работе
сознания: я ожидал его видеть – воздушным; меня подавила интеллектуальность его.
Блоки вышли.
Запомнилась стужа, погасшая тускло заря, охватившая грусть;
я пошел поделиться своим впечатленьем от Блоков к Петровскому; мы
очутилися с ним на Никитском бульваре; и я рассмеялся вдруг:
– Знаете что, он – морковь, а жена его – репа!.. – И мы, придираясь к мальчишествам этим, расшучивали наши мысли, игривые, смутные, грустные.
ЗА САМОВАРЧИКОМ
Первые дни пребывания Блоков в Москве я к ним приглядывался;
в тот же вечер с Петровским и с ними посиживали у Сережи, в уютной квартирочке в три малых комнатки, куда с усилием втиснули всю
меблировку арбатской квартиры, большой.
327

Андрей БЕЛЫЙ
С Блоками стало проще, теплее: Сережа, троюродный брат А. А.,
ближайший мой друг, ликвидировал официальности, перелетая по темам, кидаясь словами, руками, предметами; то темпераментно вскакивал, вздернувши брови, сутулые плечи, качался над чайным столом,
руку ставя углом; тыкал в воздух двуперстием; и с тарарахами падал;
и – перетопатывал, весь исходя громким хохотом; в нем было что-то
пленительное: еще мальчик, а – муж в бурях жизни: без всякой опоры;
рой родственников – только куль тяготевший, – на детских плечах;
а Рачинский, его опекун, с жаром, с пылом, с огромной сердечностью,
уподоблялся налету растрепывавшей, распекающей бури; он сам взывал к опекунам.
И Петровский, в те годы бывший не раз в положении няньки Рачинского, уже выдвигался на пост опекунства: над «опекуном». В этот
вечер Петровский над чашкою чая острил о «Затонском», утопшем
в затоне квартиры: здесь под полом; Блок о Петровском вспомнил
в письме: «Очень милый».
Сидели за чаем веселой пятеркой.
Блок юморизировал, изображая себя визитером с перчаткой
в руке, наносящим визит обитателям синих московских домков, соблюдающим тон перед псами и галками; с неторопливым повертом
всем корпусом, он излагал впечатленья свои Любовь Дмитриевне перекуренным голосом:
– Знаешь ли, Люба, – Сережа, по-моему, стол опрокинет.
Со сдержанным юмором он излагал свои домыслы о Мережковском, а губы дрожали от смеха у нас: от тайных, смешных, вторых
смыслов, которых не договаривал он, отрясая свои пепелушки, расширив невинно на нас голубые глаза.
Обсуждались «Весы», пробный номер которых с портретами
Брюсова, Гиппиус тут же лежал; Соловьев, ненавидевший Гиппиус,
вырвав портрет поэтессы, со свойственной ему способностью все доводить до конца, ставя даже не точки над «и», а огромные дыры, колом пробиваемые (он шутил монструозно), топтал каблучищем портрет поэтессы – во славу супруги поэта (потом с Гиппиус дружил);
Блок, отметив единственность Гиппиус, иронизировал над ее слабостью: ссорить людей.
– Ну, а вы? – обратились к супруге поэта.
328

НАЧАЛО ВЕКА
– Нет, – я говорить не умею.
Но слушала пристально, ширясь синими, как кобальт, глазами
из щура ресниц, как из ширмы, – разглядывая, она «старшей» держалась; и Блок называл ее строгой; была всех моложе, но силилась «дамой» держаться, с огромною муфтой входила в дома, где была
не «своя», точно тупясь над муфтой, которую мяла в коленях.
Сережа, еще гимназист, подавал повод к смеху; зачем-то надев
сюртучок, перешитый с плеча Соловьева, Владимира, выглядя куцым,
он шею свою повязал белым шарфиком; Блоки дивились откиду, подпрыгу бровей с помаванием шейного шарфика: в пляшущих пепельных космах: как клюкнувший шафер с купеческой свадьбы; он весь
разрывался гротесками – «по-соловьевски»: с потопами, с ором, с подкидом столовой доски и с зацепом за скатерть.
Петровский поставил стерляжий носочек в пенснэ; заикаясь, вонзал в него шпильки; и тупился, и розовел, как кисейная барышня, ворох ехидн прикрывая, как шалью: подумаешь, – розочки!..
Блок, Соловьев и Петровский мне виделись трио испытаннейших
остряков; мой «лирический» стиль (не до шуток мне было в те дни)
как надрывная трещина: в вечер забав; Александр Александрович Блок
озорным разведением рук незлобиво вышучивал вымученность моей
лирики; после умел представлять он, как просят читать меня; я же,
конфузясь, – отнекиваюсь; говорят, – пародировал великолепно: при
мне – ни за что. А я карикатурил в лицо ему, в Шахматове, хищно
схватывая карандаш и трясяся от жадности, целился взглядом в заостренный нос его иль в лицо «репой» Л. Д., чтоб на смятом клочке быстро зарисовать едкий гротеск: Александр Александрович с идиотическим видом возводит жену на престол Анны Шмидт, ее свергнув с престола; Рачинский же, я, Соловьев, его «бабинька» в чепчике, в черной
косынке, – кто падая в обморок, кто вознесясь, идиотски приветствуют «императрицу».
Сережа, меня провоцируя, все подносил к этим шуточным ужасам,
как на гигантских шагах; от себя не шутил я, но вспыхивал часто от злого
острячества Гиппиус, от «мастодонтов» Сережиного, как гром, хохота.
Юмор А. А. меня не провоцировал; и без Сережи бывание с Блоками делалось тихим, но грустным уютом; А. А не шутил: утонченнейше
юморизировал, характеристик не строя; он черточкой, поданным мет-
329

Андрей БЕЛЫЙ
ким, сражающим словом бил наповал; раз он выразил разность меж
нами коротенькой фразою:
– Ты, Боря, – мот, я – кутила; «кутила» – способность отдаться;
«мот» – россыпь словесная: от беззащитности, от немоты; и – раздача
авансов: долги неоплатные!
Мать говорила:
– Когда Александр Александрович скажет серьезно, мне хочется
расхохотаться.
Движением глаз, головой строил шаржи, подкинув Сереже:
на взрыв; если что и высказывал словом, то по-старомодному, чинно:
по Диккенсу, не по Пруткову.
В тот вечер подчеркивал шарфик Сережи, еще гимназиста; и к матери в письмах подчеркивал гам: «пробуждение в полдень от криков
Сережи»; «Сережа кричит на всю конку, скандалит»; «Сережа с криками удаляется».
С нежностью Блок относился. к нему.
Поразила грамматика речи в тот вечер: короткая фраза; построена
просто, но с частыми «чтоб» и «чтобы», опускаемыми в просторечии;
так: «я пойду, чтоб купить» – не «пойду купить»; или: «несу пиво, чтоб
выпить»; а деепричастий – не употреблял, говорил без стилистики;
фразы – чурбашки: простые и ясные; в них же, как всплески, темнотные смыслы; они, как вода, испарялись: вниманье вперялось за текст;
я потом раздражался на ясную эту невнятицу.
– Блок безглаголен! – рыкал Мережковский.
Поздней, написав «Против музыки», я написал против фразы такой, точно за нос водящей: как будто все сказано; в сказанном же –
ничего; знай, как знаешь; не то апелляция к тайному смыслу; а в сущности, лишь безответственность: наобещав горы золота миною, при
предъявлении векселя с видом невинным помаргивать:
– Не обещал!
Улыбнуться Аничкову; с ним отобедать; потом в «Дневнике» пристрочить: «Идиот»: со всей искренностью! Не откликнешься на смыслы темные, будешь сегодня – «дурак»; а откликнешься, будешь – назавтра «дурак», потому, что два смысла, темнотный и ясный, перекувыркнутся за год.
330
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
