Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
– Ну, я этого ждал, – мне отрезал он скороговоркой. – Я тоже!
– За партой сидели: пятидесятипятилетняя дружба! Мужайтесь! – хватил по плечу. – Мать в деревне? На вас это свалится! – хлопнул меня он с прирявком веселым; и бросился в двери; в дверях поперх­нулся рыданьем; в дверях же стоял в сюртучке человечек с пристой­ною маской: «Бюро похоронных процессий». Каким нюхом вынюхал? Вел себя точно хозяин.
Я с этого мига – ни свой, ни отца: добывание денег (две тысячи, спрятанные в толстый том, лишь через полгода мне высыпались), ряд расчетов – кому, что и сколько, – отчет Тихомирову, сколько истратил: университет хоронил; выбор места могилы; и перегово­ры – с монахинями, с хором, с причтом, встречание профессоров, из которых иные мне совали два пальца и били глазами в ланиты, как будто отца укокошил; меня оттесняли от гроба, как вора, за­бравшегося не в свой дом, а не того, кто из нашего дома мог этих невеж удалить. Не до этого было мне: где-то за спинами их каранда­шик губами замусливал, счеты сводя, чтоб не думали, что я копейки университетские стибрил.
Мой дядя, Георгий Васильич, страдавший ногами, не мог мне по­мочь, удивляясь моей расторопности, все-то сражаясь с Петровским за шахматами, едко фыркая с ним на неискренних пыжиков, свои вен­ки возлагавших.
Волновало: приедет ли мать? Телеграмма, что «еду», пришла; ее ж – не было.
Вынос: десятки венков, над седыми волосами, над краем перил, как над бездною, – куча цветов золотого, открытого гроба – с тем самым лицом. Мать? Не поспеет! Когда гроб выносили в подъезд, я увидел, как с плачем слезает под черными крепами мать с лихача, обнажившего голову; и – прямо в церковь. Я до опускания гроба не шел по стопам «дорогого покойника», ежеминутно слетая с ка­реты, носясь и туда и сюда: не забыли ли этого, то ли в порядке? Стоял вдалеке, в посторонних зеваках, чтобы не видеть Лопатина, евшего гадко очками меня, и Церасского, бледно-зеленого, евшего тоже, когда поднялась над холмом треуголка дрожавшего всхлипом своим попечителя округа; и столь знакомое с детства лицо, желто-
281
Андрей БЕЛЫЙ
одутловатое, помесь хунхуза с поэтом Некрасовым, хрипло сказало надгробное слово.
Но с того дня на закате ходил в монастырь, чтоб сидеть перед еще живыми цветами цветущей могилы, едва озаряемой вспыхами ма­ленького темно-розового фонаречка надгробного; мраморный ангел взвивал свои белые крылья с соседней могилы; я помнил романс, – тот, который певала нам этой весной моя мать; а отец, распахнув кабине­тик, с порога прислушивался, подпирая рукою очки, а – другой, с раз­резалкой, помахивая:
– Хорошо-с: и слова и мелодия!
И, засутуляся, шел затвориться.
Слова – неизвестного; музыка – А. С. Челищева, моего друга; и – ученика его; помнились строчки: «Над тихой могилою ангел молчанья стоял…»
Он стоял! Здесь под ангелом, глядя на вспыхи лампадок, на ряд точ­но руки подъявших распятий, внимая звененью фарфоровых, бледных венков, я испытывал необъяснимую радость; мой спутник, склонясь локтями в колени, без шапки, твердил в розоватые зори стих Блока, на­писанный только что, столь мной любимый в те дни:
У забытых могил пробивалась трава.
Спутник – Л. Д. Семенов; он связан мне с тихой могилой отца.
ЛЕОНИД СЕМЕНОВ
Явился в день похорон. Мы с матерью вернулись из монастыря; по­звонили: в дверях – худой, загорелый студент с шапкой темных курча­вых волос; лицо тощее, острое; усики, помесь румянца с загаром; схва­тяся за маленький усик и сдвинув густые, нависшие брови, назвался Семеновым: от Мережковских, с письмом; и так близко сидящими карими глазками щупал меня; твердо сжатые, жесткие губы!
Узнавши о смерти отца, он хотел ретироваться, но я задержал; улыб­нулся; с насупом уселся; локтями – в колени; и, доброе что-то оспаривая в проявленьи своем, завертевши картуз и глаза опустивши, баском вы-
282
НАЧАЛО ВЕКА
рокатывал суждения о Мережковских; и встряхивал шапкой каштано­вых темных волос; он казался бы здоровяком, кабы не худоба.
Наконец поднялся он прощаться; когда подал жаркую свою сухую
ладонь, то опять промелькнула улыбка, исчезнув в насупе бровей.
Он ходил ежедневно; и стал моим спутником в ежевечерних про-
гулках: к могиле отца.
Он углил подбородком, локтями, бровями, заостренным носом, всем тощим и строгим лицом своим; резал сухим, ломким, точно стек­ло, интеллектом; но сдерживали: петербургская стать и печать обще­ства, в среде которого рос (сын сенатора). И казалось, что он – демагог и оратор, углами локтей протолкавшийся к кафедре, чтобы басить, агитировать, распространять убеждения – месиво из черносотенства, славянофильства с народничеством; он выдумывал своих крестьян и царя своего, чтобы скоро разбиться об эти утопии, ратовал против капитализма; дичайшая неразбериха; не то монархист, а не то анархист!
Резко подчеркивал аполитичность мою, опустивши глаза, перетря­хивал темной шапкой волос, развеваемых ветром, бросая в даль улицы тощее, перегорелое, с ярким румянцем лицо: он ходил непокрытым, таская часами меня по переулкам и улицам, в роли наставника, руко­водителя, организатора моих общественных взглядов бил точно углом чемодана, рассудочно взваленного на плечо; а когда я бросал в него рез­костями, он хватал меня за руку и начинал улыбаться по-детски, бася:
– В сущности, – мрачно басил, опуская глаза, перетряхивая тем­ной шапкой волос, развеваемых ветром, – мне очень чужда ваша апо­литичность, чужда ваша литературная группа: люблю я замешиваться в толкотню, биться за убеждения, разубеждать, убеждать, а вы держи­тесь замкнуто; месиво жизни вам чуждо.
Я ему возражал; он толкался, как локтем, упористым мнением; и порывался тащить меня в несимпатичную; смесь черносотенных до­мыслов, странно окрашенных уже тогда анархическим буйством.
– Мережковские, вы, Блок – мне чужды.
Меж тем – видел я: Мережковскими был он захвачен; и скоро уже обнаружилось: Блока считал он единственным, неповторимым поэтом; позднее он выпустил книгу стихов – недурных; и – под Блока.
Меня раздражало его самомненье, желание стать моим руководи­телем, организатором политических мнений; огромнейшее самомне-
283
Андрей БЕЛЫЙ
ние перло из его слов на меня; ими бил, как углом чемодана, некстати тащимого им на прогулке.
– Если Блок, Мережковские, Брюсов вам чужды, зачем же вы хо­дите к ним? Не они к вам пришли; вы явились к ним; и почему вы яви­лись ко мне и таскаете на прогулку меня; политические убеждения ваши бессмысленны.
И я приходил в настоящий азарт:
– И идите от нас… И не надо мне вас, – останавливался я на пере­крестке, всем видом показывая: вам – направо, а мне…
Тут он хватал меня за руку; и начинал улыбаться, по-детски, бася:
– Не сердитесь, простите!
Я, насупясь, молчал; казалось, точно он на плечах тащил тюк, от ко­торого сам же страдал и которым толкался; тюк – идея предвзятая: царь-де с народом, коли устранить средостение, произведет револю­цию; через восемнадцать месяцев он превратился в отъявленного тер­рориста; он шел 9 января в первых рядах с толпою рабочих, чтоб ви­деть, как царь выйдет слушать петицию; шел как на праздник, чтоб видеть осуществленье идеи своей; когда грянули залпы, он в первых рядах был; кругом него падали трупы; он тоже упал, представляясь убитым; и этим лишь спасся; в течение нескольких дней он переродил­ся; скажу, забегая вперед, что я видел его в эти дни, оказавшися в Пе­тербурге; он был как помешанный; эдакой злобы ни в ком я не видел в те дни; в течение нескольких дней бегал он с револьвером в кармане и жертву из светского круга себе выбирал; и его разбирало убить кого попало; но и тогда, когда он ощутил вдруг эсером себя, я не знал, что сильней возбуждало в нем ярость: расстрел ли рабочих, расстрел ли ди­чайших утопий его о царе и народе.
3. Н. Гиппиус говорила:
– Рехнулся Семенов.
Я видывал, кажется, у Сологуба его: он сидел, суглив корпус, и с тем же насупом презрительным слушал левейшие для радикалов вы­сказыванья; они ему жалкой казалися болтовней; он хотел немедленно­го ответного действия: бомб, взрывов; и обливал всех презрением.
В эти дни проживал с Мережковскими я; Леонид Семенов, растер­занный, дикий, в пальто, раз влетел в мою комнату; вывлек из дома; та­скал по Летнему саду, рассказывал, как он на лестнице где-то встретил-
284
НАЧАЛО ВЕКА
ся с князем великим Владимиром-де, совершенно случайно, один на один; инстинктивно схватись за карман, хотел выхватить свой ре­вольвер, чтобы выстрелить; а Владимир откинулся, по его словам, устрашась инстинктивного жеста; он же, увидя Владимира беззащит­ным, – он-де… не мог…
Трагедия этого неуравновешенного человека в том, что он убежде­ния свои на себя точно взваливал; не вырастали они органически; он подбирал их, таскал, с охом, с кряхтом; он не понимал: убеждения вы­растают естественно, точно цвет из питающей почвы; у него же и по­чвы не было.
Уж в октябре 1905 года мы вместе толкались на манифестациях; он появлялся у нас, «аргонавтов»; ему П. И. Астров понравился; он патетически с ним зауглил; он басил: «Как у вас хорошо!» Вместе цепь мы держали на похоронах Трубецкого; толкался локтями, пихаемый справа и слева: толпой; перетряхивая темной шапкой волос, развева­емых ветром, меня поражая загаром румянца, басил на всю площадь Калужскую:
– Как хорошо здесь толкаться со всеми: ей-ей, – держи цепь!
Он внезапно исчез. Разорвав со своим кругом, нырнул в агитацию; пойман был где-то в деревне; избит; посидел; и был выпущен; тут объ­явился последователем Добролюбова; пешком к Толстому пошел: на­ставлять; «пристыдил», поразил он Толстого, который вздыхал, что ему не дана сила: быть с Добролюбовым.
А от Толстого явился в Москву; я едва в нем признал поражавшего некогда талантом студента; густая, всклокоченная борода, армяк, вален­ки; сел со мной рядом; насупясь, рассказывал, как батраком он работал.
Епископ Антоний, к которому он заходил, раздраженный упор­ством Семенова, едко его обличавшего, встал, указав на дверь кельи; Семенов же, супясь: «А я не уйду, пока вы не ответите толком!» Анто­ний – на ключ от него; а Семенов угрюмо сидел перед запертой две­рью: час, два; наконец объяснились они; после он рассказывал с доброй детской улыбкой: «Антоний с размахом!»
И кончил Семенов трагически: ходили лишь темные слухи о том, что он пал жертвой кулацкой интриги (во время хозяйничанья белой банды).
285
Андрей БЕЛЫЙ
Наверно, в последней своей фазе остался таким же софистом на­пористым, с диким насупом, с сидящими узко сверлящими карими глазками, с дерзостным встряхом каштановой шапки волос; сухой огонь бегал в жилах, – не кровь; восхищал прямотой; он, сжигая пы­линку, сжигал вместе с ней и тулуп, на который упала она; а с тулу­пом сжигал он себя.
В ту весну поэзия Блока нас сблизила; Семенов ей подражал неу­дачно; таская меня по бульварам, Девичьему Полю, углил он размаха­ми палки, фуражкою с белым чехлом.
Проходили с ним воротами монастыря, мимо красного домика в зелень, цветы, к белоствольным березкам на фоне зазубренных баше­нок; здесь он затихал; отдав кудри ветрам, расширял он глаза на града­цию красных зубцов и на купол сверкающий розового и большого со­бора; мы садились на лавочку, чтобы помалкивать; делался нежным, внимательным, чутким; меня без единого слова как бы приводя в со­стояние светлой грусти о близком, утраченном друге, отце, он боялся спугнуть, понимая всю гамму волнений, мне веявшую от могилы; и то, чему как-то не вняли во мне Соловьев, Кобылинский, Петровский, Владимиров, внял этот странный, случайный пришлец.
Запомнился с ним разговор из одних междометий; прислушива­лись к фисгармониуму, из окна монастырского домика: кто-то там Баха играл.
Этот тихий Семенов, а не петербургский поэт, агитатор, эсер, до­бролюбовец, мистик, крестьянский батрак, – зажил в моей памяти.
«ЗОЛОТО ВЛАЗУРИ»
В те дни получаю письмо от М. Н. Коваленского, ранней весною в «Курьере» ругавшего меня; он, помня прошлые встречи, весьма со­жалел, что не мог появиться на похоронах; но ему ли, «врагу», быть со мною? Визит нанесли: Поляков, В. Я. Брюсов.
В деревню со мною и с матерью ехали: А. С. Петровский и В. В. Вла­димиров; так что июня семнадцатого мы оказались в знакомых полях, где усталость сказалась упадком; даже припадки сердечные мучили.
286
НАЧАЛО ВЕКА
– Бросьте, – дымил в нос Владимиров, когда, бывало, в долгушке летели полями; закидывали пристяжные; мотал головой коренник; я – за кучера; но ни поля, ни друзья не развеивали моей грусти.
Как жить? Декаденты – разочаровали; друзья мои – противоре­чий клубок; я же, мнивший связать их в гармонию, себе виделся пти­цей, которую щука тащила на дно и которую рак пятил вспять; те, кого я искал, обращались в ничто, которое мне виделось всем и которое я обещал зажечь в солнце; оно стало – толчками сердечными; не было у самозванца обещанных сил.
Мать меня убедила дать отдых себе, не смущать себя думой о заработке; стол, квартира, да несколько тысяч, да малый доход от учебников, от библиотеки, математической, проданной универ­ситету, да пенсия, – хватит! Я думал работать в «Весах»; и рассчи­тывал чтением лекций кой-что подработать; но лекции мне попе­читель, хрипевший над гробом отца, запретил; а «Весы» мне плати­ли копейками.
Все же мало я думал о хлебе насущном.
Налеты лирических волн меня охватили.
Встав рано, до трех отдавался двум «Критикам» Канта, прива­ливаясь на ходу к углу лавочки, чтоб пристрочить примечание; стал хмур; не бывал у соседей; отмалчивался от домашних, шагая под липами или отмахивая километров пятнадцать верхом, колеся на­довражным крутым плоскогорьем, господствовавшим над огром­ными ширями, крышами дальних усадеб, лесками, деревнями, оку не видными, журчавшими на дне водотеков ручьями; только море колеблемой ржи, испещренной летящими пятнами, всплески вол­ны о межу разбиваемых ветром колосьев.
Здесь продумано, писано все, что писал в те года; пло-ского­рие – точно крыша мне видного мира; пройди сто шагов по меже, – и все станет приземистым; двадцать шагов к дну овра­га – ущелье, где можно махать километрами; все здесь механиче­ски как-то отвеивалось; ветер – ткани пространства, летящего вре­мени; небо же – круговороты осей; там ландшафт, топография, взятая в астрономической памяти, скидывали мою строчку: со всех обывательских счетов.
287
Андрей БЕЛЫЙ
Мне казалось: свою непокрытую голову я поднимал не под кров­лю, – в пространство Коперника, где шторка, марево, сорвана, пере­живая не солнечный час, а скрещение зодиакальных времен; но то не было иллюзией; было жаждою убежать от «Критики» Канта.
После уже я Петрова-Водкина слушал, как он проповедовал свою «науку видеть» и учеников заставлял пережить восход солнца взлета­нием грудью навстречу лучам, а закат – упаданьем спиною: назад.
И я – говорил себе: «Это ж мои упражнения в обсерватории туль­ской!» Там я пережил глубокую волну атмосферы – каскадом.
…Веков струевой водопад, Вечно грустной спадая волной, Не замоет к былому возврат, Навсегда просквозив стариной.
Возврат, или суточный круг, – просто космографическое ощуще­нье вселенной; так казалось мне; под отдачей себя природе чувствова­лась – та же болезнь сознания, тот же раздвой.
Так три месяца прожил, бродя по полям, вылепетывая свои строчки; оброс бородой; бросил шапку носить; стал коричневый весь от прожара; мне казалось, что солнце спалило с меня то мо­ральное и физическое утомление, которыми сказалась Москва; шутка ли: за этот сезон – три смерти близких, государственные эк­замены, которые напоминали взятие приступом твердынь: с ни­чтожными силами. Стоя посреди горбатых равнин и ища забвения, я часами изучал колориты полей; и о них слагал строчки; книгу же стихов назвал «Золото в лазури», «золото» – созревшие нивы; «ла­зурь» – воздух. Но стихи того времени – жалкий срыв:
Тот же солнечный древний напев, – Как настой, золотой перезвон – Золотых лучезарных дерев В бирюзовый, как зовы, мой сон. Тот же ветер столетий плеснул, Отмелькал ожерельями дней, – Золотистую лапу рванул
288
НАЧАЛО ВЕКА
Леопардовой шкуры моей
(Из стихотворения эпохи «Золота в лазури»
в позднейшей редакции).
Солнечный напев – шум в ушах от напева; никогда позднее лири­ческая волна так не переполняла меня; все, записанное мной в стро­ках, вышло жалко; лучшие строчки не осадились строками; но можно сказать: ненаписанные строки «Золота в лазури» как бы вошли в меня; и лишь поздней, в правке «фиктивного», мной написанного «Золота в лазури», отразились подлинные мои восприятия того лета: полей, воздуха, напёка, шума в ушах; и была какая-то отрава в немоте моей, в неумении сказаться; солнце и одаряло меня, пьяня; но солнечный перепой сказывался ядовито; и было – больно: так больно!
Вы – радуги, вы, мраморы аркад! Ты – водопад пустых великолепий! Не радует благоуханный сад, Когда и в нем как в раскаленном склепе… Над немотой запепеленных лет Заговорив сожженными глазами, Я выкинусь в непереносный свет И изойду, как молньями, слезами. Я – чуть живой, стрелой пронзенный бард – Опламенен тоской неааживною, Как злой, золотоглавый леопард, Оскаленный из золотого зноя
(Тоже поздняя редакция «Золота в лазури»).
Вне упражнений подобного рода в тень щелкавших, сухих ака­ций я шел с книгой Канта, застрачивая примечанья, стараясь осилить железный узор, переплет из понятий, чтоб, Канта поймав, на его язы­ке отразить от себя его; сколько раз я проделывал это, как муха из сети паучьей стеная июльской жарой, чтобы лишь в 1907 вырвать­ся – в Риккерта, в Риккерте путаясь; только в 1913 я из двойных се-
289
Андрей БЕЛЫЙ
тей вырвался, чтобы в 1915 уже спокойно увидеть, в чем Кантова сила и слабость.
В июле 1903 года под формой борьбы с кантианством всосался
в него; оно, став атмосферой, меня отравляло, как лирика.
И протекала двойная какая-то жизнь: взвив лирической пены; и – пряжа паучья понятий: в усильях сомкнуть ощутимые ножницы; но­вые выявились: в ощущеньи задоха от собственной мудрости и в иро­ническом смехе: над «только поэтом».
Зачем этот воздух лучист! Зачем светозарен… до боли?
Так «Золото в лазури» – боль бьющейся бабочки: в лапах мохнатых у Канта; рассудочность – боль, что – «поэт»: не мудрец!
Этот страшный расщеп воплощен в семилетьи ближайшем; что в 1901 сомкнулось, то в 1903 разъехалось; Метнер, читая мои стихи того времени, предупреждал об опасности, о ядовитости темы моей: «Этот яд врубелизма вас губит!» – он вскрикивал в письмах.
В 1908 сознав до конца боль моей «светозарности», я выразил ее в лирических строчках: поэт склонен к Канту; настенная тень его, об­разом демона выпав с обой, просиявши, как пыль в луче солнца, указы­вает желтым ногтем на… Канта («Урна»; стихотворение «Философиче­ская грусть»). «Я» – муха; и «я» же – паук; субъект лирики и субъект мысли, схватись, заплетясь, – истерзали друг друга.
С годами в сумрак отошло, Как вдохновенье, как безумье, – Безрогое его чело И строгое его раздумье.
«Он» – демон критический, писанный красками Врубеля, ирони­зирующий над усилиями доконать его; Метнер, его подсмотревши во мне, все подчеркивал: Кант одолим не борьбой, а – вглубленьем в него, объективным разглядом; страсть к преодолению – рабство. На эту, тогда современную, тему мы с ним переписывались.
290