Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
В кои веки ходил я попреть со «средовцами»: с «середняками» – верней; они, пудрясь слегка модернизмом, держались позиции «Зна­ния» до появления «Шиповника» (книгоиздательство «Шиповник», основанное Копельманом и Гржебиным, рекламировало Леонида Ан­дреева), силившегося сплотить вокруг Андреева литературную «сред­нюю» всех направлений.
«Среда» мне запомнилась мягкими литературными спорами; я, приглашенный «чужак», объяснял «середовцам» свои убеждения; пре­ния переносились на ужин; застрельщик их – С. С. Голоушев; участ­ник – не глупый, тактичный Алексей Евгеньич Грузинский. Голоушев вставал на дыбы, перетряхивая серой гривой волос, точно конь; и, по­казывая статность, рост, громкий голос трибуна, гремел:
– Символисты – фанатики и отвлеченники; ломятся просто в от­крытые двери; и мы тоже защищаем художество: к чему эта полемика?
Я же доказывал: двери – иллюзия; смешивают бытовизм, «натюр­морт», с реализмом действительным; мы, «символисты», не против ре­альности, а – против условности натуралистического штампа.
Грузинский тоже в беседу вступал, силясь определить по-своему символизм; а Борис Константинович Зайцев мастито потряхивал сво­ей узкой и русой бородкой; и всем видом доказывал нам: Леонид Ни­колаевич прав – в том и том-то; Борис Николаевич – прав в том и том­то; Иван Алексеевич Бунин прав – в том-то; и – всегда выходило: Бо­рис Константинович, сняв сливки с нас, сочетает своей персоной все истинно новое с истинно вечным; последнее, впрочем, домалчивал он – встряхами иконописного профиля.
– С вами приятно поспорить, – смеялся мне Грузинский, садясь со мной рядом за ужином.
Чисто товарищеская атмосфера кружка растворяла все острости; было приятно, но – рыхло: за ужином и за стаканом вина; милый, ти­хий, сердечный Иван Белоусов; пофыркивал злым ежиком только Чи­риков, – в галстучке своем белом, мотаяся прядью волос и сверкая ехидно очками; он слушал с большим протестом меня, меж Грузин­ским и С. Голоушевым свое жало просовывая; тут же сидели: худож­ник Первухин, художник Российский, горбатенький, небесталанный писатель Кожевников (с явною склонностью к нам, символистам), очень корректный, высокий, красивый шатен, Н. Д. Телешев; тут же
411
Андрей БЕЛЫЙ
всегда добрил Ю. А. Бунин, или «тетя Юля» (так звали его), брат писа­теля Бунина, который все меня упрекал в отвлеченности.
– Вы посмотрите, – вскричал он раз в кружке, руку свою бросив прямо в тарелку мою, – вот, вот – к чему привела символиста его ото­рванность: не полоскайте же свой галстук в ботвинье, Борис Николаевич!
Я опустил глаз в тарелку, и, к ужасу, вижу, что мой шарфик купает­ся в квасе.
– Вот вам и источник всей вашей «весовской» полемики: даже по­есть не умеете!
«Поесть» – разве аргументация? С этим «поесть и запить свою мысль» ведь и боролись мы; тогдашние «натуралисты» слишком себя проедали в кружке.
Симпатичнее всех на этих собраниях мне казался С. С. Голоушев, с которым я и дружил; живой, темпераментный, с искрой, – готов был порою восстать на позиции собственные!
– Удивительно реалистично в «Возврате» описан у вас прогрессив­ный паралитик; я, врач, свидетельствую, что ваш Хандриков точно мо­дель специальных клинических данных.
Стиль «Сред» – теплота, человечность, но – не идеология; вместо последней – какое-то сплошное «нутро»; с этим плотным «нутром» мы, сухие и злые «Весы», люто, принципиально боролись.
С Леонидом Андреевым я познакомился на «Среде», но собрав­шейся не у С. С. Голоушева, а – на квартире писателя; память об этой встрече скудна, потому что Андреев стоит как в тумане: без мелких штрихов живет в памяти, из тумана разве мигнет вздерг бровищи, блеснет взгляд косящих, тяжелых, как воткнутых глаз, а все прочее – тонет; портрет в память вписан манерой Карьера: т. е. туман, из кото­рого лишь видится глаз да проостренный нос; если же ближе вглядеть­ся, Андреев «орловец», и – только; «орловцев» таких встретишь сотня­ми; город Орел ими очень богат.
«Середовцы» – упорные бытовики; Леонид Николаевич встает среди них как безбытный в раздрызганной «бытице»; точно с явленьем его за столом электричество гасло; он точно сидел во тьме; вдруг – вспышка магния: жест молниеносной отчетливости; и снова – тьма; в ней мне бездарно погашены встречи с Андреевым; осталась лишь странность всех жестов; ненужность их; так во вспыхе молнии прохо-
412
НАЧАЛО ВЕКА
жий над лужей с воздетой ногой вырезан в памяти; где, почему, в ка­ком смысле – отсутствует; просто динамика мига, оторванная от их цепи, став статикой, дико бессмыслит: из «вечности».
Итак, Леонид Николаевич мне вспыхивает на момент, мне блес­нув, меня поразив и приблизившись ко мне невероятно, но – беспро­ко, чтоб снова погаснуть.
Я помню его посредине пустой, освещенной, квадратной простор­нейшей комнаты: его квартиры на Пресне; тут только что спорили, вы­бежав скопом: пить чай; двойки-тройки пустых, глупых стульев друг к другу точно кидаются, споря; а спорщики, на них сидевшие, выбежа­ли; и уже закусывают себе за стеной: там – гул, гам (то, вероятно, Гру­зинский, Тимковский, Иван Белоусов и Чириков), в комнате же, странно пустой, тяжелея, как валится, полуобняв Б. К. Зайцева, груз­ный, большой, большелобый, чернявый и бледный Андреев, поставив­ши ногу на стул; электрический свет освещает сапог лакированный; его штанина, широкая, синяя, спрятана в голенище; Борис Константи­нович Зайцев гнется под локтем, «мастито» бодрясь (а – не выходит); он – в сереньком, светленьком: «зайчик» испуганный! А Леонид Нико­лаевич, ногу со стула не сняв, повернулся, прищурясь, ко мне и – раз­глядывает меня своими черными глазами; белость щек, прядь волос, черных, падает к острому носу; знакомая мне по портретам бородка, портрет ближе к жизни, чем эта фигура «орловца»; таких очень много в Орле; разве – взгляд из-за носа; таких – очень мало!
Все – как вспышка!
Так мы встретились; что говорили – не помню; какое-нибудь «мне приятно» (не очень); пустой разговор! В память врезан, как нож из ту­мана, лишь взгляд с тихим под-мигом мне, со вздергом бровищи, как бы говорящей:
«Ты, брат, не увёртывайся; дело вовсе не в том, что „приятно“, а в том, что за всяким „приятно“ таится – пренеприятное; ты мне покажи-ка себя перед зеркалом в комнате, где никого нет» – так ска­зал мне его неморгающий взор точно скошенного, с острым носом лица, с прядкой черных волос, упадающих к носу, как бы из бессонни­цы выкинутый неприлично наружу, при первом нашем свидании:
– Литературные партии, мнения нас друг о друге, – какой это вздор! Партий – нет; одна партия, каждому: гибель во мраке.
413
Андрей БЕЛЫЙ
Так, грузной фигурой вдавленный в быт, он лишь взором внебытным вполне ужасался случившемуся; в чрезмерности своего перепуга казался неискренним; точно позировал перед портретом: «Андреев – в тумане, над своей бездной». И все то, точно вспышка, живет в моей памяти.
И тотчас же:
– Идемте-ка, Борис Николаевич, – и, взявши под руку, он вел меня в густо набитую комнату, мимо пустующих стульев – высокий, дород­ный, закинув свой профиль, казавшийся гордым, в рубашке из черного бархата, стянутой туго серебряным поясом (явный живот), в сочета­нии дикости с нежным касаньем рукою руки, с деликатностью преу­величенной, с выпятом грубости, чисто наружной; меня поразило: точ­но где-то уже встречались мы, и – точно во сне это было.
Он был со мною весь вечер ласковым, гостеприимным хозяином, силясь своих гостей усадить, напоить, накормить, разговор меж ними наладить; в усилии этом казался немного смешным, неестественным, как на ходулях: со скрипом порою пустым; и мне казалось: что все, что он делает, – делает перед собою самим, в пустой комнате, в круге зер­кал; Голоушев, Грузинский, Тимковский – лишь замути зеркала, то бестолковье, которое тряпкой стирают; когда наливал нам в стака­ны вино он, то мне казалося, что из пустого в порожнее переливает он: впоследствии все это вскрикнуло мне, когда «Жизнь Человека» читал; мне казалось, что я представление его «Жизни» увидел при первом уже свидании с ним; тогда же казалось, что он, – доктор Керженцев (герой «Мысли»), – встанет сейчас на карачки перед нами и в черную бездну, не в дверь, – побежит; сам же я написал, что «все… кончено для человека, севшего на пол» («Симфония»).
Была в этот вечер меж нами как бы перекличка без слов, о которой сказать разве можно словами А. Блока: «Воспоминания мои… лишены фактического содержания… Леонид Андреев… знал, что существует та­кой Александр Блок, с которым где-то, как-то… надо встретиться»; «… ближе были ему… символисты, в частности Андрей Белый и я, о чем он мне говорил не раз». Эту близость сквозь нас разделявшие литератур­ные партии чувствовал я, когда стал в глупых стульях, перед сапогом, закачавшимся, как-то нелепо поставленным на стул, когда точно ва­лился Андреев в плечи Б. Зайцева, одною рукою его обняв и другою ру­кой покоясь на вздернутом синем колене, как будто из тьмы в неиз-
414
НАЧАЛО ВЕКА
вестном пространстве шагал он над лужей во тьму; и вспых молнии вырезал мне этот жест в странной статике позы, изваянной в вечность.
Таким встал Андреев при первом свидании.
Я просидел у него часов пять; он был очень внимательным. Как го­ворили, о чем говорили и кто в разговоре участвовал? Все это стерто, как тряпкою мел.
И прошло – два года.
Раз, в пылающем солнце, у дома Чулкова, где жил доктор Добров, приятель Андреева, я шел к одной барышне, проживавшей в квартире у Доброва; и чуть лоб не разбил мне распах двери; в арбатское в пекло какой-то, как будто упав, пырнул в бок меня велосипедом, бросаясь из тьмы; смотрю: плотный мужчина, в свисающей, мятой, как помнит­ся мне, чесучовой рубашке, вцепившись одной рукою в машину, с вы­сокого лба отирал испарину; кажется, он был без шапки; толчок между нами заставил нас бросить друг в друга весьма неприязненный взгляд; мне мелькнуло:
«Мужлан: куда прет?»
«Куда лезет?» – мелькнуло, наверное, в нем все же мы принялись извиняться.
Вдруг оба откинулись, в голос воскликнувши:
– Вы, Леонид Николаевич? Без бороды?
– С бородой вы, – Борис Николаевич?
Бороду сбрив, он был в усах; я же не брился два месяца; и мы – рас­смеялись; и что-то хорошее, теплое, доброе, точно дыхание близости, вспыхнуло в нас: в простоватых словах, что судьба не велит нам встре­чаться, а – надо бы; молодо как-то тряхнув волосами, он ловко вскочил на машину; и – был таков.
Выскок из тьмы – вспышка магния снова.
Скоро мы встретились: в той же квартире, у доктора Доброва; Ан­дреев собирался переезжать в Петербург, меня долго расспрашивал об А. М. Ремизове и о Блоке, с которым он только что встретился; с Бло­ком я был тогда – на ножах; зная это, он точно нарочно меня на него поворачивал, пристально вглядываясь и точно изучая мои слова о Бло­ке; мы пошли от стола, точно выдернувшись из беседы (кто был за сто­лом, я просто забыл), ставши в тень; что-то высказал мне он, выскаки­вая из-за стола и занавес приподымая над всей ситуацией нашего глу-
415
Андрей БЕЛЫЙ
пого быта, в котором Борис, Леонид Николаевичи занимают не то положение друг относительно друга, какое должны бы занять: повторяю, что так отдалось мне; а что сказано было – опять не помню.
Пожалуй, и помню: не фразу, а среднюю часть ее, без окончания
и без начала:
– Как странно!
Опять – только выхват двух слов из их цепи; но выхват, как магни­ев свет, потому что он мне подмигнул на свое «как странно»; и смысл слова «странно» – страннел.
Этой осенью из Петербурга он появлялся в Москве; он был в зени­те известности, сопровождаемый роем людей, меня резко ругавших в газетах; порой он хотел из-за этого роя – ко мне просунуться; я ж в этом рое – ежился; и – отходил от него; а его – от меня отволакива­ли; он бросал через головы как бы грустный, сочувственный взгляд, ми­молетом помигивавший, как зарница.
Запомнилось: фойэ Художественного театра; я чувствую мягкую руку, положенную на плечо; я – повертываюсь: Леонид Николаевич ласково мне улыбается; обнял за талию, отвел к стене; покурили в со­гласном молчании; на рты разевали на нас (на него!); и я – убежал от него. Скоро, встретясь опять (где – не помню), мы попали с ним вместе на «Бранда» (он мне лишний билет предложил); восхищался игрою Качалова он; в толпах мы говорили с ним в антрактах об Ибсе­не; он, взявши под руку, мягко ступая в сине-серых коврах, склонил нос; перетряхивал прядкою; и разговор соскользнул просто к жизнен­ной драме; я жаловался на разбитые нервы, на мельки людей; он ко­сился со вздохом:
– Борис Николаевич, перемудрили вы: я книги бы у вас отобрал да увез бы в Финляндию вас; сунул бы вам удочку в руки.
Так пять актов сидели мы рядом: в потушенном свете; и пять актов молчали под Ибсеном, так говорившим ему, да и мне; после этого (судьба, как нарочно, вставляла молчание в нас) захотелось мне услы­шать и слова его, а не подмиг: вздергом бровищи; и я явился в «Лоскут­ную», где он временно жил; мы – затворились вдвоем; я пространно ему говорил о том, что волновало меня в его творчестве; он – слушал внимательно; видя, что я от мигрени страдаю, он вдруг сердобольно за­суетился, отыскивая мне порошок от мигрени; но затащил – в ресто-
416
НАЧАЛО ВЕКА
ран: вместе обедать; и вдруг возбужденно за рыбой принялся расска­зывать он наперерез разговору: де старая дева явилась к врачу с объяс­нением, что потеряла невинность, – случайно, а доктор ее уверял-де, что кажется ей это; она потребовала, чтобы доктор свидетельство дал, объясняющее этот случай несчастный; меня удивляло волнение, мими­ка, нервность, с которой единственный случай коснуться друг друга словами Л. Н. превратил в разговор об утрате невинности; я поспешил удалиться, чтобы успокоить свою мигрень: в этот вечер читал я публич­ную лекцию; и мне показалось, что Андреев – ужасный чудак.
Скоро передали с ужимочками – те, чья функция сплетничать, –
слова Леонида Андреева о нашей встрече в «Лоскутной»:
– Ко мне приходил Андрей Белый; доказывал жарко, а я не по-
нял ни слова.
Подумалось, что он ломается перед газетчиками, подавая им повод к плакату: «Андреев и Белый»; я знал, что «не понял» – гримаса; сам он признавался А. Блоку впоследствии, когда я сознательно избегал его, что мы – близки друг другу.
Редакция «Утра России» меня пригласила однажды Андреева со­провождать к Льву Толстому; но я наотрез отказался, Андреева избе­гая. Но, попав в Петербург, видясь с Блоком, я касался Андреева; мы устанавливали, что какая-то близость меж нами троими действитель­но – есть; это было – на «Балаганчике» Блока: у стойки буфетной; мне помнился Блок: сюртук – с тонкой талией; локоть – на стойке; а нос – наклоненный в коньяк:
– Знаешь, «Жизнь Человека»… Хн… Выпьем?
И мы говорили о музыке Саца к андреевской драме; крикливые, хриплые, талантливо задребезжавшие во всех московских квартирочках ноточки; была в эти дни – тьма реакции: всюду «свеча» догорала в те дни; что-то падало, падало мокрыми хлопьями; точно хотел пробудиться петух; не раздался; и все замирало бессильно; Андреев ходил точно в ма­ске; писал свои «Черные маски»; и – странно: последняя наша встреча – под маскою. Это был маскарад у художника Юона: на святках; я, заку­танный в красное шелковое домино, вызывал удивление:
– Кто такой?
Явился Андреев среди масок, торжественный, бледный, высокий, серьезный, нес профиль свой; он так пристально вглядывался в маска-
417
Андрей БЕЛЫЙ
радные позы; и впервые казался естественным; точно ходил среди ма­сок в своем сббственном быте.
А когда сняли маски, то я, войдя в роль («некто в красном»), все еще дурачился и интриговал, своей маски не сняв, и, пробираясь тор­жественно и угрожающе в шепотах: «кто это, кто?», Поляков и мадам Балтрушайтис, прижавши к стене, приставали ко мне:
– Зачем не снимаете вы маски? Кто ж вы такой?
За моею спиной раздался спокойный, отчетливый голос:
– Это – Борис Николаевич.
Быстро оглядываюсь: Леонид Николаевич; и – Поляков ему:
– Вовсе же не он!
Леонид Николаевич лишь мне подмигнул с тем подрогом брови­щи, с которым он встретил меня в первый раз на квартире: с сочув­ственно-грустным, как бы вопрошающим; миг – и спокойный, засты­лый, тяжелый свой профиль понес от меня, точно маску средь масок.
Я больше не видел его.
Так последняя встреча – вспых тьмы, как и первая; вспых, поми­гавши, погаснул в пустом разговоре меж нами; он, выйдя из тьмы, в тьму ушел от меня; мои встречи с Андреевым – несоответствие меж оформлением и смыслом: какой-то разрыв, – ненормальный, ненуж­ный, – в период, когда разрывалась душа и вопрос возникал:
– Жить или – не жить?
Тогда в бездну реакции, в сумерки сальных, коптящих, огарочных «Саниных», криков похабных из «Вены» (петербургский ресторан, по­сещавшийся писателями), в вой мороков о кошкодавах-писателях (малопроверенные слухи о том, как компания пьяных писателей зата­скивала кошек и вешала-де их), о странных оргиях, будто бы бывших на «башне» Иванова, – падало, падало, падало – сердце!
«ВЕСЫ-СКОРПИОН»
Кружок «Арго» – словесный запой; Кант – учеба; «Свободная со­весть» – популяризация; ну, а «Весы» – трудовая повинность: кование лозунгов литературной платформы; кругом было вязко, нечетко; в «Ве­сах» была ясность, заостр литературоведческой линии, предосудитель-
418
НАЧАЛО ВЕКА
ной многим; но было измерено, взвешено, кого, за что, как – хвалить или – бить; здесь несли караул: часовой – под ружьем; пушка – наве­дена; снаряд – вставлен.
«Весы-Скорпион» – близнецы: «Весы» только этап «Скорпиона», в котором «весовцы» – я, Эллис, Борис Садовской, Соловьев (под ко­мандою Брюсова) – были в контакте с С. А. Поляковым, Семеновым, Брюсовым и Балтрушайтисом как «скорпионами». До 1900 года в Мо­скве совсем не считалися с Ибсеном, Стриндбергом, Уитменом, Гамсу­ном и Метерлинком. Верхарн пребывал в неизвестности; Чехов считал­ся сомнительным; Горький – предел понимания. А к десятому году на полках – собранье томов: О. Уайльда, д’Аннунцио, Ибсена, Стринд­берга, С. Пшибышевского и Гофмансталя; уже читали Верхарна, Бодле­ра, Верлена, Ван-Лерберга, Брюсова, Блока, Бальмонта; зачитывались Сологубом; уже заговаривали о Корбьере, Жилкэне, Аркосе, Гурмоне, Ренье, Дюамеле, Стефане Георге и Лилиенкроне; выявились подчер­кнутые интересы к поэзии Пушкина, Тютчева и Боратынского; даже Ронсары, Раканы, Малербы, поэты старинные Франции, переживались по-новому вовсе.
Исчезли с полок – Мачтеты, Потапенки, Шеллеры, Альбовы и Ста­нюковичи с Коринфскими, Фругами, Льдовыми; не проливали уже слез над Элизой Ожешко; и не увлекались «характером» Вернера.
Произошел сворот оси!
К исходу столетия сел на обложки печатаемых «дикарей». «Скор­пион», хвост задрав предложеньем читать Кнута Гамсуна в тонком, ле­жавшем в пылях переводе С. А. Полякова («Пана», «Сьесту» – прочли по дешевкам поздней на шесть лет); стервенились на задранный хвост «Скорпиона», протянутый, как указательный палец, к фаланге имен, почитаемых ныне (Уитмен, Верхарн, Дюамель, Гамсун), но неизвест­ных еще Стороженко (Брандесы потом их представили, в качестве «новых талантов»); пока ж называли К. Гамсуна: «пьяный дикарь» («Русское слово» в 1900 или 1899 г.). Надо было б хвалить «Скорпион», что он зорок; а – мстили ему: за свой подтираемый плев; «идиот и ди­карь», «не лишенный таланта дикарь», «мощно-дикий талант», – кур­бет с Гамсуном; то же – с Верхарном, с Аркосом, со Стриндбергом, с роем имен, выдвигаемых с первой страницы «Весов»; сплагиировав вкус, чтобы скрыть плагиаты, плевали теперь на «скорпионов».
419
Андрей БЕЛЫЙ
О, последующие брани по адресу имажинистов или футуристов – журчание струй! Допотопные старики перемазывались из «Кареева» и «Стороженки» в сплошных «Маяковских», чтоб отмстить нам за то, что мы, а не они подняли на знамя Верхарнов, Уитменов, Гамсунов, которых они оплевали в свое время; надев рубашки ребяческие, голо­пузые старцы помчались вприпрыжку… за Хлебниковым: «И я тоже!»
Но факт – оставался; а – именно: свороты вкуса сплелись с оплеухой по чьим-то ланитам; был сломан хребет «истин» Пыпина, после чего по­явилась и бескорыстная критика: просто повидло какое-то приготовлял Айхенвальд; а «Весы», подытожив свою шестилетку, закрылись: весов­ский товар под полой продавался теперь везде: и на «браво, Верхарн» выходил и раскланивался, прижимая к груди пришивные «весовские» руки, приятный весьма… «силуэт» Айхенвальда.
Такого упорного литературного боя, как бой за решительный пе­реворот в понимании методики стиля с буржуазной прессой, впослед­ствии не было: были только кокетливые карнавалы: стрелянья… цвета­ми; довоенная пресса, нахохотавшись над символистами, вдруг проя­вила сравнительную покладистость по отношению к течениям, из символизма исшедшим.
Нам некогда казалось, что стояла эскадра в девятьсот четвертом году: броненосцы-журналы, газетные крейсера били по юркавшей с минами лодке подводной; вдруг «Русская мысль» подняла белый флаг: «Я сдаюсь»; а на мостик командный взошел В. Я. Брюсов, доселе – «подводник». «Весы» – упразднились.
Шесть лет при боевых орудиях службу я нес с Садовским, Соловье­вым; четыре – с Л. Л. Кобылинским; на капитанском мостике стоял Брюсов; С. А. Поляков – при машинах; друг другу далекие – не расхо­дились мы: самодисциплина. Бранили нас – Андреевы, Бунины, Зайце­вы, Дымовы и Арцыбашевы; Блок и Иванов часто покряхтывали на нас, и им влетело – за то, что хотели они царить в те минуты, когда Брюсов, я – лишь трудовую повинность несли. Коль Иванову льстили «чужие», он – маслился от удовольствия; а коли Брюсову льстили, он – откусывал нос. В «Весах» не было строчки, написанной не специали­стами; тут – корифей, тут – статист, тут – в венке, тут – в пылях, с грязной тряпкой; «весовец» – таким был; Брюсов пыль обтирал, как «Бакулин»; З. Гиппиус – как «Крайний»; Борис Садовской – в маске
420