Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Трилогия. Ч.II. Начало века. Мемуары

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
НАЧАЛО ВЕКА
Он – нас не одобрял: не серьезные темы! З. Н. провоцировала меня к шаржам; я редко острил – от себя: от чужой остроты я взлетал до аб­сурдов; и Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой; вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетающий, щурилась, брыся ресницами; и – представлялась простячкой:
«Вам 3***, Боря, нравится?» – «Нравится». – «Ну, а по-моему, – она назойлива…» – «Может быть…» – «Помните, к вам приставала, как муха?..» – «Пожалуй, что муха».
3. Н. кошкою дикою вцепится, даже подпрыгнет с козетки, гото­вая ведьмой с дымами в трубу пролетать: «Ну, ну, – муха же? Всякие мухи бывают; а вы, – вы подумайте: муха – какая?.. Не шпанская же». Увлеченный сравненьями с мухами, бацаю трудолюбиво: «Она – песья муха!»
И – кончено: через три дня ею будет передано с видом девочки
глупой: по адресу:
– А Боря о вас говорил, что вы… – в синий дымок с наслажденьем
злым, – песья муха…
Всю жизнь она ссорила; после она… клеветала, что А. Ф. Кони продался-де советской власти за сахар, а А*** – за ботинки (смотри напечатанные за границей дневники Гиппиус (кажется, в пражском журнале Струве)).
Шаржировал я над чужим материалом: пассивно, коли инспира­тор был добр, то слагались во мне – добрейшие шаржи; она ж – была «злая»; она из меня с наслажденьем выуськивала осмеяние: «Как вам глаза ее?» – «Великолепные, серые…» – «Выпученные; а белок как кру­тое яйцо…» – «Что же, думаете, – бутерброд?» – «Как?» – «Яйцо раз­резают; и кильку кладут на него…»
Этот бред был по адресу передан П***. П *** за него до смерти меня не любила…
– Как вам, Зина, – не стыдно!
– Не я ж говорила, а – вы: я же только передала правду.
Проклявши меня за «Октябрь», в 1918 году, напечатала она в сво­их воспоминаниях о Блоке – по-русски, французски, немецки, венгер­ски, – какой я-де «дразнило» дрянной; и вдобавок еще – «косой»; одна публицистка венгерская, встретив в Берлине, спросила меня: «Вы…
471
Андрей БЕЛЫЙ
вы…?» – «Что?» – «Да не косой!..» – «А откуда вы взяли, что мой удел – косость?» – «Я прочла в будапештской газете: из воспоминаний З. Гиппиус…»
Мне в 1905 году было лишь 24 года; потребности в резвости я из­живал – в шутках и в жестах, нелепейших; но не «разыграешься» при Мережковском; она же любила приигрываться: ко мне; и наш разго­вор закипал, как кофейник, калясь, как раскал кочерги, мной засуну­той в уголь; ее я вытаскивал, чтоб завертеть: из теней – вензеля завив­ные, пылающие перемельками, искрились.
Гиппиус часто копалась в своих граненых флакончиках, в книжеч­ках, в сухих цветочках, в тряпицах; повяжет свою прическу атласною красною ленточкой; кротко дает мне советы:
– Я к Вилькиной вас не пущу… К Сологубу – идите… С сестрой моей, с Татой, сойдитесь; ее растолкайте-ка: какая-то рохля она… С Ан­тоном Владимирычем – постарайтесь узнаться… Куда завтра вы? Дима же будет у нас…
Ночь: четыре часа; вьюга хлещет, бывало, в открытые окна ее малой спаленки (спала с открытым окошком): «Проснусь, – в волосах моих снег; стряхну – ничего; коль не окна – мне смерть; я ведь туберкулез­ная…» Утром (от часу до двух) из «ледовни» своей проходила в горячую ванну; жила таким способом: десятилетия!
Дмитрий Сергеич – оранжерейный, утонченный «попик», воз­двигший молеленку среди духов туберозы, гаванских сигар; видом – постник: всос щек, строго-выпуклые, водянистые очи; душою – чинов­ник, а духом – капризник и чувственник; субъективист – до мизинца; кричал он об общине, а падал в обмороки от звонков, проносясь в ка­бинет, – от поклонников, сбывши их Гиппиус; отпрепарировав, взяв за ручку, их Гиппиус вела в кабинетище:
– Дмитрий!
А он выходил и обнюхивал новых своих поклонников, скороговор­кой рявкая в тысячный раз, в миллионный: «Вы – наши, мы – ваши: ваш опыт – наш опыт!» Он слушал не ухом, а – порами кожи; показывал бе­лые зубы и напоминал Блоку маску осклабленного арлекина, обросшего шерстью до… бледно-зеленой скулы; сядет слушать; и – бьет по коленке рукой; не дослушав, загнет трехколенчатым, великолепно скругленным периодом; хлопнет, как пробка бутылочная, почти механически:
472
НАЧАЛО ВЕКА
– Бездна: бог-зверь!
И, пуча око, ушмякивает в свой кабинет, – превосходный, огром­ный, прекрасно обставленный, как кабинет управляющего департа­ментом; стол: двадцать пять Мережковских уложишь! «Священная» рукопись – еще раскрыта: его рукопись! Он пишет в день часа полтора: с половины одиннадцатого до полдня; бросал – при звуке полуденной пушки; весь день потом – отдыхал; как ударит вдали Петропавловка – кладет перо; я видал его еще не просохшую рукопись; и фразу послед­нюю с нее считывал; она кончалась порой двоеточием.
Вокруг «священного» его текста – квадратом разложены: каран­даши, перья, ножницы, щипчики, пилочки, клей, пресс-папье, разре­залки, линейки, сигары: как выставка! Рукой касаться – ни-ни: сиба­ритище этот оскалится тигром; что было, когда раз, завертевшись, я сломал ему ножку от ломберного, утонченного столика; в эту мину­ту звонок: он!
– Как? Что? Мне сломали?.. Что делали?..
– С Тэтой вертелись…
– Как? Радели?
– Помилуйте: попросту веселились!
– Радели, радели: какой ужас, Боря!
Нас – выставил, а сам – захлопнулся: холод, покой, тишина! Оди­ночество, блеск, аккуратность; коричнево-вспухшие, чувственные губы посасывали дорогую сигару, когда, облеченный в коричневый свой пиджачок, перевязанный синим, опрятно затянутым галстуком, садил­ся он в свое кресло; и девочкину волосатую ручку с сигарой на ручку кресла ронял, пуча очи в коричнево-серую стену и – праздно балдея.
Бывало, в огромных стенах под огромными окнами шлепает туф­лей по диагонали, – как палка, прямой и холодный; схватясь за спиною руками, напучивши губы, – насвистывает; а сигарный дымок отвеется от фалды его.
Пахнет корицами!
Холодно, – в пледик уйдет; и – прыг: ножками в черный диван; за­крывается пледиком, туфлей с помпоном вращая, читает арабские сказки: часами один!
А в гостиной – Антон, Дима, Зина «запрели» над темою спешной заказанной ему статьи; он с сигарой, от сказок своих оторвавшися, шмя-
473
Андрей БЕЛЫЙ
кал туфлей; к нам выйдет; усядется хлопать глазами; а Дима, Антон, Зина, Тата ему подадут, точно мед, за него продуманный материал; от­ведав его, свистнет, уйдет; а с утра – застрочит фельетон, где сбор книж­ный мыслей у Гиппиус, у Философова, у Карташева: невиннейше высту­пит; «община», кооперация, или – поставка сырья; сырье – мы, Зинаи­дою Гиппиус вываренные: в каминном огне; он ей сбыл – Философова, Волжского, Блока, меня, Карташева, Бердяева; она, – бывало, старается; он уж – выходит на голос; послушает, встанет при двери, и «новопуте­ец» Смирнов склонит свой воротник и два уха: приять бледно-нежную лапочку, поданную с неприязнью: о, – не обращайте внимания!
3. Н., Смирнов, рыжеватый Иванов, Е. П., его вводят в суть речи; а он поучает Смирнова: «Борис Николаевич – интуитивно берет; вы – логически; вы с Борисом Николаевичем не поймете друг друга; разли­чье – непереступаемо: бездна!»
3. Н.: «Дмитрий, – слушай ушами: опять невпопад. Боря же – с Кантом; Смирнов – с метафизикой».
Тщетно: не слушал; и – путал; увидев Евгенья Павловича Иванова,
впавши в игривость: раз прыг – с рыком:
– Гыжжак. И, толкнув Иванова на диван, ну игриво локтями пыряться, кида-
ясь бочком:
– Он – гыжжак гыжжаком, – «ер» как «ге» выговаривал, «полуге»;
«же» – подчеркнуто; так что «рыжак» выходило: «гыжжак».
– Порами кожи, а не ушами слушает, – нам поясняла Гиппиус. Или он примется едко дразниться: поэзией Блока: – Блок – косноязычен: рифмует «границ» и «царицу». Как мячиками, пометает глазками в меня, в Философова:
– У Льва Толстого кричал Анатоль, когда резали ногу ему: «Оооо!» Иван же Ильич у Толстого, когда умирал, то кричал: «Не хочу-ууу…» А у Блока: «Цари-цуууу!» «Ууу» – хвостик; он – шлейф подозритель­ной «дамы» его; не запутайтесь, Боря, вы в эдаком шлейфе!
И очень доволен, что нас напугал; и бежит: в кабинете захлопнуть­ся, бросив нас Гиппиус.
Я с ним встречался за утренним кофе: часам к десяти; З. Н. – к двум из ледовни своей выходила; а Тата и Ната, художницы-сестры, часов с девяти – в Академии; белая скатерть, стаканы и булки; Д. С, я –
474
НАЧАЛО ВЕКА
ни звука друг другу; и всякий – сказал бы: «Надулся». С оттенком брез­гливости, чопорно он подавал свою ручку мне, но я знал, что «брезгли­вость» его – роман «Петр»; он писал его с половины одиннадцатого; и боялся, что мысли ему я спугну; мы над кофе бросали друг в друга угрюмые взоры; вдруг, бросивши кофе, – шлеп-шлеп: в кабинет; с вели­чайшею мукою отстрачивать свою фразу прекраснейшим почерком; в рукописи не было помарок: лишь – вычерки.
Но вот – пушка ударила.
И, тихо насвистывая, в меховой своей шапке, в пальто на меху – легким скоком: в переднюю; шел – в Летний сад; недописанная же фраза – на запятой досыхала.
Бывало: пуржит над Невой; пересвистывает через копья решетки всклокоченной лопастью белая пырснь; из нее выбегает вдали он – в бобре оснеженном: малюсенький; воск, – не лицо; я не раз на него натыкался; фигурка бежала, не видя меня; а когда замечала, то чопор­но, с явной брезгливостью к шапке тянула два пальца; и, не дотянув­шись, – руку в карман: под углом прямым свертывал в боковую до­рожку, чтоб скрыться в клокочущем дыме пурги.
Мы сбегались к двум: завтракать.
Завтракали, как за кофе, – вдвоем; Таты, Наты и Зины – нет; в тре­тьем З. Н. из ледовни в капоте, с обмотанною головою проходит в горя­чую ванну, которую Даша, ее престарелая няня, готовит. В четвертом – камин затрещал:
– Боря, что же не идете?
Сидение наше открыто: звонки – с четырех.
КАРТАШЕВ, ФИЛОСОФОВ
Д. В. Философов является с видом придиры и экзаменатора, безуко­ризненно бритый, при маленьких усиках (американская стрижка); сияя молочною ямочкою подбородка и галстуком бледнонебесного цвета, светился пробором прилизанных русых волос; на нем гладкая серо-мы­шевая пара: налет – серо-перловый; слушает с бледным ледком; и свой сломленный корпус несет, перешмякивая на шажочках: малюсеньких; он, отвечая, лицо подает, как ладонь; весь – обидная поза вниманья:
475
Андрей БЕЛЫЙ
– Пээ… звольте же, – тенором, несколько смазывая «о» и «э»; руку – навись; своей папироской – над пепельницей: точно выстав­ленный манекен из зеркальной витрины; стеклом немигающих глаз. – Почему вы так думаете?
Удивлял, впрочем, он: лед затает; распек перейдет в журкотню; вот уж он улыбается верхнею частью лица (губы – не улыбаются); шмякает мягким ковром; и несет на диван длинный корпус: шажочка­ми маленькими; изогнув свою брюку, с поохом в диван он обрушится корпусом: локоть – в подушку; отсюда несутся дымки; он доволен, что службу понес, потому что обидная трезвость, распек, журкотня как ступени спадающей лестницы; то – пролегомены: к его функциям.
Он – тетушка и экономка идейного инвентаря Мережковских; он гувернанткой, бывало, за вами следит, как за пупсом, играющим с вве­ренным его дозору смешным карапузиком; «Дмитрий» – его карапу­зик; держал в рукавицах ежовых; за ручку схватив, с ним он шмякал в салон, где Слонимский и Струве – и эдак, и так: карапузика; а кара­пузик с опаской косился на «Диму», который в салоне перед «Дмитри­ем» нес караул; здесь он был – камердинер; пришмякавши с ним из салона, придирчиво анализировал каждую глупость «наивного ма­лого»; «Дмитрию» все отливалось: по косточкам перебиралось; и стави­лось: «два» или – «три» (а «четыре» не ставилось); «Дмитрий» нахлопа­ет громкой риторикой; «Дима» подаст, как ладонь, подбородок, с про­тягами корпуса:
– Позволь, позволь: тут – смешение… А во-вторых… – он обдернет с перловым налетом пиджак: два шажка, остановка, – тут есть, – два шажка, остановка; и – задумь, и – задержь: в носки, – Гессен так тебе скажет, – и, корпусом пав на диван, локтем – в угол подушки: – Не правда ли, Боря? Скажите ему, – социал-демократы ведь его осме­ют?.. А? Не правда ли? – с долгим растягом на «а».
И, как липка ободранный «Димою», «Дмитрий» бежит в кабинет: чинить схему; а – Зина вдогонку: «Хорош!» «Дмитрий» шмякает, бега­ет, курит, чинит; «Дима» раза четыре заставит его пробежаться; гоняет сквозь строй; наконец под статейкой подпишет: «одобрено»; и как бы штемпель приложит.
Философов – канцлер двора Мережковских; это он уволок Мереж­ковского в дебри политики, силясь в нем вымыслить мысль; когда вы-
476
НАЧАЛО ВЕКА
мыслилась, то оказалось, что – жалкая; лучше бы оставил его при рито­рике; сила Д. С – риторическая загогулина; слабость – его фельетон­чик, который уносится «Димой» в газету и там перед Струве, Туган-Барановским отстаивается; на важное общественное заседание, куда «Дима» фрак надевал, бедный «Дмитрий» не брался; от имени «Дмитрий Сергеича» тонно вставал и докладывал «Дмитрий Владими­рович»; Туган-Барановский и прочие: «Дмитрий Сергеич, нет, нет… – и смешок сквозь морщок. – Ну, а Дмитрий Владимирович – человек положительный…»
Дмитрий Владимирович ярок был, когда в «Мире искусства» сидел; но зато не был он «человек положительный»; сколько усилий себя опрес­нить для того, чтобы Струве сказал: «Человек положительный он».
И галопом влетал с четырех часов, угрожал чернотами глазных провалов, виясь, точно уж, Карташев, называемый в быте коммуны в те годы «Антоном»; кивал из дверей указательным пальцем и гого­левским своим носом, – зеленый, костлявый, с несвежею кожей, с по­жухлыми усиками: цвет – медвежьего меха; порхали «последним» протестом зеленые глазки его:
– Вы сидите, а тут кругом – дела: да-да-да!
Нигде не присаживаясь, – мимо кресел, диванов: по кругу, гало­пом, прискоком, с притирами рук под усами, с сиганьем спины, с пе­ревертом на Дмитрия, Зину и Диму, которых – обскакивал; мчался, как с кочки на кочку: – Сергея Платоновича Каблукова я уговорил оп­понировать, если Булгаков придет…
И, захлебываясь южнорусским своим тенорком, как дьячок из Ди­каньки, – вприпрыжку, взахлест: и слова тарахтели, как десять мешков, высыпавших сухие горошины, – о заседании Религиозного общества, о женских курсах, где долго церковное право читал он, о митинге; все, скосясь, мчалось: радел, закрывая глаза и поматывая носом такой загогу­линой; вкопанным ставши, ладонь прижимая к дощечке грудной, он снедался сухим огнем, – своей лихоманкою страстной; казалось, что – вспыхнет: лиловым морщочком отвеется в пламени; губы, скривленные точно в блаженнейшей боли; глаза, так змеино прикрытые, – щелки.
В своем красноречии он числился – «Златоустом», но – проходив­шим учебу у… Писарева. Бывало, иссякнувши, рушился трупом в крес­ло; короткий пиджак – масти рябчика; сжаты костяшки лягушечьих
477
Андрей БЕЛЫЙ
пальцев; над ним, как нос, подбородок, проветренный; напоминал мне он Павла Астрова: так же глазами пил речь; не поймешь: издевается или согласен; он раз пригласил меня к себе отобедать; был внимателен донельзя: «Да, да, да, да!» Угостивши, повел: на заседание; я читал рефе­рат в его обществе; он, председательствуя, слушал меня с тем же поки­вом, с зажимом костяшек костяшками пальцев; и вдруг, точно в пля­ску скелетов, взвивающих саваны, он, председатель, взлетел, развивая сюртук, чтоб, приставивши два указательных пальца к вискам, изогнув саркастически губы, юля вправо-влево рогами, им сделанными, южно­русским своим тенорком показать меня чертом:
– Да-да-да-да-да! Тут показывали нам – хвостатых, рогатых! Но мы
не согласны на них!
Я – спиною к нему; он – за мною; после заседания: – Борис Николаевич, – к вам я: два слова. И, взяв меня под руку, ринулся в дверь; неслись петербургскою
ночью; и он:
– Не сердитесь, пожалуйста!.. Свою брошюру поднес: с задушевною надписью; был столь же ис-
кренен, как и в минуту, когда меня сделал чертом: для паствы своей.
Он, ломаясь зигзагами, выбросив палец с «да-да-да-да-да», с «нет­нет-нет», мчал, бывало, по кругу гостиной опущенный выцветший усик, свинцовые всосы щек и нос как у Гоголя; больно углил во всех смыслах: душевном, духовном, физическом; «Дима» щипцами забу­кливал, как парикмейстер, идеи Д. С. Мережковского, а Карташев их трепал трепками – налево, направо; налево: «вы жертвою пали»; и – Писарев; вправо: «воззвах к тебе, Господи»; и… Златоуст.
То и дело я слышал от Мережковских: «Антон убежал: хлопнул две­рью… Антон нигилизм развивает… Антон развивает церковность… Пусть Тата и Ната притащут Антона…» Сестрицы, две, сильно дружи­ли с ним; Зина – царапала больно; царап-цап, – он в дверь; за ним – Тата и Ната; бывало, – вволакивают; он – брыкается: «Нет, нет, нет, нет… Не могу с Зинаидою я Николаевной» (не «Николавною», как южнорус); «Дмитрий» – нем и напуган, а «Дима», пыряющий «Дми­трия», – нежен, внимателен, предупредителен с Карташевым; он есть мирящий; проблема: «Антон или – Зина»; кого кто обидел: кто бровью
478
НАЧАЛО ВЕКА
не так передернул, кто эдак губу прикусил? Мне бывало ужасно, когда меня втаскивали в эти стародавние их «при»:
– Нет же, слушайте, Боря!
Почем знаю я корень свар: может, – «семинарист», в своем быте русейший, наталкивался на дворянку и на «декаденточку», происхож­дения шведского; где-то носами их, видно, стукнуло; может, в те годы, когда он, Успенский – два юных профессора из духовной академии – жар свой несли, откликаяся на зов Мережковского; когда «небесный профессор» (так в шутку обоих звали), катая З. Н. в час заката на лодке, песни певал ей: «Свете тихий!»
Певал он прекрасно церковные песни (я раз его слушал).
Не знаю, но – «черная кошка» меж ними была; раз он жаловался мне на «патронов» своих: «Они – узкие…» Моя последняя встреча с ним – дни февраля 1917 года; с тою ж дикой страстностью, как и при первом знакомстве, он, провопияв – «Не могу, не могу», – из гостиной Мережковских в переднюю: хлоп! Мережковский:
– Антон убежал!
Я скоро – уехал в Москву; Карташев вернулся к Мережковским с портфелем министра; мы – больше не виделись.
Он связан мне с сестрами Гиппиус: с Татой и с Натой; он более с Татой дружил; все она меня уводила к себе; усадивши на серый ди­ван, мне показывала ряд альбомов: дневник зарисовок фантазий и снов; Блок рисунки ее оценил, посвятив Тате «Твари весенние», иль:
Скоро… чертик запросится Ко святым местам.
Темы рисунков – чертики, нежити или – скелеты; один на луне за­гогулиной несся, плеснув белым саваном.
– Знаете, Тата, кого бы я пририсовал? Догадайтесь!
– Антона Владимировича?
– Конечно!
– Не правда ли, что-то в нем от Хомы Брута, промчавшего ведьму по кочкам, а после отчитывавшего ее… в пустой церкви?
– Пожалуй!
479
Андрей БЕЛЫЙ
Он так же отчитывался от укусов З. Гиппиус; пуще того: министр
исповеданий, – читал в пустой церкви проекты свои: стены – рухнули…
Тата, как помнится, брала уроки у Репина; Ната насвистывала и вырезывала статуэтки; красивая, голубоглазая, бледная и молчаливая «стрижка»; казалась мне послушником.
Зина, Дмитрий – «марийствовали»: в кабинете, в гостиной; а Тата была вечной Марфою; бремя хозяйства, уборки, храненья квартиры лежало на ней и на нянюшке, Даше.
Антон, Тата, Ната и Дима – столпы «догмы» Дмитрия в эти годы; остальные – «оптанты»; они – приближались, отскакивая; их состав – изменялся; потели над ними с терпеньем; никто не пришел: это – я, С. П. Ремизова, А. С. Глинка, Бердяев, Тернавцев; кто тут не присиживал? И – Шагинян на короткий срок приседала, и – А. Блок, и… и… и… – Вильковысский с Румановым – не присели ль? Присел-таки… Савинков!
А в 1905–1906 появился здесь Николай Бердяев.
Высокий, чернявый, кудрявый, почти до плечей разметавшийся гри­вою, высоколобый, щеками румяными так контрастировал с черной бо­родкой и синим, доверчивым глазом; не то сокрушающий дерзостным словом престолы царей Навуходоносор, не то – древний черниговский князь, гарцевавший не на табурете, – в седле, чтобы биться с татарами.
Синяя пара, идущая очень к лицу; малый, пестрый платочек, торча­щий букетцем в пиджачном кармане; он – в белом жилете ходил; он входил легким шагом, с отважным закидом спины; и, слегка припод­нявши широкие плечи, – с подъерзом, почти незаметным, кудрями от­махивал: к ручке; грустнея улыбкой, садился на пуфик: под Гиппиус; сиял глазами, стараясь молчать, как воспитанный эпикуреец, а не как философ; в усилиях на низком пуфике стройно сидеть (не орлом), он потрескивал пуфиком, дергался шеей и галстук рукой оправлял: сан­бернар в голубятне!
Внимал, силясь быть церемонным и мягким.
Но вот, сдерживаясь, задетый (его точку зрения тронули), с живо­стью, с дергом, со скрипом, схватясь трепетавшей рукою за ручку, за­кидывал ногу на ногу, чтобы не слететь себе под ноги, точно под ними – отверстая бездна.
Слетал:
480