Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Лебедева_История рус_лит_18_век

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
24.07.2026
Размер:
7 Мб
Скачать

душе своей! Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хоро­ шо бывало сердцу моему посреди вас, милые?1

Постепенно это состояние внутренней самоуглубленности уступает место живому интересу к разнообразию бесконечно переменчивых по­ движных картин объективного мира, окружающего путешественника:

Я вас люблю так же, друзья мои, как и прежде; но разлука не так уже для меня го­ рестна. Начинаю наслаждаться путешествием. Иногда, думая о вас, вздохну; но лег­ кий ветерок струит воду, не возмущая светлости ее. Таково сердце человеческое <...> (1, 105).

Однако залогом внимания путешественника к тому, что его окру­ жает, к объективной реальности, остается все та же чувствительная ду­ ша. Именно это человеческое свойство, на примере анализа которого Радищев убедился в необходимости для человека общежительства, де­ лает замкнутого и погруженного в меланхолию путешественника на­ чальных писем книги активным наблюдателем и участником кипящей вокруг него жизни. Хотя в истоках этой активной позиции — все та же чувствительность, определяющая отбор фактов и картин для очер­ кового описания:

Я люблю остатки древностей; люблю знаки минувших столетий. Вышедши из горо­ да, удивлялся я ныне памятникам гордых римлян, развалинам славных их водоводов (1, 351). Всякая могила есть для меня какое-то святилище; всякий безмолвный прах говорит мне: «И я был жив, как ты, // И ты умрешь, как я». Сколь же красноречив пепел такого автора, который сильно действовал на ваше сердце, <...> которого ду­ ша отчасти перелилась в вашу? (1, 495—496).

Эти размышления, предшествующие описанию развалин древне­ римского акведука в окрестностях города Лиона и монумента на моги­ ле Ж.-Ж. Руссо, являются бесспорными свидетельствами того, что в отборе фактов реальности Карамзин, автор «Писем...», руководство­ вался прежде всего эмоциональным движением чувствительной души, направляющей внимание путешественника на тот или иной объект. Эта причинно-следственная связь жизни души с пластическим реаль­ ным мирообразом особенно наглядно проявлена в парижских письмах

— потому, что Франция и Париж изначально были основной целью и страстью русского путешественника:

«Вот он, — думал я, — вот город, <...> которого имя стало мне известно почти вме­ сте с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!..» (1, 366—367). «Я в Париже!» Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, прият-

1 Карамзин Н. М. Избранные сочинения: В 2 т. М.; Л., 1964. Т. 1. С. 32. В дальнейшем все тексты Карамзина цитируются по этому изданию с указанием тома и страницы в скобках. Особые случаи цитации оговариваются.

370

ное движение... «Я в Париже!» — говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в поля Елисейские <...>» (1, 369).

В свете этой особенной причинно-следственной связи, где жизнь чувствительной души и ее эмоция определяют и выбор факта реально­ сти, и интонационный образ его словесного отражения, принципиаль­ но новый смысл приобретает композиция «Писем...», обманчиво под­ талкивающая мысль слишком доверчивого читателя к тому, чтобы счесть ее основой естественную хаотичность последовательной смены дорожных впечатлений. Прихотливое чередование разностильных, раз­ ножанровых, разнотемных писем, посвященных то описанию внешно­ сти очередного великого современника, то изображению прекрасного ландшафта, то театральной рецензии, то сухим статистическим сведе­ ниям о составе населения, то подробнейшему изложению законода­ тельных основ швейцарской республики, то картинам массовых волне­ ний на улицах французских городов и т. д. — на самом деле отражает сложную, прихотливую жизнь чувствительной души в ее непознавае­ мых законах немотивированной смены психологических состояний. Подобная неизъяснимость жизни души — один из ярких лейтмотивов эмоционального повествовательного пласта «Писем...»:

Отчего сердце мое страдает иногда без всякой известной мне причины? Отчего свет помрачается в-глазах моих, тогда как лучезарное солнце сияет на небе? Как изъяс­ нить сии жестокие меланхолические припадки, в которых вся душа моя сжимается и хладеет? (1, 401).

Подобные эмоциональные всплески, диссонантно вклинивающиеся в объективное пластическое описание, являются своеобразным ключом к той тематической пестроте и калейдоскопичности, на которых вы­ строена композиция «Писем...», по видимости не подчиняющаяся ни­ какой логике, кроме логики движения от одного географического пунк­ та к другому, от одного впечатления к другому:

Внынешний вечер наслаждался я великолепным зрелищем. Около двух часов про­ должалась ужасная гроза. Если бы вы видели, как пурпуровые и золотые молнии вились по хребтам гор, при страшной канонаде неба! <...>

ВЦирихском кантоне считается около 180.000 жителей, а в городе около 10.000, но только две тысячи имеют право гражданства, избирают судей, участвуют в правле­ нии и производят торг; все прочие лишены сей выгоды. <...>

Всубботу ввечеру Лафатер затворяется в своем кабинете для сочинения проповеди

— и чрез час бывает она готова. Правда, если он говорит все такие проповеди, ка­ кую я ныне слышал, то их сочинять нетрудно (1, 242—243).

Такие подчеркнуто бессвязные переходы от одного аспекта миро­ восприятия к другому — универсальный композиционный прием «Пи­ сем...» — могут обрести свое адекватное эстетическое истолкование только в том случае, если читатель будет постоянно держать в своем

371

сознании мысль о том, что прихотливая и видимо бессвязная компози­ ция «Писем...» является на самом деле формально-структурным сред­ ством выражения сложной, разнообразной и зачастую неизъяснимой жизни человеческой души.

Само понятие «душа» для писателей-сентименталистов конца XVIII в. было наполнено определенным этико-эстетическим смыслом: душа, как единство сердца и разума, представлялась тем духовным локусом человеческой жизни, в котором упраздняется классицистическая полюсность рассудка и эмоции, преодолевается роковой конфликт ума и сердца. В полном соответствии с подобной интерпретацией катего­ рий «души» и «внутреннего человека», в равной мере живущего стра­ стями и рассудком, интроспективный аспект повествования «Писем...» не исчерпывается эмоциональным пластом, но органично включает в себя аспект публицистико-философский, связанный с размышлениями путешественника об истории и современности европейских социумов.

Четыре европейские страны, посещенные Карамзиным и описанные в «Письмах русского путешественника», предлагали мыслителю-социоло­ гу два типа государственного устройства: монархический (Германия, Франция) и республиканский (Швейцария, Англия), причем в одном случае Карамзин, проведший в Париже три месяца (апрель-июнь 1790 г.), стал свидетелем, наблюдателем и очевидцем самого процесса революционного перехода от монархии к республике, который в Анг­ лии осуществился в историческом прошлом, а Германии предстоял в историческом будущем. Таким образом, и писатель Карамзин, и путе­ шественник-повествователь «Писем...» оказались в Западной Европе на перекрестке исторических эпох, когда историческое прошлое стано­ вится современностью, а современность чревата историческим буду­ щим. Позже, работая над окончательным текстом «Писем...», Карам­ зин от себя выразил эту мысль следующим образом:

История Парижа <...> — это история Франции и история цивилизации. <...> Фран­ цузская революция — одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предви­ дел. •<...> События следуют друг за другом как волны взволнованного моря, но есть еще люди, которые считают, что революция уже окончена. Нет! нет! Мы еще уви­ дим много удивительных вещей1.

При актуальности публицистико-философского аспекта повествова­ ния для всего текста «Писем...» центр его тяжести лежит на париж­ ских письмах. И первое, что бросается в глаза при попытке реконст­ рукции социологических взглядов Карамзина исходя из текста «Пи-

1 Карамзин К М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 453—454. Курсив ав­ тора.

372

сем...» — это поразительная концептуальная близость социологиче­ ской теории прогресса двух авторов крупнейших образцов русской сентименталистской повествовательной прозы — Карамзина и Радищева.

Не случайно, конечно, то обстоятельство, что имя Радищева в той мере, в какой Карамзин мог это сделать после политического процесса писателя, упомянуто в «Письмах...» вместе с именем A.M. Кутузова

— человека, которому посвящены два радищевских произведения и с которым сам Карамзин находился в тесных дружеских отношениях. В Лейпциге путешественник знакомится с Платнером, философом и ант­ ропологом, преподавателем Радищева и Кутузова в годы их обучения в Лейпцигском университете: «Он помнит К*, Р* и других русских, которые здесь учились» (1, 163). Косвенное упоминание имени стано­ вится своеобразной прелюдией к развитию социологической концеп­ ции, отвергающей социальное насилие как путь преобразования пусть даже несправедливого социального устройства:

Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция — отверстый гроб для добродетели и самого злодейства. Всякое гражданское общество, веками утверж­ денное, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершеннейшем нужно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. «Утопия» <...> может ис­ полниться <...> посредством медленных, нов верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. <...> Всякие же насильственные потрясе­ ния гибельными каждый бунтовщик готовит себе эшафот (1, 382).

Трудно не увидеть в этой мысли карамзинского русского путешест­ венника по цивилизованной Западной Европе отблеска аналогичной мысли радищевского русского путешественника по самодержавной варварской России: «Но чем народ просвещеннее, то есть чем более особенников в просвещении, тем внешность менее действовать может» (128). И, конечно же, далеко не случайно путешественник отмечает в Швейцарии и Англии повсеместное распространение любви к чтению, журналы и книги в руках людей, принадлежащих к тому сословию, принадлежность к которому в России нередко исключала даже воз­ можность элементарной грамотности: поселян, городских ремесленни­ ков, трактирных слуг и кучеров и т. д. То есть экстенсивное расшире­ ние и захват самых что ни на есть демократических слоев населения в орбиту просвещенности в европейских республиках прямо связывает социальную гармонию, увиденную в них путешественником, с «успе­ хами разума просвещения».

Так же трудно не увидеть и поразительного единогласия Радищева с Карамзиным в вопросе о природе и характере коллективной и инди­ видуальной деспотии, в ответе на который оба писателя не делают ни­ какого принципиального различия между единодержавным тира­ ном-монархом и коллективным тираном — революционным народом.

373

Обе формы тирании в равной мере пагубны для той социальной кате­ гории, которая является опорным пунктом мысли каждого из двух пи­ сателей — одной отдельно взятой личности и ее естественных прав. Единственная разница заключается в формах выражения этой мысли и ее объеме в масштабах всего произведения в целом. Радищев, который писал заведомо бесцензурную книгу, мог позволить себе прямое де­ кларативное высказывание'; Карамзин, связанный цензурными условия­ ми последних лет царствования Екатерины II, не мог поступить иначе, как выразить ее в форме иносказательно-бытовой аллегории:

Какая-то старушка подралась на улице с каким-то стариком; пономарь вступился за женщину; старик выхватил из кармана пистолет и хотел застрелить пономаря, но люди, шедшие по улице, бросились на него, обезоружили и повели его... а 1а lauteme [на виселицу] (1. 360).

Эта бытовая, анекдотического свойства картинка, выразительно ри­ сует катастрофическое состояние общественной нравственности, при котором средством разрешения бытового несогласия становится ору­ дие убийства, а наказанием за нарушение общественного порядка — немедленная казнь без суда и следствия. Зрелище насилия, дошедшего до быта и ставшего ординарной формой социальных взаимоотноше­ ний, вызывает к жизни глубоко значительный вывод:

Народ, который сделался во Франции страшнейшим деспотом, требовал, чтобы ему выдали виновного и кричал: «A la lanterne!» <...> Те, которые наиболее шумели и возбуждали других к мятежу, были нищие и празднолюбцы, не хотящие работать с эпохи так называемой Французской свободы (1, 360).

При всей кажущейся локальности этого эпизода в огромном масси­ ве текста «Писем...» переоценить его значение в структуре публици­ стического пласта повествования книги поистине невозможно: это практическое подтверждение умозрительного тезиса радищевского ге­ роя-путешественника, воочию наблюдаемое очевидцем тех революци­ онных процессов, которые были в радищевской книге предметом анат литической априорной рефлексии. И практика, следующая за теорией, порождает своим опытом вывод, до мелочей совпадающий с выводом, сделанным аналитическим доопытным путем.

 

Несмотря на то, что в «Письмах...» очерко-

Личностный аспект

вый, эмоциональный и публицистический

повествования:

пласты повествования не соединены такой

проблема жизнестроитель-

жесткой причинно-следственной связью,

ства и ее реализация

как в «Путешествии из Петербурга в Моск-

в оппозиции «автор-герой»

ву», все же несомненной представляется их

 

органичная соотнесенность, способность в

своей совокупности моделировать процесс познания и духовного рос-

374

та, равно свойственные двум образцам русской литературы путешест­ вий, созданным в теснейшей хронологической близости.

В «Путешествии...» Радищева и «Письмах...» Карамзина все эти уровни повествования выражают через повествовательную структуру текста принцип взаимоотношений субъекта повествования с окружаю­ щей его объективной реальностью. И здесь наступает самый подходя­ щий момент для того, чтобы задаться вопросом, существенно важным для интерпретации текста, целиком выстроенного на субъективном по­ вествовании от первого лица. Вопрос этот нам уже знаком на примере радищевского «Путешествия...»: каково соотношение автора-создателя текста и образа его субъекта-повествователя, является ли автор, созда­ тель текста, написанного от первого лица, его героем-повествовате­ лем? Так же, как и в случае с Радищевым, ответ на этот вопрос будет отрицательным, хотя у Карамзина отношения между его эмпириче­ ским человеческим обликом и образом героя выстроены более сложно, потому что карамзинский герой — индивидуализированный образ; он не обобщенный «всякий»* человек, как герой Радищева. Эта индивиду­ альность вплотную приближена к авторской, хотя и не до конца совпа­ дает с эмпирическим-реальным лицом Карамзина. Как это давно уста­ новлено, «Письма русского путешественника», несмотря на все стрем­ ление автора внушить читателям убеждение, что он публикует свои подлинные дорожные письма друзьям, отнюдь не являются действи­ тельными посланиями Карамзина своим московским друзьям Плещее­ вым, А. А. Петрову и И. И. Дмитриеву1.

Однако стремление читателя и исследователей видеть в лице ге­ роя «Писем...» если не образ, то отблеск личности Карамзина не со­ всем безосновательно. У автора и героя одно и то же имя (фамилия героя дважды обозначена в «Письмах...» литерой «К*» — 1, 333; 413). Европейский маршрут героя опирается на реалии карамзинского фактического маршрута, с той только разницей, что в отличие от сво­ его героя, один раз посетившего Париж в апреле — июне 1790 г., Ка­ рамзин, по всей видимости, побывал в революционном городе дваж­ ды, и первый раз — в самый разгар начала революционных событий, летом 1789 г.

«Главное же различие между двумя путешественниками заключает­ ся в их духовной зрелости: хотя по возрасту они ровесники, но по

1Сиповский В. В. Карамзин — автор «Писем русского путешественника». СПб., 1899.

2Об этом подробнее см.: Лотман Ю.М. Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 29—32; Лотман Ю. М., Успенский Б. А. «Письма русского путешественника» Карамзина и их место

вразвитии русской культуры. С. 534—540.

375

страницам книги путешествует милый, любознательный, но довольно легкомысленный молодой человек, с живыми, но неглубокими интере­ сами. Сам же Карамзин в эту пору был уже много передумавшим и перечитавшим человеком, проявлявшим важнейшую черту духовной зрелости — самостоятельность интересов и суждений»1. И этот духов­ но зрелый Карамзин периодически выглядывает из-под неплотно при­ легающей к его лицу маски литературного героя. Стилизуя литератур­ ную позу путешественника как позу юного искателя мудрости в кругу европейских ученых и деятелей культуры, Карамзин щедро наделил героя своей собственной энциклопедической образованностью и эру­ дицией, заставляя его стремиться поразить собеседников не простоду­ шием и наивностью, а обширностью и глубиной познаний2.

Герой-путешественник — это отвлеченный от реального эмпири­ ческого человека его собственный художественный образ, подобный тому, какой Пушкин создал в своем романе «Евгений Онегин», поме­ стив свой собственный художественный образ среди вымышленных героев романа и связав себя с ними узами приятельства и знакомства. Индивидуализированный и приближенный к личности своего созда­ теля почти до последнего предела возможности, образ героя-путеше­ ственника — это тоже своеобразная лабораторная модель, как и об­ раз путешественника в книге Радищева, только создана эта модель с иной целью. Если Радищев хотел через своего героя показать всем читателям своей книги уже пройденный автором путь самопознания и освобождения, то Карамзин создал свой собственный художествен­ ный образ и провел своего индивидуализированного героя по собст­ венному европейскому маршруту с целью познать и создать самого себя.

В этой связи показательно, что весь повествовательный материал «Писем русского путешественника», моделирующий процесс познания в совокупности своих очеркового, эмоционального и аналитического пластов, обрамлен возникающим в начале и конце книги мотивом зер­ кала — простейшего инструмента самопознания и самоотождествле­ ния. В начале пути мотив зеркала становится аналогом окружающей человека жизни: вглядываясь в нее, он познает через нее самого себя:

«Глаз, по своему образованию, не может смотреть на себя без зеркала. Мы созерца­ емся только в других предметах. Чувство бытия, личность, душа — все сие сущест­ вует единственно по тому, что вне нас существует, — по феноменам или явлениям, которые до нас касаются» (1, 153).

1 Лотман Ю. М. Сотворение Карамзина. С. 31.

2 Лопъчан Ю. М., Успенский Б. А. «Письма русского путешественника». С. 527.

376

Эта цитата из письма швейцарского физиогномиста Лафатера от­ кликается в последнем письме книги своеобразным эхом, в котором аналогией зеркала, способствующего самопознанию и самоотождеств­ лению, становится уже не жизнь, а текст — образ жизни, воспринятой автором и отчужденной от его личности в слове, текст, обретающий самостоятельное существование как любой другой отдельный от чело­ века объект:

Перечитываю теперь некоторые из своих писем: вот зеркало души моей в течение осьмнадцати месяцев! Оно через 20 лет (если столько проживу на свете) будет для меня еще приятно — пусть для меня одного! Загляну и увижу, каков я был, как ду­ мал и мечтал; а что человеку (между нами будь сказано) занимательнее самого се­ бя?.. (1. 601).

Двойная аналогия — жизнь-зеркало, в котором душа рассматривает и познает саму себя, и текст — зеркало души, хранящее ее верный об­ лик, уподобляет друг другу свои крайние позиции через общий сред­ ний элемент. Жизнь как зеркало и текст как зеркало становятся взаи­ мозаменяемыми реальностями. Здесь — корни жизнестроительства Ка­ рамзина, заставлявшие его относиться к своей биографии как к произ­ ведению искусства, ift его современников и потомков — увидеть в ли­ тературном образе писателя несомненный портрет живого, реального человека: «Творя литературу, Карамзин творил самого себя», «не толь­ ко литература переливалась в жизнь, но и жизнь становилась формой литературного творчества»1.

Главным результатом этого открытия принципиально нового типа связи между жизнью и литературным текстом стало то, что литератур­ ный образ перекрыл облик реального человека: «Для современников, знавших Карамзина лично, <...> реальностью был Карамзин, а герой книги — его тенью, созданием его пера. Для последующих поколений читателей все произошло, как в сказке Андерсена, литературный пер­ сонаж стал реальностью, <...> а сам реальный автор как бы превра­ щался в его тень»2. Что же касается литературной позиции Карамзина, то и она во многом оказалась определена жизнестроительством «Пи­ сем русского путешественника». Практически ни одна повесть из чис­ ла созданных им в период работы над книгой, не обойдется отныне без персонифицированного субъекта повествования — автора, от пер­ вого лица которого русскому читателю, убежденному в том, что это лицо самого Карамзина, будут поведаны истории бедной Лизы, На-

1ЛотманЮ.М., Успенский Б. А.,«Письма русского путешественника». С. 526, 528.

2Лотман Ю. М. Сотворение Карамзина. С. 32.

377

тальи, боярской дочери, таинственного незнакомца с острова Борнгольм и юного Леона — «рыцаря нашего времени».

 

Подлинная литературная слава пришла к

Поэтика и эстетика

Карамзину

после

публикации

повести

сентиментализма

«Бедная

Лиза» (Московский

журнал.

в повести «Бедная Лиза»

1792 г.). Показателем

принципиального но­

 

ваторства Карамзина

и того литературного

потрясения, каким явилась его повесть для русской художественной прозы, стала волна подражаний, захлестнувшая русскую литературу на рубеже XVIII—XIX вв. Одна за другой появляются повести, варьирую­ щие карамзинский сюжет: «Бедная МаШа» А. Измайлова, «Обольщен­ ная Генриетта» И. Свечинского, «Даша, деревенская девушка» П. Льво­ ва, «Несчастная Маргарита» неизвестного автора, «Прекрасная Татьяна» В. Измайлова, «История бедной Марьи» Н. Брусилова и т.д.

Еще более убедительным доказательством переворота, совершенно­ го карамзинской повестью в литературе и читательском сознании, ста­ ло то, что литературный сюжет повести был воспринят русским чита­ телем как сюжет жизненно достоверный и реальный, а ее герои — как реальные люди. После публикации повести вошли в моду прогулки в окрестностях Симонова монастыря, где Карамзин поселил свою герои­ ню, и к пруду, в который она бросилась и который получил название «Лизина пруда». Как точно заметил В.Н. Топоров, определяя место карамзинской повести в эволюционном ряду русской литературы, «впервые в русской литературе художественная проза создала такой образ подлинной жизни, который воспринимался как более сильный, острый и убедительный, чем сама жизнь»1.

Повесть «Бедная Лиза» написана на классический сентименталистский сюжет Q любви представителей разных сословий: ее герои — дворянин Эраст и крестьянка Лиза — не могут быть счастливы не только в силу нравственных причин, но и по социальным условиям жизни. Глубокий социальный корень сюжета воплощен в повести Ка­ рамзина на своем самом внешнем уровне, как нравственный конфликт «прекрасной душою и телом» (1, 620) Лизы и Эраста — «довольно бо­ гатого дворянина с изрядным разумом и добрым сердцем, добрым от природы, но слабым и ветреным» (1, 610). И, конечно, одной из при­ чин потрясения, произведенного повестью Карамзина в литературе и читательском сознании, было то, что Карамзин первым из русских пи­ сателей, обращавшихся к теме неравной любви, решился развязать свою повесть так, как подобный конфликт скорее всего разрешился бы

вреальных условиях русской жизни: гибелью героини.

1Топоров В. Н. «Бедная Лиза» Карамзина: Опыт прочтения. М, 1995. С. 83.

378

Однако новшества литературной манеры Карамзина этим не исчер­ пываются. Сам образный строй повести, манера повествования и угол зрения, под которым автор заставляет своих читателей смотреть на по­ вествуемый им сюжет, отмечены печатью яркого литературного нова­ торства. Повесть «Бедная Лиза» начинается со своеобразной музыкаль­ ной интродукции — описания окрестностей Симонова монастыря, со­ пряженных в ассоциативной памяти автора-повествователя с «воспо­ минанием о плачевной судьбе Лизы, бедной Лизы» (1, 606):

Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную гро­ маду домов и церквей <...>: великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах <...>. Внизу расстилаются тучные, густо-зеленые цветущие луга, а за ними, по желтым пескам, течет светлая река, волнуемая легкими веслами рыбачьих лодок или шу­ мящая под рулем грузных стругов, которые <...> наделяют алчную Москву хле­ бом. <...>

Там, опершись на развалины гробных камней, внимаю глухому стону времен, без­ дною минувшего поглощенных, — стону, от которого сердце мое содрогается и тре­ пещет. <...> Все сие обновляет в моей памяти историю нашего отечества — печаль­ ную историю тех времен, когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опусто­ шали окрестности российской столицы и когда несчастная Москва, как беззащитная вдовица, от одного Бога ожидала помощи в любых своих бедствиях (1, 605—606).

>at

До того, как начнется развитие сюжета, в эмоционально-насыщен­ ном пейзаже четко обозначены темы главных героев повести — тема Эраста, чей образ неразрывно связан с «ужасной громадой домов» «ал­ чной» Москвы, сияющей «златом куполов», тема Лизы, сопряженная неразрывной ассоциативной связью с жизнью прекрасной естествен­ ной природы, описанной при помощи эпитетов «цветущие», «светлая», «легкие», и тема автора, чье пространство имеет не физический или географический, а духовно-эмоциональный характер: автор выступает как историк, летописец жизни своих героев и хранитель памяти о них.

iC голосом автора в частный сюжет повести входит тема большой истории отечества — и история одной души и любви оказывается ей равновелика: «человеческую душу, любовь Карамзин мотивировал ис­ торически и тем самым ввел в историю»1. Это сопоставление двух со­ вершенно разных и мыслившихся до того несопоставимыми контек­ стов — исторического и частного — делает повесть «Бедная Лиза» ос­ новополагающим литературным фактом, на базе которого впоследст­ вии возникнет русский социально-психологический роман2.

1Топоров В.Н. «Бедная Лиза» Карамзина: Опыт прочтения. С. 100.

2Образ Карамзина, сопоставившего историю души с историей страны, буквально отзо­ вется в лермонтовском «Герое нашего времени»: «История души человеческой <...> едва ли

не любопытнее и не полезнее истории целого народа». —Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. Л., 1981. Т. 4. С. 225.

379