Лебедева_История рус_лит_18_век
.pdfТебя, о Душенька! на помощь призываю Украсить песнь мою,
Котору в простоте и вольности слагаю (450).
Подобный индивидуальный подход к жанру поэмы-бурлеска обус ловил своеобразие его форм в поэме Богдановича. Такие традицион ные категории бурлеска как игра несоответствием высокого и низкого в плане сочетания сюжета и стиля поэме Богдановича совершенно чужды: «Душенька» не является пародией героического эпоса, герои поэмы — земные люди и олимпийские божества не травестированы через высокий или низкий стиль повествования. И первым же знаком отказа от обычных приемов бурлеска стал у Богдановича оригиналь ный метр, избранный им для своей поэмы и в принципе лишенный к этому времени каких-либо прочных жанровых ассоциаций (за исклю чением, может быть, только ассоциации с жанром басни) — разно стопный (вольный) ямб, с варьированием количества стоп в стихе от трех до шести, с весьма прихотливой и разнообразной рифмовкой. В целом же стиль поэмы, а также ее стих Богданович точно определил сам: «простота и вольность» — эти понятия являются не только харак теристикой авторской позиции, но и стиля, и стиха поэмы.
Бурлескность поэмы Богдановича заключается совсем в другом плане повествования, и общее направление бурлеска предсказано тем именем, которое поэт дает своей героине. У Апулея и Лафонтена она называется Психея, по-русски — душа; первый русский переводчик повести Лафонтена слегка русифицировал это имя, присоединив к гре ческому корню русский уменьшительный суффикс: «Псиша». Богдано вич же назвал свою героиню «Душенькой», буквально переведя грече ское слово и придав ему ласкательную форму. Таким образом, в сюже те Апулея-Лафонтена, переданном им в «простоте и вольности», Бог данович обозначил тенденцию к его частичной русификации. И только в этом соединении героини, образу которой приданы черты иной наци ональной определенности, с античными Амурами, Зефирами, Венерой и прочими богами олимпийского пантеона заключается бурлескная не увязка планов повествования.
|
Сквозь стилизацию под миф в романе Апу- |
Миф и фольклор |
лея, сквозь классицистическую условность |
в сюжете поэмы |
лафонтеновской Греции Богданович почув |
|
ствовал фольклорную природу мифологи |
ческого сюжета. И именно этот фольклорный характер мифа об Амуре и Психее Богданович и попытался воспроизвести в своей русской поэ ме на античный сюжет, подыскав в русском фольклоре жанр, наиболее приближающийся к поэтике мифа. Нужно ли говорить, что этим жан-
220
ром является русская волшебная сказка, которая в своей формаль но-содержательной структуре характеризуется такой же сюжетно-тема- тической устойчивоЬтью и специфической типологией персонажной и пространственно-временной образности, как и мифологический мирообраз? Целый ряд таких типологических признаков особого мира рус ской волшебной сказки — топографию, географию, народонаселение, состав героев — Богданович ввел в свою интерпретацию апулеевского сюжета.
Герой и героиня русской волшебной сказки — царевна и ее суже ный, у одного из которых внешность не соответствует сущности в си лу злых козней каких-нибудь вредителей: или герою приходится сбра сывать с себя обличие чудовища, или царскому сыну достается в жены лягушка; причем их путь друг к другу непременно пролегает через тридевять земель в тридесятое царство. И античная Психея в своем ру сифицированном облике Душеньки тоже является царевной, которую по пророчеству оракула должны отвезти за тридевять земель, чтобы она обрела своего суженого:
Царевну пусть везут на самую вершину Неведомой горы за тридесять земель (454). * Уже чрез несколько недель Проехали они за тридевять земель (456).
• л ч - '
По мифу Апулея оракул прорицает Душеньке, что ее супругом бу дет страшное крылатое чудовище, опаляющее весь мир своим огнем и внушающее ужас всем живущим вплоть до бессмертных богов. Этот античный метафорический образ крылатого Амура, сжигающего серд ца любовной страстью, удивительно точно накладывается на фольк лорные сказочные представления о многоголовом огнедышащем дра коне, непременном участнике действия русской волшебной сказки: именно его, и именно руководствуясь сказкой как источником сведе ний, представляют себе домочадцы Душеньки, смущенные страшным пророчеством:
И кои знали всяки сказки, Представили себе чудовищ злых привязки <...> От нянек было им давно небезызвестно
О существе таких и змеев, и духов, Которы широко гортани разевают,
Ичто при том у них видают
Исемь голов, и семь рогов,
Исемь, иль более хвостов (455).
Сказочный образ «Змея-Горыныча, Чуда-Юда», подспудно опреде ляющий своим пластическим обликом эти представления, позже поя вится в качестве действующего лица поэмы: он охраняет источники
221
живой и мертвой воды, к которым Венера послала Душеньку во ис купление ее греха, и сам мотив трех служб, которые героиня должна сослужить Венере, тоже является бесспорным сказочным топосом. Весь этот эпизод поэмы насквозь пронизан фольклорными сказочными мотивами, накладывающимися на поэтику мифа. Сад с золотыми ябло ками Гесперид, охраняемый титаном Атлантом, куда в свое мифологи ческое время проник Геракл, совершая один из двенадцати подвигов, в поэме-сказке Богдановича стерегут Кашей Бессмертный и царевна Пе рекраса, которая «в сказках на Руси слыла, // Как всем известно, Царь-Девицей» (476). Дорога же в подземное царство Плутона, где Ду шенька должна добыть таинственную шкатулку Прозерпины, пролега ет через дремучий лес и избушку на курьих ножках — обитель Ба- бы-Яги:
Идти в дремучий лес, куда дороги нет; В лесу, он ей сказал, представится избушка,
А в той избушке ей представится старушка, Старушка ей вручит волшебный посошок (477).
И при малейшей возможности функционального или образного совпадения какого-либо сюжетного или образного мотива русской сказки с мифологическим общим местом Богданович не упускает слу чая ввести его в ткань своего повествования и сослаться на источник: волшебную сказку. Так, меч, которым злые сестры уговаривают Ду шеньку убить своего чудовищного супруга, хранится в «Кащеевом ар сенале» и «в сказках назван Самосек» (466); да и все второстепенные персонажи поэмы четко делятся на вредителей и дарителей в своих от ношениях к Душеньке.
В результате получается прихотливый, но органичный синтез двух родственных фольклорных жанров, принадлежащих ментальности раз ных народов, греческого мифа и русской волшебной сказки, травестийный по своей природе. Русские сказочные персонажи помещены ^в античный мирообраз, населенный олимпийскими богами, нимфами, наядами и зефирами. В свою очередь, эти античные божества прини мают на себя отблеск поэтики русской волшебной сказки. Эстетиче ский смысл этой травестии лучше всего определим описанием облика Душеньки в том эпизоде поэмы, когда она, изгнанная из своего небес ного рая — обители Амура, тайком, неузнанная, приходит в храм Ве неры, и все, кто в храме находится, принимают ее за богиню, путеше ствующую инкогнито:
Венера под платком! Венера в сарафане! Пришла сюда пешком!
222
Во храм вошла тишком! Конечно, с пастушком! (475).
Этот мягко-иронический образ «Венеры в сарафане» лишен бру тального комизма традиционного бурлеска скарроновского или майковского типа, но по своей природе он является таким же стилевым диссонансом, главным образом за счет того, что переодевание персо нажей античной мифологии в национальные русские одежды происхо дит в результате подчеркнуто бытовых мотивировок их поступков и вещно-пространственного антуража, в который помещен весь сюжет поэмы-сказки.
|
В той же мере, в какой Богданович разде- |
Эстетика |
лил пристрастие своей литературной эпохи |
бытописания |
к национальному фольклору, он отдал дань |
|
общелитературному увлечению бытописа |
нием в его новых эстетических функциях создания полноценной мате риальной среды, служащей дополнительным приемом характерологии. Для Богдановича бытописательные мотивы стали удобным способом свести в единый мирообраз греческих богов и русских фольклорных персонажей. Обдаздо обитателей Олимпа и образы земных героев окру жены одним и тем же бытовым ореолом повествования, особенно же заметно это тождество проступает в сходных сюжетных ситуациях. Так например, в поэме описываются две поездки Венеры: полет на Олимп в воздушной колеснице и плавание на остров Цитеру в ракови не, запряженной дельфинами, которой правят тритоны в качестве ку черов. И оба раза эта мифологическая кавалькада густо уснащена рус скими дорожными реалиями:
Собрав Венера ложь и всяку небылицу, Велела наскоро в дорожну колесницу Шестнадцать почтовых зефиров заложить И наскоро летит Амура навестить <...> (452).
Другой [тритон], на козлы сев проворно, Со встречными бранится вздорно, Раздаться в стороны велит, Вожжами гордо шевелит, От камней дале путь свой правит
И дерзостных чудовищ давит (453).
Несмотря на то, что колесница Душеньки, отправившейся к своему неведомому супругу, запряжена не зефирами и не дельфинами, а ло шадьми, с античным средством передвижения она имеет также мало общего, как и «дорожная колесница», и раковина Венеры, запряженная «почтовыми зефирами» и управляемая тритонами с повадками лихого
223
русского кучера. Зато все три экипажа, безусловно, похожи на дворян скую карету XVIII в.:
И в колесницу посадили, Пустя по воле лошадей, Без кучера и без вожжей (456).
Собираясь в свой дальний путь, Душенька велит «сухари готовить для дороги» (455); в свадебно-погребальном шествии за ней несут свое образное приданое — все предметы дамского дворянского обихода той эпохи:
Несли хрустальную кровать, В которой Душенька любила почивать;
Шестнадцать человек, поклавши на подушки, Несли царевнины тамбуры и коклюшки <...> Дорожный туалет, гребенки и булавки И всякие к тому полезные прибавки (456).
Наконец, в небесном раю — обители своей и Амура — Душенька попадает в типичный мир русской дворянской усадьбы — барский дом с античной колонадой и бельведером, окруженный пейзажным парком:
Вначале Душенька по комнатам пошла <...> Оттуда в бельведер, оттуда на балкон, Оттуда на крыльцо, оттуда вниз и вон, Чтоб видеть дом со всех сторон (460).
Оттуда шла она в покрытые аллеи, Которые вели в густой и темный лес.
При входе там, в тени развесистых древес, Открылись новые художества затеи <...>
Тогда открылся грот, Устроенный у вод По новому манеру;
Он вел затем в пещеру <...> (462).
Бытовая атмосфера, воссозданная в поэме-сказке Богдановича, сво им конкретным содержанием нисколько не похожа на густой бытовой колорит жизни социальных низов, составляющий бытописательный пласт в романе Чулкова или поэме Майкова. Но как литературный прием бытописание Богдановича, воссоздающее типичную атмосферу бытового дворянского обихода и уклада, ничем от бытописания в де мократическом романе или бурлескной поэме не отличается: это такая же внешняя, материальная, достоверная среда, в которую погружена духовная жизнь человека. Тем более, что в поэме-сказке это подчерк нуто через использование традиционных мотивов вещно-бытового мирообраза — еды, одежды и денег, которые тоже лишаются своей отри цательной знаковой функции в том эстетизированном облике, который
224
придает им Богданович: еда — роскошно накрытый пиршественный стол; одежда — великолепные наряды, деньги — сверкающие драго ценности:
В особой комнате явился стол готов; Приборы для стола и яствы, и напитки, И сласти всех родов <...> Иной вкусив, она печали забывала,
Другая ей красот и силы придавала (453).
Пленяяся своим прекраснейшим нарядом, Желает ли она смотреться в зеркала — Они рождаются ее единым взглядом Дабы краса ее удвоена была. <...> Нетрудно разуметь, что для ее услуг
Горстями сыпались каменья и жемчуг <...> (458).
Так повествование в поэме-сказке Богдановича складывается в це лостную картину индивидуальной поэтической интерпретации и ком бинации художественных приемов, восходящих к общелитературной национальной традиции "или актуальных для литературной эпохи авто ра и присутствующих в других текстах, созданных в эту же эпоху. Именно к автордюш интонациям и эмоциональному авторскому тону в повествовании поэмы-сказки стягиваются в конечном счете все разно стильные сюйетные линии — фольклорная, мифологическая, бытовая, и именно в авторской манере повествования они обретают свой орга нический синтез.
О том, что Богданович по этому общему для своей литературной эпохи пути продвинулся дальше, чем многие из его современников, свидетельствует тот факт, что в их сознании его человеческий биогра фический образ был совершенно заслонен его литературной лично стью. В этом отношении певец «Душеньки» уподобился не кому-ни будь, а «Певцу Фелицы» Державину и «Сочинителю Недоросля» Фон визину. При всем том, что в плане своих эстетических достоинств поэ ма-сказка Богдановича несопоставима ни с одой Державина, ни с ко медией Фонвизина, в одном своем качестве она все-таки намного обогнала свою литературную эпоху: в ней сформировалась поэтика и интонация активного авторского начала — особенная интонационная манера повествования, перепады из лиризма в иронию, соединение волшебно-героических и бытовых контекстов, параллелизм метафо рических и бытовых сравнений, постоянная игра с читателем и по буждение читателя к участию в творении произведения, равному ав торскому.
8 История русской литературы XVIII века |
225 |
|
Ирония и лиризм |
Активность авторского начала |
проявлена, |
как формы выражения |
прежде всего, в интонационном плане по- |
|
авторской позиции. |
вествования. Лиризмом пронизана вся ат- |
|
Автор и читатель |
мосфера повествования в «Душеньке» и пре- |
|
в сюжете поэмы |
имущественный способ его выражения — |
|
|
непосредственное включение |
авторского |
голоса, опыта и мнения в описательные элементы сюжета. В первой песне «Душеньки» есть описание поездки богини Венеры на остров Цитеру в раковине, запряженной дельфинами: это опыт переложения сюжета декоративной настенной росписи «Триумф Венеры» на язык поэтической словесной живописи — и здесь, оцисывая резвящихся вокруг колесницы Венеры тритонов, изображенных в настенной рос писи, Богданович легко и органично переходит от описания к выраже нию лирической эмоции:
Другой [тритон] из краев самых дальних, Успев приплыть к богине сей, Несет отломок гор хрустальных Наместо зеркала пред ней.
Сей вид приятность обновляет И радость на ее челе.
«О, если б вид сей, — он вещает, — Остался вечно в хрустале!» Но тщетно то тритон желает: Исчезнет сей призрак как сон, Останется один лишь камень,
А в сердце лишь несчастный пламень, Которым втуне тлеет он (453).
Тот же лирический характер имеют и прямые авторские обращения к героям, которые сопровождают поворотные моменты сюжета и иног да поднимаются до подлинной патетики. Таково, например, непосред ственное включение авторского голоса в ткань повествования в тот момент, когда Душенька узнает от зефира на посылках о том, что ее сестры ищут свидания с нею:
Зефир! Зефир! Когда б ты знал Сих злобных сестр коварных лести, Конечно бы тогда скрывал Для Душеньки такие вести! (264).
И иногда эти обращения поднимаются до интонации подлинного лирического пафоса — предельной степени выражения авторского со переживания и сочувствия:
Умри, красавица, умри! Твой сладкий век С минувшим днем уже протек! <...>
Сей свет, где ты досель равнялась с божеством,
226
Отныне в скорбь тебе наполнен будет злом <...> И боле — кто, любя, с любимым разлучился
И радости себе не чает впредь, Легко восчувствует, без дальнейшего слова,
Что легче Душеньке в сей доле умереть (468).
Эти непосредственные всплески авторского чувства подчеркивают основную тональность повествования — тональность мягкой иронии, порожденной самим образом Душеньки — «Венеры в сарафане», окру женной достоверной бытовой средой русской дворянской жизни XVIII в. Да и сам характер героини, заметно обытовляющийся среди этого бытового окружения и представляющий собой сочетание сугубо женской страсти к нарядам и наслаждению, простодушия и любопыт ства, тоже способен вызвать добрую улыбку и у автора, и у читателя. Даже самый патетический момент сюжета — решение Душеньки рас статься с жизнью после того, как она оказалась изгнана из дома Аму ра, подан в этой иронической интонации:
|
Лишь только возьмет камень в руки, |
|
То камень претворится в хлеб |
|
И вместо смертной муки |
|
Двлдет ей припас снедаемых потреб. |
|
Когда же смерть отнюдь ее не хочет слушать, |
v |
Хоть свет ей был постыл, |
|
Потребно было ей по укрепленью сил |
|
Ломотик хлеба скушать (470). |
И самое важное в постоянном призвуке авторского лиризма и ав торской иронии — это стремление внушить аналогичные эмоции чита телю. Если в бурлеске Майкова непосредственные включения авторско го голоса были связаны с литературно-полемическим, пародийным зада нием поэмы, а обращения автора адресованы музе или Скаррону — то есть читатель при этом остается за пределами сюжета и текста, кото рые предложены ему в готовом виде, то в поэме-сказке Богдановича очевидно стремление вовлечь читателя не только в повествовательный, но и в конструктивный план сюжета, сделать его не просто наблюда телем событий, но отчасти и их творцом.
Обращение к читателю, который благодаря им входит в образный строй поэмы на правах полноценного участника событий, буквально насквозь пронизывают текст поэмы в устойчивых формулах: «Чита тель сам себе представит то удобно» (452), «Читатель сам себе пред ставит то умом»(457), «Читатель должен знать сначала» (479), «Конеч но, в том меня читатели простят» (461). Иногда содержание того, что читатель должен сам себе представить, или с чем что сравнить, рас крывается в непосредственной адресации к жизненному опыту или во-
8* |
227 |
|
Ъбражению читателя. Так, описывая путь Душеньки к дому Амура, Богданович как бы от имени читателя вводит ироническое сравнение героини, окруженной толпой зефиров и смехов, с пчелиным роем:
Зефиры, в тесноте толкаясь головами, Хотели в дом ее принесть или привесть; Но Душенька им тут велела быть в покое
Ик дому шла сама, среди различных слуг,
Исмехов, и утех, летающих вокруг. Читатель так видал стремливость в пчельном рое, Когда юничный род, оставя старых пчел, Кружится, резвится, журчит и вдаль летает, Но за царицею, котору почитает, Смиряяся, летит на новый свой удел (458).
Однако гораздо чаще призывы к воображению читателя звучат в таких эпизодах повествования, где поэту как бы изменяет его поэтиче ское воображение, где ему якобы не хватает слов для описания преле стной или роскошной картины. «Но можно ль описать пером» — ус тойчивая формула, неизменно предшествующая подобному обраще нию к читателю.
При всем игровом характере подобного типа отношений между ав тором и читателем — потому что, конечно же, автор и знает, и может несравненно больше в области словесного творчества, у читателя все-таки создается впечатление некоего равенства с поэтом и персона жем в сфере воображения, домысливания сюжета и его деталей. Это секрет истинной занимательности произведения искусства: некоторая недоговоренность, побуждающая читателя принимать в творении сю жета участие, равное авторскому, в домысливании, довоображении то го, о чем автор недоговорил или оборвал рассказ намеком, предоста вив читателю самому сделать нужный вывод.
О том, что именно этот эффект, впервые найденный и апробиро ванный Богдановичем в поэзии, стал для него главным в поэме-сказкё,
— эффект организации читательского восприятия в совместной игре воображения, рождающей ощущение, что читатель знает и может больше автора, — свидетельствует финал поэмы. Так же, как и зачин, финал является точкой наибольшего сюжетного напряжения; начало и конец в своем соотношении определяют основные эстетические пара метры текста. Если Богданович начал свою поэму с воззвания к Ду шеньке как к музе, дарующей поэту вдохновение, то закончил он ее сообщением о появлении на свет дочери Амура и Душеньки, но име ни ее не назвал, сославшись на неведение писателя и всеведение чи тателя:
228
Но как ее назвать, В российском языке писатели не знают;
Иные дочь сию Утехой называют, Другие Радостью и Жизнью, наконец <...> Не пременяется названием натура:
Читатель знает то, и знает весь народ, Каков родиться должен плод От Душеньки и от Амура (479).
Так Богданович совершил в поэзии последний шаг к усреднению категорий высокого и низкого в нейтральном повествовательном сти ле, единственным эстетическим достоинством которого является не высокость и не низкость, но «простота и вольность», окрашенные ав торской интонацией и эмоцией. После того, как Богданович в своей поэме успешно разрешил поставленную им задачу — «в повесть иног да вмесить забавный стих», в русской поэзии должен был явиться не какой-нибудь другой поэт, а только Державин, основным поэтическим подвигом своей жизни считавший способность «в забавном русском слоге // О добродетелях Фелицы возгласить, // В сердечной простоте беседовать о Боге // И истину царям с улыбкой говорить»1.
Но прежде чем сочетание категорий высокого и низкого в поэтиче ском слоге окончательно лишилось своего бурлескного смехового смысла в лирике Державина, синтетический одо-сатирический мирообраз был осмыслен как основное средство моделирования русской ре альности в драматургии Д. И. Фонвизина. Пожалуй, именно эволюция жанровой модели драмы под пером Фонвизина — от «Бригадира» к «Недорослю» — стала наиболее наглядной демонстрацией самого меха низма этого синтеза в его процессуальном поэтапном осуществлении.
ПОЭТИКА ДРАМАТУРГИИ Д. И. ФОНВИЗИНА (1745 — 1792)
Если Сумароков писал свои трагедии главным образом для того, чтобы внушить монархам должные представления об их монаршем нравственном облике и общественной позиции, а комедиями пытался расправиться со своими литературными недругами и личными врага ми; если Лукин обратил внимание на русские нравы и склонил на них западноевропейские комедийные сюжеты дабы искоренить порок из сердец сограждан, а также внушить им понятия о добродетели, то в комедии Д. И. Фонвизина «Бригадир» (1769), при всей сатирической остроте этого текста, все же не заметно никакой посторонней цели.
1 Державин Г. Р. Сочинения. М, 1985. С. 175.
229
