Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
1oleshkov_m_red_diskurs_tekst_kognitsiya_kollektivnaya_monogr / Олешков М. (ред.) Дискурс, текст, когниция коллективная монография.doc
Скачиваний:
41
Добавлен:
19.11.2019
Размер:
3.52 Mб
Скачать

Цитируемая художественная литература

Bourjaily, Vance. The Amish Farmer. American Short Story Masterpieces. Ed. by Raymond Carver and Tom Jenks. – New York: Dell Publishing, 1989. – Р. 56–70.

В. Н. Базылев

Сублогический анализ языка: перспективы исследовательской парадигмы

Современная ситуация в лингвистике

Лет пятнадцать-двадцать тому назад авторитет отечественной лингвистики стал подвергаться сомнению. Действительно, ситуация, по мнению многих видных лингвистов, кардинально изменилась: после блестящих достижений 60–70-х годов в своей области языковеды вдруг очутились в своеобразном тылу, где они продолжали заниматься своей никому не интересной работой, создавали перегруженные техническими тонкостями описания языков и не думали о том, чтобы сдержать данное когда-то обещание – раскрыть таинственную суть человеческой природы [Ажеж 2003 : 11–12; Фрумкина 2002 : 171; Копосов 2001 : 24; Копосов 1997 : 33].

К сожалению, ХХ век требовал от лингвистики, чтобы она объясняла всякий языковой опыт в терминах атомарных данных. Такова была, конечно, программа механистического мировоззрения ХХ века. Но это не способствовало пониманию феномена языка. Именно феномена, так как конец ХХ века вновь вернулся (по крайней мере, отечественная лингвистика) к обсуждению языка с позиций феноменологии, пусть и непоследовательно и фрагментарно, но все же вернулся [Антология…1998–2000]. Дело в том, что всеобщая тенденция стремиться в науке к точности наблюдений и систематичности в ущерб содержательной стороне дела в ХХ веке по-прежнему вдохновлялась идеалом строгого объективного знания, который содержался в парадигме Лапласа. И до сей поры наваждение лапласовской мистификации не рассеялось. Научный педантизм с его непреклонной решимостью расчленить витальные факты нашей экзистенции (в т. ч. языковой) продолжает поддерживать эту мистификацию, которая, как считал М. Полани, «возможно, еще выльется в общую реакцию против науки как извращения истины» [Полани 198 : 205–206]. Он также считал, что «огромное усиление умственных способностей, которое порождает простой механизм обозначения, реорганизации и считывания, в то же время показывает, что, сколь бы ни были усилены наши мыслительные способности применением символов, тем не менее, их действие совершается, в конечном счете, в среде неформализованного интеллекта» [Полани 1985 : 122–123; см. также: Матурана 1995 : 95 сл.]. Когда акт придания значения осознается человеком, реализующим свое понимание вещей путем использования слов, описывающих эти вещи, считает М. Полани, то сама возможность выполнения указанного акта, согласно строгим критериям, выглядит чем-то логически бессмысленным. Ибо любая строго формальная операция была бы безличностной, а потому не могла бы передать личностную вовлеченность говорящего. Акт согласия оказывается логически родственным акту открытия: оба они представляют собой, по существу, неформализуемые, интуитивные психические решения [Полани 1985 : 256, 270].

Разумеется, не все настолько безнадежно. Лингвистика продолжается. В самом деле, разве не увлекательное занятие исследовать, каким образом языки, структура и узус, регулируясь сложными и пока еще мало изученными связями, помогают человеку интерпретировать и постигать вселенную? Подобная проблематика захватывает воображение, и занятие ею обещает принести немалые теоретические результаты и практические выгоды. Наконец, сегодня как никогда возникает настоятельная потребность донести результаты языковедческих исследований до всех тех, кто увлеченно занят познанием человека.

Полифония знания научного и вненаучного, по мнению И. Т. Касавина, сулит значительные открытия в будущем, роль лингвистов очерчена в ней со всей четкостью, и у них не может возникать никаких сомнений по поводу того, каким образом им следует исполнить свою партию. Без всякого сомнения, они способны воспользоваться этим многоголосием вненаучного знания, чтобы по-иному взглянуть на те, или иные проблемы своей науки. Или, как напишет И. Т. Касавин: «Последние тридцать лет особое внимание исследователей фокусируется на теме «познание и язык», которая грозит даже поглотить собой всю эпистемологическую проблематику» [Касавин 2008 : 7]. В связи с последним замечанием справедлива постановка вопроса, как ее формулирует Р. М. Фрумкина: Есть ли у лингвистки своя эпистемология? [Фрумкина 1995 : 74]. И. Т. Касавин же по-своему отвечает на этот вопрос, который так волнует современных лингвистов: «Лингвофилософские понятия и проблемы, из которых вырастал постмодернизм в процессе лингвистического поворота, формулируются, по-видимому, в весьма узком тематическом поле и только затем получают обобщенное истолкование в контексте традиционных философских, лингвистических дискуссий о природе языка, механизмах познания и сознания, механизмах культуры. Это обеспечивает то, что И. Лакатос называл «прогрессивным сдвигом проблемы». Трансформация предметного поля и методологического инструментария классической теории языка, формирование неклассических подходов выступают необходимым фоном подобного рода процессов» [Касавин 2008 : 7].

Но что дает нам обращение к многоголосию, рождающемуся из перемежения знания практического и теоретического, научного и вненаучного? Оно дает нам представление о том, что язык не есть код для дешифровки и понимания информации. Оно дает нам импульс к пересмотру оппозиции (соссюровской) язык/речь, так как речь перестает быть совокупностью индивидуальных особенностей использования языка; скорее семантика и синтаксис зависят от того, как совершаются реальные речевые акты. В этом смысле ситуация в лингвистике становится сходной с ситуацией в искусстве. Только пока лингвистика и искусство остаются прикованными к постоянным величинам (морфемам, фонемам, картине как объекту созерцания, литературным жанрам), они возводят высказывание к означающему, а акт высказывания – к субъекту. Между тем есть область переменных величин, которые по внутриязыковым причинам не дают языку замкнуться на себя. По мнению членов исследовательской группы «Медицинская герменевтика», при пользовании языком человек сталкивается с опытом, который слишком фактурен для того, чтобы быть мыслимым или, что то же самое, перейти в знаки: он как бы исчерпывается актуальностью, мгновенностью своих проявлений [Ануфриев и др., 1994 : 17; см. также: Красиков 2003]. М. Рыклин, анализируя герменевтические работы этой группы, напишет о том, что язык на уровне игры есть хаос (что было известно уже физической этике Спинозы); в этом качестве он непостижим, но, оставаясь непостижимым, он всегда уже устроен, сконструирован во внешнем, представляя собой организованный хаос [Рыклин 1992 : 36; ср. Санников 1999; Бонч-Осмоловская 2009]

Истоки представлений о ценности сублогического подхода к языку

Каковы же истоки представлений о ценностном обращении к сублогическому в плане исследования языка. Наши теоретические предшественники сочетали научную рефлексию с «еретическим жанром» (по определению Паскаля и Теодора Адорно) философского эссе, которое постоянно переосмысливает общие места и лежит в основе гуманитарной мысли, предшествуя дисциплинарному разделению труда. Среди них «еритики» от модернизма, структурализма и постструктурализма: Виктор Шкловский, Юрий Тынянов, Лидия Гинзбург, Вальтер Беньямин, Ролан Барт, Мишель де Серто, Рейнхарт Козеллек, Георг Зиммель и Ханна Арендт, Клиффорд Гирц и Джеймс Клиффорд. Можно по-английски (что сейчас очень модно) обозначить это псевдотермином off-modern – боковая ветвь истории и современности науки о языке, которая может противостоять как постмодернизму, так и антимодернизму. Английский предлог трудно переводим на русский: он означает определенный эксцентризм и движение в сторону, не вспять, но и не вдогонку моде и прогрессу. Здесь уместно вспомнить образ, предложенный Виктором Шкловским, – «ход коня». Конь в шахматах (опять шахматы, никуда не деться от соссюровского наваждения – морока), как известно, двигается зигзагом, не всегда выигрывая, но никогда не предавая процесс познания и осмысления современности. Современная филология – это поиски правды и истины о языке, но к ним (этим словам), как скажет В. Набоков, трудно подобрать рифму, в российской научной гуманитарной традиции, очевидно, они должны остаться навсегда недосказанными. В этой недосказанности перемешалось романтическое отношение к языку, особое понимание духовности, понимание с полуслова, футуристические мечты и анахронические практики.

Петербургский филолог В. В. Колесов не случайно будет в своих работах конца прошлого века говорить о том, что символически все в нашей жизни связано с проявлением языка. Но как связано? Система языка (то, что правильно) есть истина – она изменяется, стиль речи (то, что красиво) есть красота – он сменяется, норма текста (то, что нужно) есть польза – она заменяется. А в совместном их действии, независимо от интенсивности или последовательности преобразований, они образуют изменение того, что Д.С.Лихачев назвал «стилем жизни». По его же словам, современная лингвистика – это пока что «поиски логики в риторическом вакууме», а одна из его последних статей так и была названа – «Логика тут и не ночевала…!» [Колесов 1999 : 12, 230, 247; ср. также Степанов 1987; Язык и логическая теория 1987].

Действительно, наука о языке ХХ века создала систему понятий, призванную обобщать, интерпретировать и дешифровывать окружающий человека вербальный и невербальный мир, переводя последний в план вербального. При этом дешифровочные символы, разработанные вне реального мира, гипостазировались, т. е. превращались в самостоятельные автономные сущности. Те понятия и символы, которые были выработаны для обобщения окружающего мира, в пространстве языка (соответственно, лингвистики, которая язык изучает, являясь, по сути, метаязыком) превращаются в некие магические сущности, управляющие этим миром. Вообще, для лингвистики ХХ века характерна вера в некие «ключевые» языковые (речевые) феномены, которые управляют всем. В бытие языка должны быть некие, как считают лингвисты, скрытые возможности, доступ и овладение которыми обеспечивает власть над миром. Для второй половины ХХ века стало типично представление о языке как о некоей встроенной в нашу вселенную, в человека, в общество (т. е. в микро- и макрокосм) системе управления и регулирования. Наверное, это вытекало из представления о сути использования языка (пользования языком) как особого метода познания мира. И вот вера в существование подобных скрытых систем управления проявлялась как представление о тайных сверхъестественных силах, присущих языку. Такого рода представления можно изучать только с позиции сублогического анализа языка.

Надо помнить, что в любой философии языка воплощается определенный тип исторического мышления. При этом следует различать дискурс осведомленности и посвященности от дискурса анализа. Чтобы понять исторические события, связанные с языком (эволюционные события), не важен никакой анализ тенденций и фактов, надо познать тайну языка; не обобщать рассеянные факты (это уводит нас и лингвистику в дурную бесконечность), а выявлять концентрированные компактные субфеномены. Этим можно подсмотреть и раскрыть тайну, как в эзотеризме, а можно рассеять в миллионах фактах и подробностях, которые можно обобщать до бесконечности.

Вопрос в том, какой природы будет эта компактность: компактность концепции, обобщающей разрозненные факты, или компактность факта, признаваемого (признанного) ключевым, или компактность эйдетического образа?

У нас, к сожалению, пока нет в руках теории, которая позволяет понимать и предвидеть развитие (эволюцию) языка. И это закономерно: ведь в реальной действительности языковые (речевые) факты существуют в рассеянном виде, и их концентрация в лингвистических теориях и категориях будет неизбежно их искажением, сделанным для нужд слабого разума, неспособного оперировать разрозненными сведениями. Сублогический взгляд на язык есть дискурс осведомленности, а не дискурс анализа. Традиционная лингвистика пытается обобщать реальность, у которой нет ни ядра, ни оболочки. Мы же стремимся к ядру и можем игнорировать оболочку. Традиционная лингвистика изучает язык в соответствии с типичными кодами паранойи: есть система; при этом в совершенно паранойальной манере – лингвистика без необходимости удваивает языковую реальность, как бы за «видимым» языком стоит тайный язык – система и структура со своими законами (структура глубинная и поверхностная, например). Подобный «дискурс осведомленности» считает язык уже обработанным некой разумной силой так, что в нем, как в рукотворной машине, выработались управляющие подсистемы, в то время как дискурс анализа считает язык феноменом, более близким к природе и в историческом масштабе неуправляемым.

Дело в том, что факты языкового существования приходится собирать по крохам. Наконец, даже тогда, когда факты достоверно установлены, их интерпретация, понимание движущих сил исторических эволюционных процессов все равно остается предметом запутанных теоретических разногласий, – даже если нет расхождений у лингвистов в описании фактической стороны; впрочем, описание зависит от интерпретации, а та от описания, и это замкнутый порочный круг, неразрешимая герменевтическая проблема.

Сублогический анализ языка интересуется описанием презентаций намерений, равно как и любой другой презентацией субъективных состояний – все это, конечно, лишь частный случай еще более общей ситуации, когда реципиент оказывается неспособным понять намерения создателя символической (знаковой) формы, возникающей из асимметрии процессов ее создания и интерпретации. Создатель символа может руководствоваться мотивами, которые в самом символе не вычитываются или вычитываются не полностью. Интерпретатор может легко поддаться смысловым ассоциациям, порожденным внешним видом символики, то есть не увидеть вложенную создателем символов послания за их внешностью. Но поскольку «читатель» все-таки как-то интерпретирует символику, то у последней возникает «поверхностный», «буквальный» смысл, который вполне может быть фантастическим. Буквальный смысл символики вполне может не соответствовать реальности – тем более, что он уже не соответствует тому исходному смыслу, который в символическую форму вложил ее создатель.

Допустим, можно согласиться с Мерло-Понти, что «язык не до конца прозрачен: он нигде не отступит, чтобы дать место чистому смыслу, он всегда ограничен только языком» [Мерло-Понти 2001 : 47]. Однако надо различать смысл, содержащийся (предположительно) в тексте, и смысл, который, безусловно, возникает в человеке, – а не в тексте, но под влиянием текста. По определению Кольриджа, само человеческое восприятие, по сути, представляет собой первичное воображение. Или, как верно определял Сартр, воображение есть ориентация человеческого сознания на отсутствующую в данный момент реальность. Также вполне уместно было бы вспомнить мысль Сартра, что вообще чтение является не только открытием, но и изобретением, созданием смысла литературного произведения. Создаваемый литературным произведением мир сводится к тексту и существует лишь в рамках текста; в литературе возможные миры – это лишь различные тексты, и мир есть текст. Текст представляет собой рабочий код. Текст содержит систему стимулов для воображения, он направляет его. Назовем типичные причины сбоев в «миросоздательной» работе языка:

– наличие в языке противоречий, не позволяющих вообразить мир целостным;

– наличие в языке знаков, не обладающих для человека (определенным) значением;

– наличие в языке тропов, переключающих внимание человека с содержания на форму.

Язык (его существование) нацелен на дешифровку окружающего мира. Но сам по себе язык как феномен, который доступен нашему восприятию, недостаточен как опыт (попытка) дешифровки. Их самих нужно особым образом прочесть и расшифровать, дабы извлечь необходимый нам смысл. Правда, в современной философии большим уважением пользуются теории, отрицающие наличие у вещей и текстов какого-либо «подспудного» смысла и сводящие мир к совокупности «поверхностей». Такова феноменология, которая отказывается делать суждение о субстанциональности феноменов, таков же постмодернизм, сводящий смысл текста к отсылке к другому тексту.

При этом процедуры дешифровки, при всем их разнообразии, обладают одним общим свойством – они механически увеличивают количество данной человеку информации. За всем этим проглядывает своеобразная жадность человеческого разума – все, что ему дано, оказывается недостаточным, ко всякому данному необходимо дополнение, и дешифровка есть имеющийся у разума способ дополнить данное, опираясь исключительно на собственные силы. Порою создается впечатление, что в окружающей нас культуре все, что непосредственно находится перед нашими глазами, интересным быть не может, истинная ценность невидима либо, в крайнем случае, находится на периферии нашего кругозора. Можно говорить о действующем в мировой культуре принципе примата невидимого. Он формулируется очень просто: тайное важнее явного. Более того – тайное, как правило, управляет явным.

Учения о ценности Тайного имеют солидную историю в мировой философии – от Идей Платона, которые может видеть лишь Бог, до вещей-в-себе Канта, которых не может видеть никто, но которые являются трансцендентным источником вещей-для-нас. Весьма откровенной формулировкой принципа «примата невидимого» как гносеологической нормы стало истолкование понятия истины Хайдеггером, который, как известно, утверждал, что истина – по-гречески «а-летейа» – это нечто не-скрытое, и задача философа заключается в том, чтобы разоблачить, вывести ее на свет из сокрытия. Но, наверное, наиболее эксплицитная и наиболее сочувственная формулировка данного принципа принадлежит Фридеману Шварцкопфу, который писал, что задача человеческого понимания заключается в том, чтобы действительность предстала «проникнутой чем-то, что и есть не-данное», причем это не-данное есть не что иное, как «логос», формирующий приницп действительности. Человеческое же «логосоподобие» проявляется, по Шварцкопфу, именно «в способности при-давать значение, прибавлять нечто к уже сказанному» [Шварцкопф 2000 : 136].

Здесь, разумеется, требуется вспомнить теорию В.Налимова о том, что мир есть «континуум смыслов», и что всякое познание и всякая модель – лишь «фильтр», накладывающийся на этот континуум и благодаря этому распаковывающий один из смыслов, соответственно, отсекая остальные.

Напомним также тех о «неклассических» подходах к моделированию языка, которые были сформулированы во второй половине ХХ века в отечественной лингвистике. Они сополагаются, например, с философскими основаниями идей А. Ф. Лосева, содержащиеся в его работах «Философия имени» и «Вещь и имя» [Лосев 1993 : 613–801; 802–880]. Именно ему принадлежит, пожалуй, первый в отечественной культуре философии языка анализ составляющих имени как фонематической оболочки и как смысловой единицы. Поскольку имена служат для называния вещей, то следует, с одной стороны, разграничить эти две категории, а с другой – установить между ними момент тождества. Вещь, по А. Ф. Лосеву, трактуется как некая определенная самоутвержденность, самоположенность, что подразумевает ее изначальную внемысленную, внеощутительную, вневоспринимательную данность. Интериоризация вещи возможна только при посредничестве имени. Таким образом, происходит общение между субъектом и вещью на арене сознания. Сознание, будучи само по себе аморфно и алогично, говорит А. Ф. Лосев, является почвой для произрастания имени. Аналогичным образом, и вещь представляет собой продукт идеальной смысловой стихии, или воплощение некоего смыслового проекта. Смысл вещи так же выделяется из неоформленной смысловой стихии, как значение имени – из стихии сознания. Будучи коррелятом вещи, имя в проявленном состоянии обладает субстанцией и формой. В качестве субстанции выступает звук, но не звук вообще, а звук артикулируемый. Формой является качество звука, результирующее из того или иного способа его артикуляции. Субстанция имени может содержать тождественный момент с субстанцией вещи, и, соответственно, форма имени отождествляется с формой вещи. С другой стороны, субстанция имени и вещи могут иметь различную природу. Для сохранения адекватности корреляции между именем и вещью остается момент тождественности их форм, или признаков. Подобно морфогенетическому развитию и параллельно с ним, имя проходит такое же количество ступеней, отражающих этапы познания предметной сущности: нерасчлененное сознание, метафоносемема, архифоносемема, фоносемема, этимосемема, морфосемема, семема. Все перечисленные стадии относятся к плану языка и характеризуются тенденцией к последовательному сужению и уточнению семантической сферы формирующегося имени. Вместе с тем, будучи различными по степени проявленности в языке, все смысловые уровни сохраняют свою значимость в имени и имеют возможность актуализации в речи. Смысловой потенциал, наработанный в языке, реализуется той или другой своей стороной в соответствии с погружением имени в различные среды: словосочетание, предложение, сверхфразовое единство и т. д., где актуализованное значение сопровождается коннотациями, которые так же всплывают из латентной смысловой структуры имени. Аналогично вещи, имя проходит через прогрессивно проявляющиеся стадии и получает истинное воплощение в виде речевого слова. Так же, как вещь выявляет свой смысл через факты – признаки, функции, отношения, – имя раскрывает свою сущность через признаки функции и отношения слова, через единство его состояния быть полностью схваченной именем на уровне его сформированной звуковой субстанции, тем не менее, общая иерархическая смысловая структура имени оказывается в значительной степени тождественной смысловой структуре вещи [Лосев 1993; Лосев 1997; подробнее о возможностях моделирования языка по Лосеву см.: Базылев 2009 : 55–59].

Помимо классических работ А. Ф. Лосева общие модельные подходы к исследованию языка во второй половине ХХ века предлагал Г. П. Щедровицкий [Щедровицкий 1995; Щедровицкий 1997]. Предварю свое обращение к теоретическому наследию этого автора следующим замечанием: нельзя не признать, что методология исследования объектов, подобных естественным языкам, оказывает решающее влияние на возможность достижения желаемого положительного результата. С другой стороны отсутствие адекватной методологии проведения анализа всегда приводит к резкому возрастанию его трудоемкости и даже в случае достижения положительных результатов оставлен открытыми такие вопросы, как полнота полученных выводов, полнота и эффективность их обоснования. Г. П. Щедровицкому удалось в свое время достичь заметных результатов в области разработки методов исследования знаковых систем Им, в частности, было предпринято немало усилий для того, чтобы в период все большего нарастания бескомпромиссной борьбы формалистов, интуиционистов и логицистов за свои приоритеты в области исследования структуры языка, включая формализованные языки, избежать крайностей и выбрать продуктивные направления в исследованиях. Выбранные направления основывались им на ряде рабочих гипотез. А именно:

1) Нельзя объединять в одном подходе само исследование грамматических форм языка и разработку методологии этою исследования. Если занять в данном случае крайнюю позицию, то можно полагать, что проведением исследований и разработкой методов исследования и получения новою знания должны заниматься разные специалисты, каждый из которых использует результаты работы другого и предмет исследования которых отчасти пересекается [Щедровицкий 1995 : 340].

2) Знак, как считал Г. П. Щедровицкий [Щедровицкий 1995 : 360–367] не просто находится в соотнесенности с объектом, поэтому нужно рассматривать его не в отнесении к объектам, а в отношении к деятельности, элементом которой он является и благодаря которой он получает смысл и значение. Он считал, что подавляющее большинство исследований в лингвистике ограничиваются указанием значении слов или выяснением их значении с использованием словарей и фрагментов речи. При этом, как правило, не затрагиваются вопросы связи значении с аспектами деятельности. Таким образом, он приходит к выводу, что главное в исследовании знаковых систем – не внутренние связи между знаками, а внешние связи знаковой системы с другими составляющими социального целого. А затем внутренние связи должны быть введены в соответствие с внешними. В этом плане, считал Г. П. Щедровицкий, знаковая система должна рассматриваться как удовлетворяющая теоретико-деятельностному принципу структурного противопоставления средств, процессов и продуктов; социологическому принципу структурного противопоставления нормы и социального объекта как реализации нормы; социально-психологическому принципу формирования сознания индивидов путем усвоения средств и норм культуры. То есть, подключение к рассмотрению содержания знака деятельности людей приводит лингвиста к необходимости учета социального аспекта языка, в рамках которого возникает необходимость рассмотрения языка как устанавливаемой нормы, и рассмотрения проблем закрепления норм языка путем обучения и внедрения их в сферу массового информационного обмена [Щедровицкий 1995 : 540–545].

3) Известные к настоящему времени подходы в изучении языка, знака и знаковых систем не являются в полной мере продолжением и последовательным развитием единого процесса. В своем большинстве они касались разных аспектов изучения языка и имели фрагментарный характер. По мнению Г. П. Щедровицкого, исследователи берут знак только с одной стороны, или, в крайнем случае, с дух, трех сторон и не имеют средств и методов для того, чтобы рассмотреть другие его стороны.

Такой фрагментарный подход полностью исключает возможность действительного решения проблемы языкового знака, так как по самой своей объективной природе знак может быть выделен в качестве особого и самостоятельного предмета изучения и понят только в том случае, если он берется в единстве всех своих основных функций. Появившиеся в работах Дж. Локка, Г. Лейбница, Э. Кондильяка требования создать общую науку о языке, которые затем в ХХ веке вновь были выдвинуты Ф. Соссюром, Л. Ельмслевым, Х. Ульдаллем, Е. Куриловичем и др. остались невыполненными. Можно констатировать, считает Г. П. Щедровицкий, что пока не существует области знания, которая исследовала бы язык в качестве самостоятельного предмета. Все известные отрасли знания рассматривали язык лишь с той или иной стороны – со стороны построения самой науки о языке в целом, процессов вывода и мышления, процессов решения задач и коммуникативной деятельности [Щедровицкий 1995 : 515–516].

Представленные «отправные» идеи Г. П. Щедровицкого продолжают сохранять актуальность, поэтому их следует принимать во внимание и использовать при рассмотрении проблем, связанных с изучением языка. Так, принимая за основу последнее из трех рассмотренных выше положений о том, что сейчас фактически не имеется науки о знаке и знаковых системах, включая естественный язык (за исключением отдельных фрагментов), мы должны заключить, что начать построение нового знания следует с самого простого – с общего описания предмета исследования и попыток его наиболее упрощенной классификации. При этом, по-видимому, вполне допустимо, что отдельные фрагменты этого нового знания существуют почти в готовом виде и могут быть в достаточной степени формализованы, как, например, фонология. В то же время формализация всего знания о языке преждевременна, носит временный, «черновой» характер, малопродуктивна и, в конечном счете, не может не привести к противоречиям и относительно быстрому «развалу» построенной формализованной системы Формализации должен предшествовать анализ, приводящий нас к построению исходных объектов и формулировке исходных аксиом и принципов. При отсутствии другой методологии попытки формализации следует рассматривать как вынужденные из-за отсутствия других подходящих вариантов перенесение дедуктивных методов из других областей знания (математики или физики) в область науки о языке. Определенные результаты при такой формализации все же могут быть получены путем анализа конкретных причин неадекватности подобной формализации и объективного выявления при этом важных особенностей структуры языка как самостоятельного объекта [Щедровицкий 1997 : 294–296].

Оценивая идеи Г. П. Щедровицкого и его вклад в развитие отечественной эпистемологии, нельзя не констатировать: к концу ХХ века имеющиеся и получившие определенное развитие общие подходы пока не дали (или принципиально не могли дать) необходимых результатов в решении наиболее важных проблем языка. В то же время, оставаясь в области исследования языка на уровне непосредственного рассмотрения имеющеюся эмпирического материала или на феноменологическом уровне, нельзя не попытаться найти подходящие методы, которые позволяют каким-либо образом организовать работу по построению адекватною научного знания. При этом вполне очевидно то обстоятельство, что мы не можем использовать в таких исследованиях какие-то частные методы из других областей знания, применимость которых к такому необычному объекту, каким является язык, с самого начала должна вызывать сомнение. Как мы полагаем, в этом случае следует опираться на наиболее общие методы, которые могут быть заимствованы из наименее «редуцированных» областей знания, исключающих прямое вторжение механистических представлений, таких, например, как социология или политэкономия. Однако, как показывает опыт того же ХХ века, подобные попытки оказывались безуспешными из-за недостаточной обобщенности и разработанности применяемых методов.

Очень часто исследователи, занимающиеся проблемами языка, в безуспешных поисках адекватной методологии обращались непосредственно к традиционным философским системам. Традиционные философские системы, не являясь сколько-нибудь строгими построениями, кроме мировоззренческих и весьма общих, размытых, слабо детерминированных положений или представлений, практически ничего не могли дать для проведения анализа в какой-либо конкретной научной области.

Естественной реакцией на неудачи, постоянно сопровождающие поиски адекватных методов для лингвистических исследований, оказывался иррационализм. Это означает переход к «голой» эмпирике и очередным попыткам «начать все с самого начала», с самого элементарного с тем, чтобы путем самых осторожных обобщений постепенно прийти к собственно знанию о языке. Подобные попытки отказа от рационального и перехода к интуитивному и иррациональному всегда имели место, когда наблюдайся кризис позитивного рационального знания.

В связи с изложенными соображениями участники исследовательской группы не могли не обраться к рассмотрению концепции (модели) языка, предложенной Б. М. Гаспаровым [Гаспаров 1996]. Как недвусмысленно утверждает сам автор, неудачи на пути результативного решения проблем языка предшествующего периода закономерно привели его к чисто интуиционистскому или даже экзистенциалисткому подходу: «Свою задачу я видел в том, чтобы посмотреть на наши взаимоотношения с языком не как на целенаправленную «работу», совершаемую по определенным поводам, на основании определенных правил, над определенными, имеющими постоянные свойства строительными элементами, но как на экзистенциальный процесс, столь же всеобъемлющий, но и столь же лишенный какой-либо твердой формы и единого направления, как сама жизнь» [Гаспаров 1996 : 9]. Б. М. Гаспаров не исключает из рассмотрения состояние сна и полагает, что предлагаемый им способ описания языка подходит также для толкования сновидений [ср. иследоватльский подход, изложенный в: Рассказы о сновидениях 2009].

Для того чтобы, так или иначе, вычленить на разных этапах развития науки о языке близкие к своему подходы. Б. М. Гаспаров совершает ретроспективный экскурс. Так, обращаясь к новому времени, он отмечает критику И. Гердера предшествующих рационалистических представлений и развитие им представлений о языке как о процессе непрерывного становления, осуществляющегося путем постоянного наслаивания нового на старое. Идеи И. Гердера нашли свое непосредственное продолжение в учении В. Гумбольдта, в котором язык представлен как процесс, неразрывно связанный с духовной творческой деятельностью. В дальнейшем, как считает Б. М. Гаспаров, однако, учение Гумбольдта не получили достаточного развития и было вытеснено из исторического процесса рационалистически-позитивистским подходом. Новый подход поставил во главу угла представление о языке как о некотором объективном процессе развития материальных форм, подчиняющемся «естественным законам», которые не знают исключений. Причину такого поворота в развитии знания о языке Б. М. Гаспаров усматривает «во внутренней слабости динамическою подхода к языку, не давшей этому подходу превратиться из общей философской идеи в лингвистический метод, из интеллектуальной стимулирующей критики в позитивный инструмент описания языка» [Гаспаров 1996 : 21].

Весь XX в., с точки зрения Б. М. Гаспарова, наполнен борьбой между позитивизмом и интуитиционизмом, принявшем в совокупной духовной культуре, включаю­щей художественное творчество, форму модернизма. При этом модернизм, «жестоко разоблачив и осмеяв позитивистскую веру в непреложную заданость «фактов», по сути дела разделял эту веру со своим «наивным» предшественником с той лишь разницей, что на смену непреложности эмпирических фактов пришла непреложность идеальных концептов. Мир идеальных конструктов сделался для модернистской мысли своею рода объективированной реальностью, принимавшейся как такая же безусловная данность, какую позитивизм видел в «объективных фактах» [Гаспаров 1996 : 24]. Таким образом, модернизм оказался в конечном итоге недостаточно «интуиционистским». Более того, он оказался обычным неопозитивизмом, в котором не сформировалось представления о том, что язык как «предмет научного описания может не иметь единой сущности, возвышающейся над разрозненностью и бесконечной изменчивостью его конкретных воплощений: что само это отсутствие организующего центра, разрозненность и непостоянство и есть его сущность» [Гаспаров 1996 : 26]. Итак, в ходе своего ретроспективного анализа автор неминуемо и последовательно приходит к «вершинам» софистики – сущность объекта исследования состоит в том, что этот объект не имеет сущности. В связи с этим выдвигается задача «динамического» описания, включающего не только представление общих философских принципов, но и конкретные приемы и категории, которые включает в себя обыденный язык. При такой постановке задачи Б. М. Гаспаров, в соответствии со своими методологическими установками, предполагает произвести наиболее фундаментальную «декомпозицию» языка – удалить рациональное из повседневной обыденной речи.

Несмотря на парадоксальность и иррациональность подхода Б. М. Гаспарова к проблемам языка, мы должны признать в определенном смысле своевременность и актуальность проделанного им труда. Интуиционизм оформляется в качестве обособленного направления на том этапе эволюции знания о языке, когда у целого ряда исследователей вполне мотивированно накапливаются сомнения относительно правомерности господствующего рационального подхода. Эти сомнения сначала имеют вид неопределенных относительно мало обоснованных соображений или догадок, которые не могут сразу найти подходящей рациональной формы и остаются достаточно долго на «интуитивном» уровне. Интеллектуальный поиск нового и положение неопределенности сохраняются, по крайней мере, до тех пор, пока не будет окончательно сформирована новая позитивная программа. Отсутствие необходимой методологии (традиционно используемая методология ставится под сомнение или полностью отвергается) не приводит к остановке интуитивного поиска. Так, в качестве метода исследования Б. М. Гаспаров, последовательно придерживаясь интуиционистской концепции, применяет метод интроспекции. Он пишет: «Когда речь идет о языковой интуиции <...> в распоряжении исследователя имеется в сущности только один интуитивный языковой опыт – собственный» [Гаспаров 1996 : 18]. Это справедливо: ведь при пользовании языком люди чаще всего не прибегают к последовательному применению правил вывода, а используют многочисленные имеющиеся в их памяти готовые интегрированные структуры. Эти структуры конструируются людьми самостоятельно или воспринимаются извне в процессе обучении и общении с другими людьми. Использование интегрированных структур исключает из повседневного языка рациональный процесс конструирования или моделирования идеальных объектов из имеющихся в памяти готовых структур, которые применяются также в качестве «образцов» для воспроизведения аналогов или копий.

Не подлежит сомнению, что подобные подходы к моделированию языка являются особенностью развития науки конца XX – начала XXI века; являются проявлением обострившегося интерес к промежуточным явлениям, к тому, что не укладывается в жесткие рамки общепринятых и сложившихся в XX веке классификаций. Поэтому закономерным было возникновение такой универсальной дисциплины как системология, которая, по общему мнению, достигла расцвета в 80-е годы прошлого века. Применительно к вопросам языка принципы системологии наиболее последовательно были раскрыты и использованы в ряде работ В.В.Налимова [Налимов 1979; Налимов 1989; Налимов, Дрогалина 1995].

Бурное развитие междисциплинарных наук в ушедшем столетии, повторю еще раз, связано с нарастающим кризисом в науке и является одним из его признаков. Считается, что смена фундаментальных основ на всех этажах пирамиды общества порождает множество научных фактов, не укладывающихся в привычную систему взглядов, которые не могут быть успешно решены с помощью нормальной, привычной науки. По мнению исследователей, в кризисный период, в научном сообществе усиливается дискомфортность, предпринимаются попытки «подлатать» привычную парадигму, уложить в ее слабеющее прокрустово ложе множество новых идей и гипотез, порожденных хаосом трансформирующегося общества. Можно добавить, что не только в кризисный период происходит накопление фактов, не получающих места в системе знаний. В языкознании «промежуточные» явления – норма любой системы, что, очевидно, служит показателем нестабильности знаний и залогом развития научной мысли – поиском новых теорий, обладающий большей объяснительной силой.

Для конца XX века оказалась характерна, как уже говорилось, новая волна синтеза наук, что проявилось, как мы имели возможность убедиться, в разработке общеметодологических проблем. В конце века считалось, что именно эта тенденция послужит предпосылкой для новой дифференциации наук. Системология или общая теория систем явилась не только закономерным результатом развития научной мысли ХХ века. Проникновение ее идей в другие науки оказалось неизбежным следствием кризисной ситуации в науке и обществе.

В системологии В. В. Налимов выделил два подхода: первый является обобщением теории управления, второй ставит в центр внимания структурные характеристики системы, а не характеристики функций единиц. Именно второе направление представляется ему и его последователям наиболее перспективным для исследований языка.

Общая теория систем (системология) как отдельная отрасль научного знания возникла в 30-е гг. XX века, выделившись из математики. В конце прошлого века она стала самостоятельной отраслью знаний. Развитию системологии способствовало развитие кибернетики, с которой теория систем связана самым тесным образом. Системология в какой-то степени компенсирует, по мнению В. В. Налимова, раздробленность науки на узкие специальности, поэтому многие идеи системологии, в частности понятие модели, активно используются и получают развитие в философии языка и методологии науки о языке.

Существенным для лингвистики оказывается разделение систем на жесткие (механистические) и мягкие [Налимов 1979 : 178, 196]. Жесткие системы состоят их однозначных элементов, они не допускают механических ошибок: таков, например, генетический код. Мягкие системы – это такие, единицы которых обладают неопределенным набором признаков, а связи между ними необязательны, такова абстрактная живопись, система музыкальных знаков и пр. [Налимов 1979 : 121–123, 193, 212]. Жесткие системы легче поддаются изучению, они обозримы, в них используются определенные понятия и обычная двузначная логика. В мягких системах допускаются расплывчатые понятия и вероятностная логика. Как считает В. В. Налимов, «обыденный язык занимает некое промежуточное положение на шкале, на одном конце которой находится жесткий язык с четко обусловленными значениями символов, а на другом – мягкие языки с совершенно произвольной связью знака с означаемым» [Налимов 1979 : 93]. Для исследования систем в гуманитарных науках и для повседневного мышления такая дифференциация систем и выделение мягких систем приобретает решающее значение

При описании гуманитарных, в том числе семиотических систем, особенно естественных языков, целесообразно, вероятно, использовать теоретико-множественный подход, который обосновал Л. Заде в 60-е годы XX века [Заде 1976] и активно поддерживал в своих работах В. В. Налимов. Л. Заде высказал принципиальное предположение о том, что высокая точность несовместима с большой сложностью системы: сложность системы и точность, с которой ее можно анализировать, обратно пропорциональны, поэтому приходится жертвовать точностью перед сложностью при изучении языковых явлений. Очевидно, что для анализа гуманитарных систем приходится отказываться от высоких стандартов точности и строгости и выработать другие подходы, приближенные по своей природе. В частности, Л. Заде разработал математические методы описания системы естественных языков, используя понятия лингвистической переменной, лингвистического знака и терм-множества. Лингвистическая переменная – это слово или предложение, выражающее какое-либо обобщенное понятие в чистом виде (например, возраст, наружность, истинность и пр.). Лингвистическое значение – это конкретное воплощение или наполнение этой переменной, причем значения лингвистической переменной Л. Заде в качестве графического образа представляет не в виде точек (как это принято в случае численной переменной), а в виде площадок с нечетко очерченными границами. Совокупность всех значений составляет терм-множество той или иной переменной, причем это множество может иметь бесконечное число элементов.

Исследование систем, как об этом писал В. В. Налимов, производится несколькими способами, эта область системологии бурно развивается, различные методы исследования активно внедряются в разные сферы науки и производства. Известно множество методов исследования больших и сверхбольших систем. Информационный подход рассматривает систему как устройство для переработки информации. При структурно-логическом подходе исследователи дают системе формальное, структурно-логическое описание. Эвристические методы предлагают совокупность эмпирически сформулированных правил и рекомендаций, которые принимаются без доказательства. Самыми перспективными для исследования больших систем, как считал В. В. Налимов, являются сетевые методы (метод графов) и два противоположных метода: бионический подход и моделирование. При бионическом подходе создатели искусственных систем копируют естественные, особенно такие их свойства, как способность к развитию, высокую надежность, способность к самоорганизации. При моделировании же изучаются свойства модели для исследования соответствующих свойств оригинала [Налимов 1989].

Итак, понятию модели системы в системологии и философии уделяется сегодня много внимания, т. к. модель воплощает субъективное представление о системе, а вся совокупность наших научных знаний представляет собой модель окружающего мира. Эти модели могут соответствовать объективно существующей системе (полностью или частично), а могут и не соответствовать ей. Совершенствование и смена моделей, являющихся существенной частью научных парадигм, и представляет собой развитие науки.

Как видим, в случае сублогических моделей функции языка подвижны, неформальны, не сводятся к логичности, которая обычно используется как сфера обоснования, некосвенны, непосредственны, стратегичны и противоречивы с точки зрения любой нормативной логики, не исключая и логику диалектическую, более успешно выполняющую «прикрывающую» функцию. Такого рода модели наиболее естественно «чувствует себя» в стихии противоречия, фетишизируя только саму подвижность, создавая себе в качестве прикрытия целый фейерверк сложно увязываемых между собой обоснований – в них проявляется, в частности, утопизм такого рода теорий по поводу своих возможностей. Поэтому значение легитимации теорий иных огромно, и мощь идеологии как института намного перекрывает ее же роль как системы идей. Аристотелевская логика с ее horror contradictionis переживает шок при попытке понять эту сублогическую логику, воспринимаемую ею как обнаженная и агрессивная алогичность.

Новые тенденции в понимании знания о языке и познавательной деятельности применительно к языку

Сегодня традиционная эпистемология внешне предстает как бы исчерпавшей себя формой проблематизации познавательного процесса, в основе которой лежит принципиальная ограниченность подхода к познанию, состоящая в абсолютизации субъектно-объектного видения познания, в предельно суженной абстрактно-гносеологической проблематике. Эпистемология в ее традиционном понимании, по сути дела утрачивает свое фундаментальное положение в структуре лингвофилософского знания, и сегодня стоит вопрос: должна ли она быть реформированной, или пришла пора отбросить подобный подход к познанию как устаревшую парадигму и заменить ее некоторым спектром дисциплин и подходов, как многообразных ипостасей познания, как об этом неоднократно писал И. Т. Касавин [Заблуждающийся разум…1990]. Традиционная эпистемология – это в значительной мере воплощение натуралистического подхода к познанию, менявшего свои формы, но не исчезнувшего и сегодня [Ветров 1973; Парадигмы… 2008; Кезин 2006].

Как считает А. В. Вдовиченко, сейчас происходит «расставание с языком». Две основные тенденции представления лингвистических фактов конкурируют друг с другом на поле современной лингвистики: объектная и субъектная модели. В рамках первой естественный вербальный процесс интерпретируется как высказывание мыслей с использованием «языка», понимаемого как системный механизм или живой организм. Однако, с точки зрения второй, так понимаемый «язык» на сегодняшний день утрачивает былую основательность ввиду того, что говорящие и пишущие не высказывают свои мысли языком, а производят действия в коммуникативном пространстве посредством известных им и сочтенных пригодными здесь и сейчас вербальных моделей. Поэтому любые попытка, как считает А. В. Вдовиченко, теоретизирования вербальных фактов в рамках предметной модели терпят неудачу, так как тождественным значением обладает лично мыслимое (когнитивно представленное) действие говорящего, в то время как в предметных изолированных элементах «языка» тождественные значения невозможны [Вдовиченко 2008 : 15–19; 264–267]. А. В. Вдовиченко указывает на невозможность логического представления лингвистического факта: «Предметно понимаемый язык имеет слишком неопределенные границы: временные, пространственные, терминологические и авторские. Попытки охватить весь узус на определенной территории, в определенном временном промежутке – т. е. найти общий для всех инструмент выражения мыслей – ведет к разрастанию номенклатуры терминов и произвольному социально-территориальному дроблению, доходящему до последних «атомов» – отдельных коммуникантов в данном хронотопе. Так возникают «языки» рекламы, средств массовой информации, детей, социальных низов, молодежи, жителей села Н., Поволжья, верхненемецкий или среднеанглийский «язык», поздняя латынь и пр., которые при ближайшем рассмотрении все равно оказываются индивидуальными «языками» отдельных говорящих (пишущих) – «языком» Гомера, Шекспира, Пушкина, Достоевского и пр.» [Вдовиченко 2008 : 453–454].

Новые подходы к знанию и познавательной деятельности по отношению к языку предполагают поиск форм и приемов, фиксирующих культурно-исторические и антропологические смыслы. Разумеется, не все будет принято в философии и методологии познания языка, прежде всего, потому, что формообразование происходит в прямой зависимости от познавательно-интерпретативной деятельности субъекта. Соответственно, в новых единицах знания фиксируются глубинные, скрытые от непосредственного наблюдения связи и элементы ментальных явлений, которые лишь подразумеваются, существуют в знании как «формулы умолчания». Очевидно, что все эти и подобные им «человекоразмерные» элементы не представлены в традиционных гносеологических и эпистемологических структурах и единицах знания, очевидно, они не столь значимы, как общепринятые логические формы. В связи с этим многомерности феномена знания отведено в работе группы весьма значительное место. Одна из основных проблем – проблема преодоления метафор, стереотипов и парадигм в познании языка. Все это отсылает к методологическим основаниям скептицизма позднего Л. Витгенштейна по поводу языка, что требует после появления работ Г. П. Бейкера и П. М. С. Хакера дальнейшей проработки [Бейкер, Хакер 2008]. Все эти сложные современные проблемы не только меняют представления о знании, познавательном процессе по отношению к языку, но, что особенно важно, по-новому представляют саму познаваемую реальность языка. Поясню лишь один из аспектов проблемы реальности, мало разработанный и в определенном смысле неожиданный для традиционной эпистемологической тематики лингвистики. Это – проблема виртуальной реальности, увиденная сквозь призму познания языка. Виртуальность предстает как интегральное качество, возникающее в процессах взаимодействия элементов целого. Она существует актуально в пространстве между субъектом и объектом, ее невозможно экспериментально обнаружить ни на стороне объекта, ни на стороне субъекта, взятых изолированно друг от друга. Виртуальные объекты продуцируются также актуальным взаимодействием человека с другими людьми, в коммуникации, в разных формах диалога (текстового, сценического, синергийного). Сложность и нетривиальность познания подобных объектов и процессов обусловлены также тем, что возникновение виртуальной реальности, как правило, спонтанно, как появление вдруг в результате малейших изменений в состоянии хаоса. Это имеет место, например, в синергетических системах в случае «эффекта бабочки», при котором система внезапно меняет все параметры [Язык о языке 2000; Логический анализ языка 2003].

Изменения в общей теории познавательной деятельности применительно к языку, по мнению Л. А. Микешиной и М. Ю. Опенкова, можно обобщить следующим образом [Микешина, Опенков 1997 : 3–4; 8–9; 10–38].

Парадоксы и противоречия в теории (философии) языка

Ю. С. Степанов неоднократно повторял, что в ХХ веке сложились разные «образы языка», на протяжении столетия сменяли друг друга разные определения языка, зачастую противоречившие друг другу. Парадоксальность лингвистического научного знания изначально состояла в том, что каждое последующее определение старалось не вытеснить предыдущее целиком, а включить в себя некоторые его черты. В результате споров, контроверз и дискуссий так и не сложилось единого представления о языке: «языка индивида» сменился «языковой семьей», «язык как структура» сменился «языком как системой», «язык как тип и характер» сменился компьютерной метафорой языка и «языком как пространством мысли и домом духа». Это, наверное, и заставило Ю. С. Степанова предпринять попытку вернуться к неким истокам: к гумбольдтовской идеи о языке как энергии духа, что получило новое осмысление в рамках проекта «нового реализма», или «нового российского реализма» [Степанов 1995; Степанов 1998].

Спектр трактовок языка в современной философии действительно очень велик: каждое сколько-нибудь развитое лингвофилософское построение непременно содержит в себе более или менее выявленную концепцию языка: это может быть язык как бессознательное (Ж. Лакан), язык как социальная сила (Ю. Хабермас, М. Фуко), язык как условие возможности конкретной рефлексии (П. Рикёр), язык как показатель несоизмеримости теоретических построений (Т. Кун, П. Фейерабенд) и др. Эти интерпретации языка настолько различны, что могут показаться несоизмеримыми, однако исходным для них в той или иной форме оказывается именно стремление построить альтернативу классической философии сознания и самосознания, а также такому идеалу знания, который опирается на идею его «самодостаточности», «непосредственности», «беспредпосылочности». И, напротив, язык выступает как стихия опосредованности и носитель различного рода предпосылок. Последние десятилетия расширяют и конкретизируют этот набор проблем: прежде всего все больше осознается несубстанциональность языка среди других коммуникативных возможностей, практик, схематик. Вместе с тем, получается так, что язык, перегруженный массой возлагаемых на него функций, начинает все более «зацикливаться на самом себе». И тем самым, вместо реальной альтернативы философии сознания и самосознания повторяет те же круговые схемы: язык начинает истолковываться в языке и посредством языка [Автономова 2008 : 538].

В этой связи, иное понимание соотношения научного и вненаучного, о чем мы уже говорили выше, предполагает в целом переосмысление рационального и иррационального, их соотношения и типов рациональности. В современной отечественной духовной культуре идет поиск новых представлений о рациональности, ее совокупного образа, преодолеваются оценочные смыслы самого понятия, предполагавшего жесткое противопоставление как положительного или отрицательного рационального – иррационального. Классическая трактовка рациональности исходит из того, что разум неизменен, тождествен самому себе. В этом контексте рациональное одновременно предстает как целесообразное, а рационалистическое мышление и разумно-целесообразное действие осуществляются универсальным субъектом, обладающим могущественным рефлексивным сознанием, не тающем границ в познании себя и окружающего мира.

Научное исследование понимается в этой связи не просто как проявление рассудка, но как начало разумности, выступающей в форме иррациональности. Разработка такого подхода к иррациональному представляется наиболее перспективной сегодня. Иррациональное лишается своей отрицательной оценки, оно понимается как интуитивные, схватываемые фантазией, чувством, неосознаваемые грани самого разума. Иррациональное предстает как новое, еще неотрефлектированное, допонятийное, не принявшее логически определенные формы знание. Оно еще проблематично, необоснованно, но уже присутствует как необходимый творческий компонент познавательной деятельности [Заблуждающийся разум…1990 : 11–13; Автономова 1988 : 115].

В целом существующие парадоксы и противоречия в попытках познать язык, а также фундаментальные изменения в этой сфере, происходившие в конце ХХ века, ставят новые задачи, прежде всего связанные с разработкой новых понятий и переосмыслением прежних представлений традиционных базисных понятий.

А. В. Кравченко, например, говоря о «круге познания», задается вопрос: «насколько хорошо языкознание «знает» язык? Он ссылается при этом на В. А. Звегинцева, который, наверное, первым в отечественном языкознании сказал: «Создалось парадоксальное положение, при котором после тысячелетия изучения языка теперь многое приходится начинать заново» [Звегинцев 1996 : 191]. Однако такое парадоксальное положение вызвано не тем, что на протяжении многих столетий язык изучался «не так, как надо», или тем, что внимание философов и языковедов было направлено «не туда». Как абсолютно справедливо отмечает П. Сойрен, «современная лингвистика, к сожалению, привыкла жить без собственной истории. Это обстоятельство печально не только потому, что ведет к суживанию горизонта … но еще и потому, что создает риск постоянного переизобретения колеса… В результате, многие важные вопросы, привлекавшие к себе внимание еще с античных времен, выпали из поля зрения современной лингвистики, отчего она многое потеряла» [Seuren 1998 : 11].

По мнению той же Н. С. Автономовой, язык неким парадоксальным образом выступает перед нами одновременно и как средство систематизации, категоризации, дискурсивного оформления мысли, и как особый механизм схватывания ее «бессознательных», нерефлексивных определений, а потому современное изучение языка все больше обращается в нем к тому, что относительно слабо структурировано. Парадоксальный и антиномичный характер языка вступает в круг философского осознания во второй половине XX в. Вот лишь одно принадлежащее Рикёру свидетельство осознания этой антиномичности: «Язык... это посредник между двумя уровнями. Первый уровень конституирует его идеал как идеал логичности, как его «телос»: все значения должны быть доступны переводу в логос рациональности; второй уровень уже не строит идеала – это почва, «земля», первоначало, Ursprung. До языка можно добраться «сверху», отправляясь от его логического предела, или же «снизу», отправляясь от его предела в безмолвном опыте, постигающем первоначала бытия. Сам по себе язык – это медиум, опосредствование, обмен между «телосом» и «Первоначалом» [Автономова 2008 : 535].

Назовем еще один из парадоксов языковедения ХХ века: ХХ столетие, особенно вторая его половина, интересно как раз тем, что лингвистическая общественность серьезно задалась вопросом: в какой степени сегодняшняя наука о языке в состоянии объяснить уже известные факты? Ведь «надо отдавать себе ясный отчет в том, что, не располагая специальной объяснительной теорией, служащей основой не только описания фактов языка, но и объяснения действия механизма языка, мы не сможем адекватно справиться со своими научными обязанностями» [Звегинцев 1996 : 56].

А. В. Кравченко считает, например, что примером объяснительной недостаточности при одновременной описательной адекватности и избыточности, является общепринятое определение языка. Парадокс современной науки о языке заключается в том, что не сформулирован ее идеальный проект, то есть, не определены ответы на вопросы о том, что нужно изучать, и почему ценностью считается изучение именно «этого», а не чего-либо иного. Нельзя не согласиться с Р. М. Фрумкиной в том, что лингвисты такого проекта, в общем и целом, не имеют, пребывая пока на ступени осознания его необходимости [Фрумкина 1999 : 28–38; Кравченко 2001 : 5–36].

Изменение представлений об абстрактно-логическом познании

Четкое разведение понятий рассудка и разума, понимание необходимости их взаимодействия, взаимодополнительности – условие современной трактовки абстрактно-логического познания. Она получила возможность опереться на данные нейрофизиологии, полученные в результате открытия функциональной асимметрии мозга и выявления двух типов мышления – левополушарного и правополушарного. Оба полушария способны воспринимать и перерабатывать информацию, представленную как в словесно-знаковой, так и в образной форме, различие сводится только к способам оперирования знаками и образами.

Рассмотрение структурных особенностей абстрактно-логического мышления как дифференциации и взаимодействия рассудка и разума, что коррелирует с левополушарным и правополушарным мышлением, а также понимание чувственного познания как взаимодействия знаковых и образных компонентов, сенсорных данных и культурно-исторически обусловленных схем мышления, – все это приводит к мысли о том, что традиционное «ступенчатое» деление познания на чувственное и логическое – это весьма грубая и приблизительная абстракция. По мнению Л. А. Микешиной и М. Ю. Опенкова, речь должна идти не столько о «ступенчатости» и поэтапности, сколько о взаимодополнительности, органическом слиянии непосредственных и опосредованных, знаковых и образных, логически-рассудочных и интуитивно-смысловых, «понимающих» моментов в каждом акте и виде познавательной деятельности. Можно говорить лишь о специфическом сочетании и проявлении этих компонентов в равноценных формах познания [Микешина, Опенков 1997 : 26–27]. По-иному об этом же говорят И. Т. Касавин и С. П. Щавелев: «Очевидно, что классическая формальная логика отвлекается от важных гносеологических и онтологических допущений, принимаемых как наукой, так и иными типами сознания. В то же время современные логики осознают необходимость продвижения логического анализа во все более богатые когнитивно-практические контексты, разрабатывая системы эпистемической, модальной, конструктивней, многозначной логики» [Касавин, Щавелев 2004 : 364–366].

Изменения представлений о базовых операциях познавательной деятельности

Когда во второй половине ХХ века в лингвистике произошел переход от традиционного логико-гносеологического анализа отдельных предложений к интерпретации целостного текста в связи с контекстом, подтекстом, в единстве явных (вербализованных или представленных в иных знаковых формах) и неявных, подразумеваемых смыслов и значений, стало понятно, что именно текст позволяет корректно зафиксировать присутствие субъекта во всем многообразии его связей, ценностной нагруженности и мировоззренческой позиции.

В этом случае теория познания языка состыковалось с философской герменевтикой, в которой интерпретации придаются культурно-исторический и онтологический смыслы, связанные с бытием субъекта. Так, известный французский философ П. Рикёр полагал задачей философии языка как герменевтики показать, что существование достигает смысла лишь путем непрерывной интерпретации всех значений, которые проявляются в мире культуры; человеческий и зрелым существование становится, лишь присваивая себе тот смысл, который первоначально заключается в произведениях, памятниках культуры, где объективируется жизнь духа. Интерпретация предстает как «работа мышления, которая состоит в расшифровке смысла, спрятанного в очевидном смысле, в раскрытии уровней значения, заключенных в буквальном значении...» [Рикер 1993 : 315].

Эти представления существенно расширяют и содержательно изменяют представления об интерпретации. Интерпретация традиционно понималась в узком смысле как логико-методологическая операция перевода математических символов и понятий на язык содержательного знания, как отыскание объектов, на которых могут быть выполнены, реализованы исследуемые теории или к которым они могут быть сведены посредством метода моделей. Постепенно интерпретации начинают придавать более широкое гносеологическое значение как операции, обратной абстракции, а главное – как универсальной процедуре любой деятельности субъекта и в особенности познавательной, в которой знаковые, языковые системы – тексты занимают ведущее место. Появляются новые лингвистические дисциплины, где интерпретация становится определяющей процедурой, своего рода дисциплинарным принципом, парадигмой постановки и решения проблем, как, например, в этнометодологии, этнографии речи и этносемантике, а также в конверсационном анализе [Демьянков 1995 : 285–298]. При этом учитывается, что изучаемые коммуникации содержат неявную, невербализованную информацию, которая может быть даже более существенной, чем та, которая выражена вербально. Отсюда интерпретация приобретает особое значение, поскольку является истолкованием скрытых, неосознаваемых, нерефлексивных механизмов коммуникации, которые при этом редуцируются к повседневной речи. Объективными предпосылками интерпретации являются смысловая открытость текстов, а также их неопределенность, порождаемая, в частности, скрытыми компонентами, или неявным знанием.

Новый образ знания как единства явных и неявных компонентов

Одна из особенностей современной лингвистики – это интерес к основаниям и предпосылкам собственного филологического знания, к диалектике рефлексивного и нерефлексивного в лингвистической познавательной деятельности, результатом чего стало обнаружение новых или не фиксируемых ранее компонентов этой деятельности и знания. Предметом внимания становятся именно те компоненты, которые не представлены в явном виде, существуют как подтекст, скрытые основания и предпосылки знания о языке, образующие нерефлексируемый до поры до времени слой в структуре данного знания.

Анализ неявной компоненты познавательной деятельности, различных форм ее присутствия и функционирования в знании позволяет выявить и изучить скрытые, неосознаваемые способы введения в познание различного рода ценностных ориентации субъекта, определить их когнитивную значимость. Сама возможность возникновения и существования неявных компонентов есть объективный и необходимый момент познания. Он тесно связан с социальной природой сознания субъекта, а также с его социальным бытием: включенностью в общественные отношения, профессиональные и иные коммуникации, культурно-исторические условия в целом.

В современной лингвистической литературе достаточно широкое распространение получила концепция неявного знания, выступающая своего рода «парадигмой неявного знания».

Неявное знание может быть понято как некоторая невербализованная и дорефлексивная форма сознания и самосознания субъекта, как важная предпосылка и условие познания и понимания. Однако полагать, что всякое невербализованное знание есть неявное, было бы ошибкой, поскольку знание может быть объективировано и неязыковыми средствами. Сложность понимания природы неявного знания о языке и самого языка объясняется в значительной мере тем, что, существуя неявно, оно вместе с тем существует в сфере сознания. Однако, будучи вспомогательным, оно не находится в фокусе сознания. Его применение и функционирование часто не вызывает дополнительных усилий, поэтому мы просто можем его не замечать, хотя оно не становится от этого бессознательным. Иные формы неявного знания могут быть выявлены при обращении к объективированному знанию, т. е. в случае, если само неявное знание рассматривается как логико-методологическая проблема.

Задача их выявления и объяснения вновь встанет на повестку дня при пересмотре оснований, смене парадигмы, стиля мышления, что предполагает, таким образом, обязательный учет взаимосвязи явных и неявных компонентов знания о языке. При этом обнаруживается зависимость, как самого познания, так и истолкования неявных компонентов объективированного знания от личностного неявного знания субъекта – интерпретатора, что требует поиска адекватных логико-методологических средств фиксации этой стороны познания [Харченко 2008а; Харченко 2008б].

Все сказанное позволяет согласиться с мнением Б. М. Гаспарова: «Нам нужна не модель языка, а образ языка» [Гаспаров 1996 : 220]. В рамках решения сформулированной глобальной задачи Б. М. Гаспаров предлагает к рассмотрению следующие вопросы, на которые мы и предполагаем ориентироваться в своей дальнейшей работе:

почему то, что лингвистика склонна слишком легко и охотно принимает за стабильные языковые объекты, то есть все те «конечные продукты» языковой деятельности, который говорящий производит сам и которые он получает от других говорящих, являются таковыми лишь при самом поверхностном рассмотрении?

как описать этот феномен в его собственных категориях, не впадая в уподобление его ни фабрике, ни рынку, ни шахматной игре, ни вообще каким бы то ни было действиям с стабильными, закрепленными в объективированном бытии предметами – все равно, материальными или идеальными, - условиями существования и функционирования которых кардинальным образом отличаются от условий и характера языковой деятельности?

как конкретно при восприятии образа языка как духовной энергии и признании непрерывности развертывания языковой среды, и в каких параметрах и категориях, с помощью каких приемов – язык может быть описан в таком качестве?

почему мир языковой мыслительной деятельности должен описываться на основаниях, действительных для предметов, на которые этот мир заведомо и очевидно не поход?

- может ли лингвистика XXI века отказаться от процесса механического переписывания из одних понятийных конвенций в другие?

почему проблема идиосинкразии остается все еще маргинальной в лингвистике?

почему самое естественное и обычное с точки зрения непосредственного опыта оказывается самым сложным и бесконечно эзотерическим с точки зрения представлений, господствующих в культуре; и напротив, искусственные формы, представляющие собой редкостное исключение в повседневно наблюдаемой действительности, оказываются основанием, на котором покоится и из которого выводится некое отображение бытия (языка)?

почему человек адекватно реагирует на языковое бытие предмета, даже если его онтологическое бытие остается ему почти или совсем неизвестным? [Гаспаров 1996 : 9–26].

Понятно, что поиск ответов на перечисленные вопросы – это долгосрочная перспектива. Мы же сегодня попытаемся обозначить основное направление исследований, в котором как в тигеле с фиалками из отдельных фрагментов кристаллизуется нечто более или менее универсальное, но краткосрочное. Таковым на фоне изучения хаотических когнитивных процессов, измененных состояний сознания, мимесиса и мимикрии языка может выступать изучение феномена глоссий.

Этот феномен интересен тем, что по поводу его существования пока нет консенсуса у лингвистов и психологов, у социологов и психиаторов. Речь идет об изучении глоссолалии, то есть изобретении языков в состоянии бреда. Это явление в принципе отлично от случаев ксеноглоссии, или «чудесного обретения» уже существуюших языков, которыми некий конкретный человек не владеет. Однако Чудо Троицына дня дало в свое время повод, по крайней мере, еще для двух толкований данного явления: арамейский язык, язык Апостолов, понимается всеми верующими вопреки национальным различиям между ними; или же следует предположить, что Апостолы говорят на некоем универсальном языке, прозрачном для каждого. Вдохновение, испытываемое в этих разных случаях ксеноглоссии, близко к побудительным мотивам глоссолалии. Мы до сих пор (я имею в виду европейскую культуру) мечтаем об адамическом языке, на котором говорили до Вавилонского столпотворения, испытывая ностальгию по потерянному раю. Наверное, это крайнее проявление порыва к выразимости, который пробивает себе дорогу различными способами. Ибо монологи шизофреника, самые безудержные спекуляции, самые лирические излияния в той же мере принадлежат к сфере сказываемости, что и самые рационалистические дискурсы или самые доступные для анализа тексты [Руднев 2005].

Не менее интересен и феномен каиноглоссии. Психолингвистика конца ХХ века постулировала наличие процесса филогенеза речи, то есть ее развитие у человека, начиная с «истоков», и процесса онтогенеза речи, то есть становление языковой способности у ребенка, овладевающего конкретным языком. Однако после этого сразу же стали очевидными и те идеологические последствия, которые повлекло за собой механическое применение в лингвистике модели сокращенного повторения. Тем не менее, если бы удалось найти такое промежуточное звено, в котором сочетались бы особенности каждой из двух траекторий развития – филогенетической и онтогенетической, то, как полагают некоторые исследователи, проблема взаимосвязи между ними предстала бы в новом свете. Между филогенезом и онтогенезом может происходить третье событие – каиноглоссия, то есть рождение нового языка после предполагаемой утраты последнего.

Еще одно направление исследований можно было связать с такими феноменами европоцентристкой культуры как логофилия, подчеркнутая любовь к слову, и логофобия, страх перед той непредсказуемой силой, которая таится в произносимом слове, в массе сказанных вещей и самих высказываниях как событиях, нарушающих привычные формы мысли и бытия. Эти формы определяются социальными институтами – особыми практиками, системой педагогики, издательского дела, организацией библиотек, построения научного сообщества и пр.

Подчеркнем еще раз, что наша программа выкристаллизовывается из позитивных субпрограмм исследований языка таких ученых как Б. М. Гаспаров и А. Ф. Лосев, И. Т. Касавин и Г. П. Щедровицкий; именно, субпрограмм, так как все связанное собственно с языком в духе лингвистки или филологии было лишь дополнением к методологическим и эпистемологическим штудиям глобального плана у этих авторов.

В заключении еще раз укажем на то, что лингвистика нового тысячелетия открывает новое знание. Однако новое видение, которое при этом возникает, само не является этим знанием. Оно меньше, чем знание, ибо оно есть догадка; но оно и больше, чем знание, ибо оно есть предвидение вещей еще неизвестных, а быть может, и непостижимых в настоящее время. Наше видение общей природы вещей, в том числе и языка, – это наша путеводная нить для интерпретации всего будущего опыта. Такая путеводная нить является необходимой. Теории научного метода, пытающиеся объяснить формирование научной истины посредством какой бы то ни было чисто объективной и формальной процедуры, обречены на неудачу. Любой процесс исследования, не руководимый интеллектуальными эмоциями, неизбежно потонет в тривиальностях. Для того чтобы наше видение реальности, на которое откликается наше чувство научной красоты, могло стать ра­циональным и интересным для исследования, оно должно подсказывать нам определенную категорию вопросов. Оно должно рекомендовать нам группу понятий и эмпирических отношений, внутренне достоверных, а потому и подлежащих отстаиванию, даже если какие-нибудь свидетельства внешне им и противоречат. Оно должно, с другой стороны, говорить нам и о том, какие эмпирические соотношения следует отвергнуть, как мнимо наглядные, хотя бы в их пользу и можно было привести пока еще не объясняемые новыми допущениями данные. Как писал М. Полани: «По сути, не имея шкалы значимости и убедительности, основанной на определенном видении действительности, нельзя открыть ничего ценного для науки; и только наше понимание научной красоты, отвечающее свидетельству наших чувств, может вызвать в нас это видение» [Полани 1985 : 197].