Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Роль музеев в информационном обеспечении исторической науки. Сборник статей

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
венный восторг. Это – восторг исследователей, которые проникают в прежде неведомые, скрытые области смыслов.
Искусство на пороге Нового времени оказалось одним из тех инстру-
ментов и тех индикаторов, в которых обозначился новый способ познания мира в деятельности человеческого существа. Прежний способ познания, развившийся в Средние века до совершенства и коренящийся в сакральной мифологии Древности и Первобытности, исходил из того, что познание мира есть открытие человеком священных высших истин, божественных тайн мироздания. Новый способ познания (имевший предпосылки и пред­вестия в прежние эпохи) пошел в рост именно в годы Ренессанса, и он был направлен на устранение иллюзий и фикций, на нахождение скрытых истин, спрятанных в сомнительных «идолах разума».
Познание превращалось в поиски скрытых смыслов и формул бытия,
которые вовсе не обязаны быть возвышенно прекрасными, совершен­ными или наилучшим образом устроенными. Они скрыты от нашего взгляда и понимания по разным причинам, в том числе потому, что правда неприятна, суть вещей ранит нашу душу. О том позднее сообщил евро­пейскому человечеству Ф. Ницше, когда заявил, что раскрыть истину означает принести людям не светлую радость, а горестное сожаление и неприятное ощущение своей негодности.
Мастера искусствоведческой интерпретации (Гомбрих и Дворжак, Па-
нофский, Бенеш и др.) описали расцвет Ренессанса как шаг именно в этом новом направлении развития познавательной способности. Понимание же смысловых доминант Позднего Возрождения и барокко, предложенное нау­кой об искусстве (и закрепленное усилиями Алпатова и Гращенкова, Бланта, Виттковера), основывалось именно на принципе «трудных прозрений и горьких истин», обнаруживаемых в шедеврах XVI и XVII вв.
Отсюда следует, что новоевропейская классика и есть актуальное ис-
кусство Нового времени в полном смысле этого слова. Нет достаточных оснований видеть в классике главным образом искусство несомненных истин и высокой академической эстетики. Классика – это прежде всего именно проникновение в неизведанное или прежде немыслимое. В том числе запретное. Таков предлагаемый здесь первый исходный тезис.
Далее мы увидим, каким образом академическое «профессорское» ис-
кусствоведение обходится с этим тезисом. Но до поры до времени сделаем вид, будто мы с вами не читали или забыли замечательные книги Гомбриха и Дворжака, Зубова, Ротенберга и Алпатова, прочих столпов научного университетского искусствознания. Сделаем мысленный эксперимент. Представим себе, что мы перенеслись в один из мировых музеев, где ис­тория новоевропейского искусства представлена в обширном регистре и на высочайшем качественном уровне.
Мы в Лувре, и входим в залы Ренессанса и XVII в., и добираемся в
нашей экскурсии до романтиков. А затем переходим через ближний мост
461
и попадаем в музей Орсэ, где видим полный набор картин импресси­онистов и символистов. После сосредоточенного и молитвенного, мета­физического настроя души, который был нам задан в разделах Средневе­ковья, мы попали в мир экспериментов, революций и страстей. Прорыв следует за прорывом, отвага одних умножается другими.
Начиная с непокорных гениев Возрождения, искусство открылось для дерзких прорывов в доселе неразрешенные пространства смыслов. Но­воевропейская линия художественного развития была по своей сути адек­ватна ситуациям острой борьбы, новаторства, дерзновенного поиска. Готовность нарушать правила была привита искусству мастерами рубежа XV–XVI вв. и превратилась в руководящий принцип в искусстве и лите­ратуре XVI–XVII вв. Следующие два столетия двигались по путям, пред­полагавшим новаторство и эксперимент. Логика вещей диктовала такие пути.
Здесь наступает стадия неизбежного спора. Может быть, автор всту­пает в противоречие с собственными утверждениями, приведенными выше? Или, чего доброго, здесь вообще перепутаны столетия? Обычно такими словами, какие прозвучали выше, обозначается новаторское и в особенности авангардное искусство ХХ в. (расшатывание норм, отваж­ные эксперименты и т. п.). Мы же пытаемся очертить содержательные признаки художественного высказывания ранних стадий Нового времени, от Возрождения до XVIII в.
Нас, гуманитариев, учили в наших университетах, что искусство клас­сической стадии развития было классическим в том смысле, что оно было гармоничным, воплощало высокие идеалы, было основано на великолеп­ном мастерстве. Гегельянская традиция, подхваченная советской офици­альной эстетикой, подчеркивала такие моменты, как гармоничность и полнота совершенства классического искусства. Ставить же во главу угла его новаторские и экспериментальные качества наши кумиры и учителя обыкновенно воздерживались и нам не советовали.
Притом именно московские университетские профессора, как В.Н. Гращенков и А.К. Золотов, очень внятно втолковывали нам, студен­там 1960-х гг., что новаторы и экспериментаторы в новоевропейском искусстве встречаются очень часто. Нас учили видеть такие вещи в шедеврах Микеланджело и Тициана, Караваджо и Рембрандта. На конкретных примерах наших музейных картин и скульптур нам пока­зывали в ленинградском Эрмитаже и московском ГМИИ им. Пушкина, что революционные преобразования в языках и смыслах искусства осуществляются с настойчивостью и огромной силой. Ошеломляющее шествие новаторов – вот как выглядит подготовка и начало новоевро­пейской истории искусств, начиная с Возрождения. Ученые историки искусства эту историю искусства изучали много и в определенном разрезе плодотворно.
462
Когда же за дело брался еще совсем молодой в 1960-е гг. В. Про-
кофьев и разворачивал перед нами, студентами, свои рассуждения о смыслах искусства Гойи и Жерико, Делакруа и Домье, Сезанна и Ван Гога, то каждому, кто умудрился хоть что-то увидеть и ощутить перед ше­деврами Леонардо, Рембрандта, Брейгеля, было ясно и очевидно до жути, до глубокого трепета, что искусство переживало глубокую революцию за те столетия, которые прошли от рубежа XV–XVI вв. до финальных деся­тилетий XIX в.
Профессора университетов, лучшие кадры нашей науки полувековой
давности превосходно понимали суть дела, как и зарубежные ученые, книги которых мы по возможности читали в те годы. Похожая картина наблюдается в университетском искусствоведческом образовании по сей день, если отвлечься от досадных застойных явлений в гуманитарных нау­ках. Казалось бы, остается только радоваться и торжествовать. Велико­лепные итоги, замечательные и фундаментальные результаты дало наше искусствоведение в ХХ в. Оно поняло и описало смысл большой револю­ции в искусстве, революции Нового времени.
Так ли это? Тут приходится сомневаться и задавать вопросы. Если
наука об искусстве сделалась в прошлом веке такой проницательной, так точно определила основной вектор развития смыслов в искусстве Нового времени, то какие выводы были сделаны из достигнутых результатов? Вы­воды оказались какими-то смутными, уклончивыми, двусмысленными. Прежде всего это проявилось в осмыслении искусства ХХ в. Ученые ис­торики искусства, жившие в ХХ в., довольно неудачно понимали и опи­сывали искусство своих современников-художников. Дело не в том, что корифеи искусствоведения либо не признавали крупных достижений за их искусством, либо красноречивым образом воздерживались от попыток научного осмысления этого материала (известна точка зрения Е.И. Ро­тенберга: для объективного суждения о смыслах и достоинствах искусства нужно, чтобы нас отделяли от художника несколько столетий).
Большой промах университетской (академической) науки об искусстве
состоит в том, что большие ученые согласились видеть в «классике про­шлого» более всего полноту совершенства и гармоничную целостность, тогда как авангардизм оказался средоточием экспериментальности, но­ваторства и дерзкой энергии непослушания. Тем самым именно научное искусствоведение пошло на поводу у крайне субъективной идеологии авангардистов. Именно теоретики и вожди авангарда (такие, как Малевич и молодой Маяковский) стали атаковать словами и делами искусство му­зеев (почему-то понимая эту классику как застойную архаику).
До сих пор практически любой студент, аспирант и научный сотрудник
почтенных искусствоведческих учреждений верит в то, что до наступления стадии авангардизма искусство было величаво музейным, соблюдало нормы и правила, было конформистским. С авангардизмом появилась
463
бунтарская энергия, новаторская дерзость и проч. Сие означает, что наши студенты, аспиранты и научные сотрудники недостаточно живут в музеях, не очень склонны к погружению в созерцание реальных про­изведений искусства, плоховато видят глазами и не особенно готовы к получению инсайтов от картин, скульптур, архитектурных сооружений, а также от музыкальных пьес и литературных произведений. Научные кадры и сегодня верят вербальным текстам, изучают (по списку) книги наших учителей и делают оттуда книжные выводы. А лучше бы смотрели глазами и пытались понять, что такое можно увидеть глазами.
Гигантами и революционерами были Леонардо и Микеланджело, Брейгель и Караваджо, Веласкес и Гойя, Мане и Сезанн. Они были но­ваторы именно фундаментальные и принципиально революционные. Они работали с устоями картин мира и с принципами художественных языков. Они обновляли целостную картину мира. Вспоминая часы и дни, прове­денные в Лувре и музее Орсэ, в мадридском Прадо и мюнхенской Старой Пинакотеке, в петербургском Эрмитаже, мы обязаны признать, что с XVI по ХХ в. искусство пребывает в состоянии перманентной революции. Революция позднего Тициана и революция Караваджо. Бескомпромисс­ное новаторство Эль Греко. Необычайная отвага Рембрандта, когда он был во всеоружии мастерства и осознал размах вселенских драм и трагедий человечества. Всесильный творческий этос Веласкеса. Экспе­риментальная неудержимость и «креативное отчаяние» Гойи. И далее – до Сезанна, Серова и Врубеля включительно.
Может быть, история искусства недостаточно отчетливо видна, если смотреть из университетских аудиторий и кабинетов? Может быть, надо чаще бывать в музеях, и не просто приходить праздным посетителем время от времени, а найти способы пребывать в силовом поле искусств и предаваться там внесловесной медитации? Если бы историки искусства больше доверяли ощущениям от музея и не полагались бы так безоглядно на вербальную активность, то они могли бы увидеть историю искусства последних веков в новом свете.
ХХ в. был финалом долгой истории новаторского и дерзкого искусства. Знаменитые авангардисты начала и первой половины ХХ в. были за­вершителями большой эпопеи. Основополагающие сдвиги в развитии искусства были сделаны предыдущими поколениями новоевропейских «классиков». Эту точку зрения мне приходилось излагать неоднократно в своих устных и письменных выступлениях (на основе этой концепции написана моя книга «Искусство непослушания. Вольные беседы о сво­боде творчества» [Якимович, 2011]; та же историческая конструкция положена в основу моих лекций по истории искусства Нового времени в Академии художеств в Москве в 2012–2013 гг.).
Описываемый здесь парадокс искусствоведения доходит почти до гро­теска. Выше речь шла о том, что научная общественность наивно проти-
464
вопоставляет друг другу «музейную классику» и «экспериментальный авангард». Но вопрос именно в том и состоит, как это возможно: делать такие нелепые и смешные ошибки после того, как большие ученые ХХ в., так сказать, все поняли и сказали с такой ясностью и полнотой о новых путях искусства Нового времени.
Только что прозвучал совет побольше ходить в музеи и «жить с шеде-
врами». Благие советы обыкновенно малоэффективны. Не будем само­надеянно полагать, что с их помощью мы избежим больших промахов и заблуждений в науке об искусстве. Вероятно, перекосы и дефекты в общей теории искусства связаны с неким странным свойством этой самой науки. Ученые нашего цеха, как мы убеждались уже не раз, отчетливо по­няли и ярко описали смыслы искусства Нового времени как искусства поиска, искусства риска и обновления. Но дело в том, что письменное (вербальное) представление этого самого понимания оказалось в нашей дисциплине довольно проблематичным.
Пока наука об искусстве изучает несомненные конкретные факты и реальные события истории искусства, а самое главное – пребывает в му­зейных залах и смотрит на реальные вещи открытыми глазами, она пре­восходно видит появление и развитие нового творческого психотипа в искусстве XVI, XVII и XVIII вв. (и его продолжение в искусстве XIX в.). Беспокойный художник, экспериментатор и революционер искусства является доминирующим активным началом в этой истории искусства. Достаточно поехать в Венецию и посмотреть, как работает кисть великих венецианцев, выставленных в музеях Венеции, чтобы осознать их нова­торство.
Как известно, В. Суриков в своих странствиях однажды добрался до тех мест и, когда увидел картины и монументальные панно кисти Тинто­ретто, со своей обычной прямотой и непосредственностью воскликнул: «Кисть у него прямо свистит». Такова реакция настоящего живописца на живописную работу, увиденную прямо и вплотную, глазами и всеми вос­принимающими клетками нервной системы настоящего живописца, без опосредования и без вербального научения, которое положено получать специалистам-искусствоведам. И потому простодушный возглас Сури­кова в известном смысле перевешивает те кипы страниц, которые испи­саны учеными по поводу итальянского мастера. Суриков попал в точку, когда высказался перед шедевром в музее. Музей помог и подсказал важ­ную мысль (сформулированную обыденным разговорным языком), а не книги или лекции специалистов.
Но в исследовательской работе историков искусства неизбежно на­ступает стадия, когда требуется очертить и формульно определить общий ход развития искусства в большие исторические эпохи. В книгах, диссер­тациях, докладах предусмотрены такие разделы и страницы, где требуется формулировать выводы или придумать заголовки глав или разделов.
465
И тогда на авансцену выходит мифология идеала, гармонической целост­ности, вечных ценностей и бесспорных абсолютов.
Пока мы прямо смотрим в глаза художника, т. е. стоим в музейном зале и всматриваемся в картины, мы не очень хотим теоретизировать (за исключением тех слишком умных персонажей, которые теоретизируют всегда и в любых обстоятельствах, и даже вовсе не к месту). Но в какой­то момент мы уходим из музея, теряем из виду глаза (картины) художни­ков и садимся к письменному столу, работая над книгой, статьей или лекцией. Мы пишем слова, произносим фонемы и замыкаемся в вербаль­ном потоке. Мы переносимся в сферу социальных норм и запретов. В за­главии, в предисловии или в выводах солидной книги или научной статьи мы не можем позволить себе сказать нечто вроде того, что вырвалось у Сурикова перед картинами итальянского мастера. Мы налагаем на себя обязанность выражаться строго, возвышенно и, как нам кажется, научно. Тут и происходят странные вещи.
Обратите внимание, как по-разному пишутся общие (обобщающие) формулы и конкретные главы больших трудов по истории искусства. Глава книги Э. Гомбриха, посвященная Высокому Возрождению в Тоскане и Риме, носит заглавие «Достигнутая гармония», Harmony attained. Она посвящена самым отважным художникам эпохи; в центре внимания стоят Леонардо да Винчи и Микеланджело [Gombrich, 1995. Р. 287]. Заглавие разительно не совпадает с содержанием главы. В тексте Гомбриха пове­ствуется о революционных преобразованиях, о новаторских открытиях искусства титанов Возрождения. Там прошли революции по всем линиям: в стилистике и иконографии, в технологиях, в смыслах и подтекстах. Взрыв, слом, ураган, тектонический сдвиг – вот какие слова приложимы к искусству этих художников. Эти слова несут на себе отголосок реальных ощущений и впечатлений, полученных в музее. Гомбрих умел видеть кар­тины и скульптуры и понимал увиденное. Но когда ученый писал книгу в своем кабинете, он счел себя обязанным вспомнить и написать другие слова. В тексте написано про взрыв и тектонический слом. В главе опи­сана революция в искусстве. А в заглавии стоит: «Достигнутая гармо­ния». Что за оказия? Если было бы написано «взрыв, перелом, ураган», то было бы полное соответствие текста и заглавия. Но соответствия нету.
Конкретные штудии и прямые переживания от произведений искус­ства, с одной стороны, и теоретические обобщения в науке об искусст­ве – с другой, не дружат между собою. Ученые превосходно умеют разгля­деть прерывность и взрывчатость в искусстве художников. Дерзкие экс­перименты Возрождения и XVII в. улавливаются и описываются самым убедительным образом. Да и не могло быть иначе. Исследователи видели вещи, они вглядывались в шедевры, они бывали в музеях. В качестве при­меров можно указать на описание произведений и самого психотипа Лео­нардо да Винчи в замечательном труде В.П. Зубова; его характеристики
466
творческой натуры Леонардо выведены из прямых наблюдений и созер­цаний музейных оригиналов в той же степени, сколь и из исторических источников, изученных исследователем [Зубов, 1980. С. 113].
Еще один пример: исследования Ротенберга о XVII в. Он очертил
титанизмы в искусстве Рубенса, отвагу художника в обращении с гос­подствовавшей в его время официальной концепцией искусства и «декоративным натурализмом», излюбленным при европейских дворах [Ротенберг, 1983. С. 33]. Ревностно и лояльно обслуживая главные абсолютистские дворы Европы (Габсбургов, Бурбонов и Стюартов) и соблюдая иконографические требования и ожидания заказчиков, Рубенс самим почерком, движением кисти и обращением с живописной материей словно выговаривал: «Выполню все требования высоких пер­сон, все ожидания и вкусы легко удовлетворю, а все равно природа силь­нее всего, и жизнь свое возьмет. Смотрите, как воздух пульсирует, как кровь под кожей погуливает, как энергия жизни пронизывает природу и человеческие дела». И тут ему любая иконография годится, как и стоящая за нею идеология. Ему была задана монархическая идеология и соответ­ствующая иконографическая система, как и пышная увесистая стили­стика. Он их принял без колебаний.
Почему Рубенс и Веласкес были такими идейными конформистами и
притом оказались великими и свободными живописцами? Отправляйтесь в музеи Берлина и Мюнхена, подольше задержитесь в залах Венского музея и мадридского Прадо. Смотрите и смотрите на живопись этих двоих, младший из которых (Веласкес) считал старшего своим заочным учителем. Вы увидите: сама кисть говорит о том, что силы жизни сильнее всего. Это явствует из тех самых картин, которые конформист Рубенс и конформист Веласкес с готовностью изготавливали для самых высоко­поставленных заказчиков.
Очень любопытен тот факт, что сановные заказчики принимали такое.
Художники говорили им о том, что мифы мифами, идеологии идеоло­гиями, ритуалы ритуалами, обычаи и моды и прочие условности непре­ложны, а природные силы и энергии все равно сильнее. Сюжет картины может быть самый верноподданный, дворцовый, монархический и идейно безупречный. А картина все равно о другом. Воздух, свет, игра энергий в горячей живой плоти, чудеса видимого мира – вот о чем идет речь в ис­кусстве Рубенса и Веласкеса. Иконографии и идейные программы не могли помешать этому празднику жизни. Так появились в рамках архаи­ческой сакрально-монархической идеологии самые свободные и дерзно­венные художники XVII в.
Наука об искусстве умеет понять и описать эти явления великого об-
новления искусств в Новое время. Зубов и Ротенберг, Гомбрих и Ригль вживались в оригиналы, жили в залах музеев. Но как только доходит дело до заглавий и формульных обобщений, так начинается вербализация.
467
Вперед выходит прекрасная легенда о великом здании истории, в котором нет хаоса и нет случайности, нет разрывов и нет сюрпризов, нет дерзно­венных протуберанцев. В идеальном измерении осуществляется передача вечных истин и происходят законосообразные изменения смыслов и художественных языков. И тут оказывается, что вроде бы и революций не было, и новаторство не так уж принципиально. Как только настает миг обобщения, то в голове ученого появляется вечный абсолют. И нам излагают схемы развития искусства от «изма» к «изму», от одной «до­стигнутой гармонии» к другой «достигнутой гармонии».
Историки искусства понимают суть дела, специфику бурного и взрыв­ного процесса развития искусств, начиная с Ренессанса. Но есть специ­альные правила изложения искусствоведческих результатов, которые сильно преображают сами эти результаты. Вероятно, нечто подобное можно обнаружить и в других разделах исторического знания. Что каса­ется истории искусств, тут указанный парадокс доходит почти до гротеск­ных крайностей.
В музее, перед картинами мы почему-то не видим вечных ценностей и идеологических формул, не особенно замечаем «измы» и даже некоторым образом игнорируем их. В каком подразделении какого стиля будут раз­мещаться мастера живописи, нам не так уж и важно, пока мы смотрим глазами и вживаемся во внесловесные смыслы. Мы смотрим во все глаза, и этого нам более чем достаточно, если мы зрячие и наши души открыты к живописному делу. Схемы нам в тот момент не нужны.
На уровне изучения фактов и прямого всматривания в произведения живописи мы видим взрывы, тектонические сломы, дерзновенные экспе­рименты. Новатор Брейгель, новатор Караваджо, новатор Рубенс. Но­ватор Гойя. Новаторы Сезанн и Ван Гог. Ученые видят, понимают и умеют сказать о том, какие они мощные новаторы и почему. Пока ученый нахо­дится в музее, он видит и понимает искусство. Но раньше или позже он идет в свой рабочий кабинет и пишет свою диссертацию. Он выходит на кафедру и читает лекцию студентам или занимается с аспирантами. И тут его словно кто-то подменяет. Когда надо дать общие формулы, тут и звучит величавая мелодия классического совершенства. Когда требу­ется вывести общую теоретическую формулу, тут наша наука начинает как будто рапортовать каким-то высшим инстанциям о том, что в нашей области все в порядке, дела идут отлично и никаких чрезвычайных происшествий не было. И опасных смутьянов в нашей епархии не было. Развитие шло закономерно и поступательно, как будто к какой-то пред­установленной цели. Таков социально-культурный подтекст наших фор­мульных обобщений. Вербальный дискурс заявляет свои права. Социум вырастает за плечами ученых.
Пока мы забываем обо всем в музее перед картиной мастера, мы сво­бодны. Нам не надо сосредоточенно помнить и думать о нормах, ожида-
468
ниях и запретах того социума и той системы культуры, в которой мы сами пребываем. А потом мы отправляемся в наши университеты, на наши ка­федры, к нашим письменным столам, и тут уж мы говорим и пишем как «общественные животные». Понимание сути искусства, переживание его посланий не то что совсем улетучивается из наших трудов, но фатально меркнет и ослабевает.
Если бы ученые писали в книгах и говорили в лекциях, что в искусстве
от Ренессанса до XIX в. произошли фундаментальные революции, кото­рые поменяли основы художественного творчества, это было бы совер­шенно верно и на уровне знания фактов вполне точно. Да ведь риск большой. Общество могло бы всполошиться, и наверняка возникли бы сложности. Институты культурной жизни ощутили бы вызов и ответили бы на него. Охранительные структуры власти взялись бы наводить поря­док. Искусствоведение не готово высказывать опасные мысли. В нашей среде, среди своих мы отлично понимаем и можем высказаться о том, как было дело с историей искусства, насколько отважны и революционны мастера искусства от Ренессанса до XIX в. включительно. Ибо мы ходим в музеи и видим собственными глазами картины великих мастеров.
Если мы не слепые, то мы видим их по-настоящему, если даже не
умеем сказать совсем адекватно о том, что же такое мы там видели. Но мы притом понимаем, какие волнения и неудовольствия поднимутся в об­ществе и в институциях власти. Попробуй скажи прямо, что именно ты увидел в музеях. Легко представить себе, какая будет реакция. Что это за перманентная революция в четыре века протяженностью? Что это такое за новое экспериментальное искусство? Получается, что наши классики были главными смутьянами? Революция в искусстве начинается с титанов Возрождения и других гениев вроде Рубенса да Рембрандта, а уже потом выходят на арену истории наследники уже разгоревшейся революции, т. е. авангардисты? Кто разрешил, кто осмелился на такое бесчинство? Подать сюда искусствоведов. Мы их научим искусство по­нимать.
Музеи и их содержимое говорят правду; мы же, профессионалы и зна-
токи, эту правду видим и понимаем, а словами передать как-то не вполне отваживаемся и чуток даже лукавим. Надо откапывать из наших текстов запрятанные в глубине находки и откровения. Мы знаем о великой рево­люции, которую начали и запустили, продолжали и углубляли классиче­ские мастера предыдущих четырех столетий. А в оглавлениях, вводных разделах и выводах наших трудов мы о том чаще всего помалкиваем. В самом деле, нужно ли гусей дразнить.
Как выражался принц Гамлет, мысль делает нас трусливыми. Thus
conscience does make cowards of us all. Современное искусствоведение являет собою убедительное подтверждение этого горького наблюдения. Оно знает свой предмет, но не готово совсем открыто и решительно го-
469
ворить о выводах их этого знания. Не всегда хочется рисковать. (Одна из моих книг, в которой речь идет о коренной специфике искусства Нового времени, от Возрождения до конца XIX в., имеет демонстративно неака­демическое заглавие: «Искусство непослушания. Вольные заметки о сво­боде творчества». Почтенные собратья-ученые были озадачены этим заглавием. Смысл их сомнений сводился к тому, что в недрах текста можно писать разные вольные мысли, а заглавие должно быть «соответ­ствующим» и не пугать приличную публику.)
А сейчас обобщим сказанное и пойдем еще на пару шагов далее.
Искусство Нового времени обозначило территорию грандиозного эксперимента. Точнее, это было искусство проникновения в простран­ство отважного знания о мире и человеке. Отважное знание не есть просто красивая метафора. Это почти термин. В статье «Что такое Про­свещение?» (1784) И. Кант сформулировал мысль о специфике познания Нового времени: девизом этого времени могла бы стать формула Sapere aude – Отваживайся знать (изречение из «Посланий» Горация http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%93%D0%BE%D1%80%D0%B0%D1 %86%D0%B8%D0%B9 (Epistulae I 2 40) переведено в ней с латыни так: «Имей мужество использовать свой собственный разум» – Habe Mut, dich deines eigenen Verstandes zu bedienen [см.: Кант, 1966. С. 27]). Отва­живайся. Рискуй, тогда будет толк. А пока воспроизводишь общепринятые истины или ценности – толку не будет. Не будет движения. Чтобы было движение, нужно сомневаться и испытывать судьбу. Теперь это стало общим местом новой культуры. А это – настоящая революция. Теперь дело искус­ства – сомневаться в аксиомах и испытывать на прочность привычные и принимаемые за несомненные истины представления о реальности. Таково главное дело классического искусства и литературы Нового времени. Тем самым новая художественная культура отличается от того, что наблюдается в эпохи Средневековья и Античности.
Такое понимание искусства Нового времени проистекает исключи­тельно из опыта музейного хождения, пребывания и обживания. Книж­ные люди, носители вербального ума и знатоки текстов о таких вещах не говорят. Мой личный опыт соприкосновения с шедеврами Средне­вековья, с одной стороны, и с искусством Возрождения и Нового време­ни – с другой, говорит о том, что между ними лежит принципиальная граница миропонимания. Средневековое искусство сосредоточено на изначально (априорно) заданных сверхценностях, на переживании Божественной вселенной, созданной Творцом, и мистерии Спасения, осу­ществленной Сыном. Создатель храмов, храмовых ансамблей и комплек­сов Средневековья по определению не может критически и аналитически вникать в устройство Творения. Это было бы излишним, ненужным и не­лепым делом, даже если не говорить о его религиозной сомнительности (еретичности).
470
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]