- •С.Аверинцев Поэтика ранневизантийской литературы
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Унижение и достоинство человека
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Мир как школа
- •Слово и книга
- •Слово и книга
- •Слово и книга
- •Слово и книга
- •Слово и книга
- •V ec, piptaov), как их называют эпиграмматисты 63; лучший пример — Каллимах.
- •Слово и книга
- •Слово и книга
- •Слово и книга
Унижение и достоинство человека
г ам 12 и который был воспринят и переосмыслен в византийской аскетической практике земных поклонов на молитве 13); в случае опалы этот приближенный мог быть посажен на кол. Пророк Исайя, если верить иудейскому преданию, был заживо перепилен деревянной пилой. Такая казнь, как распятие, применялась в греко-римском мире к рабам и прочим неполноправным людям 14, но на Ближнем Востоке хасмонейский монарх Александр Яннай мог сотнями отдавать на распятие почитаемых наставников своего народа из числа фарисеев 15. Восточный книжник, мудрец или пророк, восточный вельможа, даже восточный царь (вспомним выколотые глаза Седекии, чья судьба была прототипом стольких судеб в византийские века!)— все они хорошо знали, что их тела не гарантированы от таких надругательств, которые попросту не оставляют места для сократовской невозмутимости. Постепенно подобные нравы становились характерными и для Средиземноморья. Разгул пыток во времена Тиберия и Нерона, выразительно описанный Светонием и Тацитом, — только прелюдия. Поздняя античность уже знала укоренившуюся практику увечащих наказаний, особенно в армии 16; новеллы Юстиниана несколько ограничивают эту практику, но тем самым окончательно узаконивают ее 17. Затем процесс идет дальше: путь от Юстинианова законодательства к Эклоге Льва III (726 г.) ознаменован и смягчением— по линии замены смертной казни другими наказаниями, и ужесточением — по линии возросшего применения разнообразных телесных увечий и пыток |8. Перенят древний восточный обычай ринокопии (усечения носа), хорошо известный читателям Геродота 19; в лице Юстиниана II увечный безносый (ргубтцтуто^) восседал на ромейском престоле.
В социальных условиях ближневосточной или византийской деспотии классическое античное представление о человеческом достоинстве оборачивается пустой фразой, а истина и святость обращаются к сердцам людей в самом неэстетичном, самом непластичном образе, который только возможен, — в потрясающем образе «Раба Яхве» из 53-й главы ветхозаветной «Книги Исайи», явившем собой для
63
С. С. Аверинцев. Поэтика раннсвизантийской литературы
20
х ристиан подобие Христа: «Нет в нем ни вида, ни величия; и мы видели его, и не было в нем вида, который привлекал бы нас к нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от него лицо свое; он был презираем, и мы ни во что не ставили
его»
Ветхий Завет — это книга, в которой никто не стыдится страдать и кричать о своей боли. Никакой плач в греческой трагедии не знает таких телесных, таких «чревных» образов и метафор страдания: у человека в груди тает сердце и выливается в его утробу, его кости сотрясены, и плоть прилипает к кости21. Это конкретнейшая телесность родовых мук и смертных мук, пахнущая кровью, потом и слезами, телесность обид унижаемой плоти; вспомним «наготу срама» («'erjah Seth») пленников и будущих рабов, о которой говорит Михей22. Вообще выявленное в Библии восприятие человека ничуть не менее телесно, чем античное, но только для него тело— не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвляемые «потаенности недр» 23; это тело не созерцаемо извне, но восчувствовано извнутри, и его образ слагается не из впечатлений глаза, а из вибраций человеческого «нутра». Это образ страждущего тела, терзаемого тела, в котором, однако, живет такая «кровная», «чревная», «сердечная» теплота интимности, которая чужда статуарно выставляющему себя напоказ телу эллинского атлета. Прекрасная и спокойная «олимпийская» нагота, никогда не воспринимаемая как «нагота срама», как оголенность и беззащитность, великолепна постольку, поскольку это нагота свободного и полноправного человека, наперед огражденная от унижающей боли, от пытки. Однако в рабовладельческом мире, где права полноправных были обусловлены чьим-то бесправием и телесное достоинство свободных обеспечивалось телесным унижением несвободных, блеск «олимпийской» наготы таил в себе некую неправду. Эта неправда постоянно компенсируется, но одновременно усугубляется и обостряется* избытком репрезентативно-зрелищного момента. Именно потому, что в плане социальной семиотики эллинское представление о
64