Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Праклеология
.pdf
IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 121
крайней нужды и как аналог религиозного чуда. Позднее «децизионизм» вылился у Шмитта в апологию фюрера, возвышающегося над правом. Но «Политическая
теология», какими бы импликациями она ни была чревата, была проникнута духом вполне традиционного
историзма, выводящим всеобщее из исключительного: новый, отвечающий обстоятельствам, правопорядок— из приостановки полномочным лицом старого
закона. В своей критике по адресу Шмитта Агамбен
оспаривает отождествление чрезвычайного положения
с собственным Другим закона и оценивает «ситуационное право» как «аномию», правовой вакуум, как «зону
неопределенности», откуда нельзя вернуться в институционализованную норму. Явный случай аномии —
прокатившаяся летом 2011 г. по английским городам
волна вандализма. Правительство Великобритании
приняло чрезвычайные меры по подавлению молодежных беспорядков, подумывая даже привлечь к борьбе
с преступностью армейские части. Неужели действия
властей и бесчинства тинейджеров равны между собой?! Агамбен соблазняет в свою веру читателя, вовсе
не желающего, понятно, пасть жертвой тоталитарного
произвола, тем, что подтачивает одну из опор такого
рода юстиции— учение Шмитта. По большому счету,
однако, Агамбен должен был бы критиковать и многих
предшественников Шмитта, создателей историзованной философии права, в том числе и Руссо, указавшего
в «Общественном договоре» (1762), что закон инициируется персональной волей (согласующейся или не согласующейся с народной). Постисторизм ведет не совсем чистую игру, ослепляющую реципиентов, потому

122 ПРАКСЕОЛОГИЯ
что он часть истории, отрицающая собственное целое
и неспособная, следовательно, доказать всеприложимость своей истины иначе как манипулятивным путем.
Будучи этой своенравной частью (так сказать, отрицательной синекдохой), постисторизм находит повсюду
membra disjecta, partes extra partes (о чем писали и Делёз, и Нанси), необозримый дисконтинуум исключений— полых постольку, поскольку свои значения они
в состоянии обрести только относительно того, из чего
они выпадают,— в проекции на неисключаемое, на всеобщее. Постмодернисты очутились на бескрайней ничейной земле, где они захвачены зрелищем невесть откуда взявшихся эксцессов.
Экономя доводы, по завету Оккама, можно было
бы ограничиться приведенными примерами постмодернистского (постисторического) моделирования
единичностей, сочтя эти иллюстрации достаточно
представительными. Но, чтобы перейти к завершающему разделу главы, я сошлюсь на еще один трактат,
входящий в постмодернистскую идейную парадигму— на «Гримасы реального» (1993) Славоя Жижека.
Роль бессодержательного исключения исполняет у него
самость. По Жижеку, «я»— это сугубо негативная величина, получаемая из отрицания Другого («отца»). Самотождественность подчинена негативности и предполагает, как дерзко постулирует Жижек (не без влияния
позднего Адорно), отсутствие идентичности. Авторефлексия терпит в «Гримасах реального» крах, ибо «я»
полагается там вовсе не адекватным себе. В знаменателе самосознания — неотчетливый «вещный остаток»:
«реальное», никак не рационализуемое, выразимое

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 123
разве что в крике, которым озвучивается horror vacui.
Таков постмодернистский итог многовековых прений
философов об отдельной вещи. Она ассоциируется
Жижеком с ужасом, который приписывается любому
«я»,— скорее всего, по той причине, что сам философ
не может (за пределами истории, идентифицирующей
нас) справиться с собой, испытывая от этого страх.
3.
«Я», не заполненное ничем, кроме неопределенности, — лишь один из полюсов постмодернистской
эгологии. Второй полюс составляет концепция множественного «я». Эти теории противоречат друг другу
только на поверхностном уровне. В своей глубине они
родственны. Ведь с обеих точек зрения «я» теряет однозначность, то ли в своей аморфности, то ли в полиморфности.
Идея множественного «я» проповедуется и академической, и популярной философией. Представитель
первой из них, Ром Харре, выступая против «картезианского эго», разоблачает ложное, в его восприятии,
убеждение индивидов в том, что у них не более одного «я»,— как вытекающее из автономии наших тел. На
самом же деле у нас три самости: Self-1 запечатлевает
в себе специфически человеческую форму жизни, Self2 отвечает за персональное развитие, Self-3 следит за
тем, как на нас реагируют окружающие. Эти «я» связываются между собой внутренним диалогом— подразумевается, что они самостоятельны, в солидарности ли,
в споре ли друг с другом (Harré Rom, « e Singular Self.

124 ПРАКСЕОЛОГИЯ
An Introduction to the Personhood», London e. a., 1998).
Просвещая читателей по части нейрологических открытий, касающихся полицентризма головного мозга,
Рихард Давид Прехт различает в процитированном
выше бестселлере телесное «я»; «я», ориентирующееся в пространстве; перспективное «я», стягивающее к
себе опытный мир; «я» как объект переживаний; «я»,
контролирующее течение мыслей; автобиографическое «я»; авторефлексивное «я» и, наконец, нравственное «я».
Человек не вправе говорить от первого лица, любое наше эго-высказывание парциально, нерепрезентативно для ведущего речь,— таково то новое, о чем
извещают нас персонологические модели современных авторов. В остальном эти конструкты не слишком
оригинальны. Они вызывают в памяти проведенное
Фрейдом разграничение трех инстанций индивидуальной психики («я», «оно» («es»), «сверх-я») или, скажем,
представление Л. П. Карсавина о «симфонической личности», состав которой он описывает следующим образом: «… 1) я есмь бытие, 2) познаю себя в соотнесении
с „инобытием” <…> и 3) познаю себя источником <…>
31
моего познающего себя бытия»
. Уже родоначальник
эго-философии Фихте, утверждавший, что конституирования («постановки») «я» достаточно для активизации Духа, все же присовокуплял сюда еще два компонента самости, которая осознает себя, превращаясь
в объектное «я», и экстатически соприсутствует вне
31
Карсавин Лев. О личности [1929] // Карсавин Лев.
Религиозно-философские сочинения. М., 1992. Т. 1. С. 28.

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 125
себя, потому что мыслит (по контрасту с собой) «нея». Карсавин связывал трехстороннюю человеческую
личность с Божественным триединством; точно так же
обосновывал свою персонологию Н. А. Бердяев (например, в книге «О назначении человека», 1931). И их
доктрины, и прочие того же сорта восходят в дальней
ретроспективе к гностицизму — к учению Валентина
(II в.) о trinitas hominis. Если сделать еще один шаг в
глубь истории, то мы встретим там трехчастное мировое древо — сингулярноcть, принявшую космический
масштаб.
«Я» — эксклюзивная категория, но, коль скоро у
каждого человека есть «я», она и инклюзивна, антропологична, соединяет всех («я» не случайно бесполо)
индивидов во взаимозамещаемости. Произношу «я»,
имею в виду род людской. Вяч. Вс. Иванов говорил
по этому поводу о субъективности как общечеловече-
32
ском качестве
. «Я» вырастает из аппроприирования
смерти, из знания о личной конечности, отчуждающей индивида от бытия. Но это мое выпадение из бытия случается еще в бытии. В таком измерении любое
«я» изначально инобытийно (а не бытийно, как думал
Карсавин), составляет исключение в сущем, находится на перекреcтке данного и другого, чем то (в пункте
схождения телесного и мыслимого, онтологического
и трансцендентного, природного и искусственно создаваемого и т. д.). По-видимому, осознание человеком своей конечности связано с особенностями цере-
32
Иванов Вяч. Вс. Чет и нечет. Асимметрия мозга и знако-
вых систем. М., 1978. С. 122.

126 ПРАКСЕОЛОГИЯ
бральной асимметрии: правое полушарие (у правшей)
способно замещать собой левое (иногда называемое
«доминантным»), если то повреждено, но не vice versa.
Таким образом, правое полушарие исключительно,
а левое предельно в своем функционировании. Новейшая нейрология почти перестала интересоваться
асимметрией мозга, предпочитая картографировать
его в сетевой модели. В сети есть узлы, но не бывает исключений. Такая картина церебральной деятельности
вполне отвечает постмодернистской ментальности,
изъявшей смысл из эксклюзивности.
Человек — актер по рождению, он не ищет роль,
которая у него якобы исходно отсутствует (так он был
изображен Хельмутом Плесснером), он есть роль, ибо
инаков своему телесному наличию. Пребывая и здесь и
там, он обречен на всегдашнюю приобщенность истории, где бы он ее ни размещал: в абсолютном прошлом,
в котором совершается Акт Творения, или в настоящем, откуда провидится будущее. Инобытийный человек поглощен перестройкой того, что застает вокруг
себя, или пользуется плодами этого переупорядочивания. Разумеется, у него как самости имеются разные
стороны, но такая многогранность не первична, а вторична: она проистекает из того, что инаковость (фундаментальная для становления «я») добивается полноты своего воплощения, так что «я» может и видеть
себя глазами стороннего наблюдателя, и выступать в
качестве объектного «я» при самопостижении, и подвергаться автонегации в целях совершенствования или
приспособления к среде, и ностальгически равняться
или инновативно не равняться на собственное про-

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 127
шлое, и осуществлять прочие операции по освоению
альтернатив к своей исходной альтернативности. Перед
нами не гетерогенное постмодернистское «я», а одно и
то же в разных своих манифестациях, однокачественная инаковость. Но в моделях богоподобной триипостасной личности, которые ревизовал постмодернизм,
сквозит интуиция, выбравшая себе верное направление. Всякое замещение требует исключения замещаемого. Будучи исключением из всего данного, «я»— это
джокер, универсальный субститут, способный занять
место чего попало (даже, как видим, и Троицы). «Я», от
которого проложен путь к миру, есть субъект не только в философском, но и в этимологическом значении
слова— как sub-jectum (под-лежащее) в отношении к
общезначимому. «Я»— отправной момент в подменах
одного другим, на которых зиждется социокультурное
смыслообразование. Одиночное дерево потому и становится вселенским, превращается в arbor mundi, что
«я» находит себе коррелят в какой угодно отдельной
вещи и возводит ее вместе с собой в ранг эквивалента
всего. Эта исходящая от «я» инициатива запечатлевается языком в понятиях, стирающих специфику единич-
33
ного, вбирающих в себя все особи некоего класса
. Так
сингулярность делается неуловимой для философии—
для речи, не просто пользующейся понятиями и кате-
33
Даже наши собственные имена, как известно, не точечны: они указывают не только на своих носителей, но и на их
семейную и национальную принадлежность, на их небесных
патронов или на обстоятельства, в которых были даны личные знаки.

128 ПРАКСЕОЛОГИЯ
гориями, но обсуждающей их, взирающей на них с еще
более высокого уровня абстрагирования от частного и
конкретного.
Проблема, изнуряющая философию в ведомых ею
дебатах о сингулярном, непринужденно решается в
литературе и искусстве. По справедливому замечанию
Питера Фредрика Строусона, отдельная вещь поддается идентифицированию, если рассказать ее историю (Strawson Peter-Frederick, «Individuals. An Essay in
Descriptive Metaphysics», London, 1959). Литература
сужает мифы творения, прослеживая не пангенезис, а
происхождение и развитие частноопределенного. Художественный текст исследует самотождественность
своих персонажей— ее становление, борьбу за ее сохранение и условия ее потери. Можно сказать, что литература берет инобытийность самости как таковую.
Для литературы и искусства индивидное ценно или
неценно, но всегда налично само по себе. Соответственно, эстетическое творчество то добивается автономии, то теряет своеволие (например, отзываясь
на социальный заказ), однако в обеих ситуациях оно
остается идиолектным (даже если искусство серийно
создается по образцу, как, допустим, в иконописи, оно
все же утверждает свою уникальность, предполагаемую
34
в первоисточнике
). В то время как философия занята
результатами той всезаместительной работы, которую
производит «я», художественный текст обращается к
34
Иначе обстоит дело в фольклоре, где сингулярность отражена не столько в тексте, сколько в исполнителе (впрочем,
варьирующем типовые сюжеты).

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 129
ее начальному моменту, к формированию исключительного. Пробиваясь к отдельным вещам, философский дискурс поневоле нарративируется, становится,
как говорится, «поэзией мысли» (как это показывают
«Опыты» Монтеня и «Повторение» Кьеркегора). И, в
обратном порядке,— художественное повествование с
философской установкой либо олицетворяет какое-то
умозрение в частной судьбе с тем, чтобы опровергнуть
его (таков вольтеровский «Кандид»), либо изображает
обезличивание индивида, его растворение во всеобщем
(такова сартровская «Тошнота»).
В житейской практике человеку дан выбор — вести себя по философской или по эстетической модели.
Содной стороны, самости предоставлена возможность
быть сопричастной любому чужому «я», такой же сингулярности, как и она. Дональд Дэвидсон ошибочно
считал (вместе с целым рядом единомышленников), что
только в позиции третьего лица «я» признает за своим
35
окружением объективность существования
. «Он» наглухо закрыт для субъекта, пока в третьем лице не обнаруживается первое (о чем писал в начале ХХ в. Макс
Шелер), пока «я», уже в себе инобытийное, не налаживает сочувственный контакт с alter ego. Эмпатия— философическое чувство, которое легитимирует Другого в
его суверенности и придает самой суверенности общечеловеческий характер. Базой этой антропологической
солидарности служит не кантовское самоограничение
индивида, а свобода быть собой, которую тот дарует
35
Цит. по: Davidson Donald. Der Mythos des Subjektiven.
Philosophische Essays. Stuttgart, 1993. SS. 5–15.

130 ПРАКСЕОЛОГИЯ
чужому «я». Во втором случае самость посвящает свои
усилия прежде всего автопойезису. Она созидает себя в
жизнетворчестве, в расширении своей компетенции, во
внутреннем совершенствовании, в девиантной сексуальности или еще каким-то способом. И эмпатический человек, и self-made-man отнюдь не только позитивны и
нравственно безупречны. И тому и другому свойственна
коррумпированность, у обоих есть теневая сторона. «Я»,
партипицирующее другие «я», не только вверяет им— в
порыве экстернализации— право на самоопределение,
но и бывает склонным тиранически представительствовать за них, узурпировать их свободу в угоду своему властолюбию. (В свой черед, массы идолизуют своих репрезентантов, потому что суммируют исключительности,
нуждающиеся в результате во внешнем им лидере). Аналогично: себя творящая личность (трансцендентальный
субъект Канта) может перерождаться в преступника,
если исключительное «я» конституирует себя как исключающее прочие самости. Надо ли говорить, что тиран и уголовник, оба— негативные двойники философа
и художника в повседневной жизни, оба— генераторы
несправедливости, легко объединяются в своей отрицательности в одном лице?
«Закон» исключенного третьего был изобретен
философией, которая таким способом мотивировала
свое неумение вплотную приблизиться к отдельным
вещам — к эксклюзивному, изгоняемому из бинарного мышления в виде ошибочного, противоречивого.
Особое в дизъюнкции к всеобщему — одинаковая с
ним абстракция. Между тем инобытийное «я» по самой природе и идентично себе (как исключение из
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
