Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Праклеология
.pdf
IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 101
вожный идиотизм (не хочу подрывать корпоративную
солидарность: «идиотизм» в античном смысле слова),
когда имеют дело с частноопределенным— c этим куском хлеба, c вон той елью.
Философия старается разрешить досаждающую ей
проблему тремя способами: либо вынося отдельные
вещи за скобки своего рассмотрения, либо приравнивая их к классам, либо совершая в капитулянтском гневе salto mortale, опровергая самое себя.
Продолжая платоновскую традицию, Фома Аквинский (XIII в.) исходил в «Сумме теологии» из положения о всеприсутствии Бога (даже и в «демонах»).
В таком освещении общее есть везде, но не всюду оно
подчинено одному и тому же модусу существования
(только в Боге эссенция и экзистенция совпадают).
Умозрение обязано по самой своей идеальной природе
сосредоточиваться на вездесущем, а не на частном, свидетельствующем лишь об (акцидентальной) изменчивости материи. Умеренный вариант подобной доктрины, изложенный Иоанном Дунсом Скотом в «Трактате
о Первоначале» (начало XIII в.), допускает мышление
об индивидах, но клеймит его как несовершенное, не
достигающее в себе полноты и законченности. В Новое
время изничтожению партикулярности страстно предался Гегель, который представил в «Йенской реальной
философии» (1805–1806) «чистую самость» в виде «пустого ничто» и провозгласил в «Феноменологии Духа»
(1807) «абсолютную власть» всеобщего, снимающую
замкнутость на себе индивидов, которые ведь желают
взаимного «признания». Покушение единичного на
универсальную значимость ведет, по Джордано Бру-

102 ПРАКСЕОЛОГИЯ
но («О причине, начале и едином», 1584–1585), к тому,
что оно делается монструозным, превращается из самобытного в разнобытное, соединяет несовместимое.
Задолго до Бруно точно так же (как множественностьв-единичном) трактовал чудовищ Платон в Девятой
книге «Политейи». Резервируя за собой эксклюзивное
место для мирообъемлющего мышления, философдиалектик исключает исключения, усматривая в них
недопустимые отклонения от нормы. О том, что он сам
оказывается поодаль от бытия, которое открывается
его созерцанию, он благополучно забывает.
Та умственная стратегия, которая не изгоняла вовсе отдельные вещи из философского кругозора, а подавляла их сопротивление умозрению, указывая на их
членство в классах, начинает в средневековье свою
историю в логическом учении Петруса Абеляра («Logica
ingredientibus», 1105–1107). Качества пресуществуют
индивидам, постулировал Абеляр, утверждая вслед за
этим, что мы вправе считать одно и то же явление как
единичным, так и относящимся до всеобщего. То, что
воспринимаемое нами поштучно может мыслиться парадигматически связанным, доказывает уже понятие
отдельной вещи, добываемое путем абстрагирования
от множественности самих этих вещей (данной in actu).
Для Уильяма Оккама («Сумма логики», начало XIV в.)
единичность первична (уникальность Творца отражается в сотворенном), но ничто не мешает нам создавать
мысленные родо-видовые образы с помощью подстановки («суппозиции») универсальных обозначений на
место конкретных. Неважно, были ли средневековые
мыслители «реалистами», укоренявшими свои отвле-

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 103
чения в объектной среде, или «номиналистами», уверенными, подобно Оккаму, в том, что универсалии присутствуют не вне нас (universale in re), а зарождаются в
сознании и языке (universale post rem),— и те и другие
были озабочены одним и тем же: как объяснить и легитимировать неизбежность в пристрастии философского
дискурса к общим терминам. В XX в. к средневековой
логике вернулся Уиллард Куайн, прямо ссылавшийся на Оккама. В модели Куайна сингулярные термины
излишни и могут быть без ущерба для дела заменены
именами классов. На первое место здесь выставляется
не единичность мыслимого предмета, а его идентифицирование в описательном высказывании и придание
ему признака существования, чем гарантируется, что он
не входит в пустой класс (Quine, Willard V. O. «Methods
of Logic»: Revised Edition, New York e. a., 1964). Как ни в
какой иной дисциплине, далекое прошлое бывает в философии не менее актуально, чем последнее слово. Всеприложимость спекулятивных суждений препятствует
распознаванию данных непосредственного опыта, но—
в порядке компенсации— обеспечивает этому дискурсу
всегдашнюю современность его тематических комплексов, их незакрываемость,— вопреки поступательному
ходу истории.
В той мере, в какой философия не признает ничего,
кроме отдельных вещей, она предпринимает акт самопожертвования (но остается и в своем скептицизме
всеприложимой и трансисторичной). Я продолжу разговор о скептицизме, начатый в предыдущей главе. По
убеждению Монтеня, бытие — это бесконечное несходство, которое постигается (пусть не полностью)

104 ПРАКСЕОЛОГИЯ
в энумерировании явлений. Интересно, что «Опыты»
вступают в скрытую полемику с Бруно по поводу монстров: то, что кажется нам уродливым, пишет Монтень в
очерке «Охромых», может быть вовсе не таким для Господа Бога (т. е. для абсолютного видения, которое ни у
кого и ни у чего не отнимает права на своеобычность).
Другой прославленный скептик, Давид Юм, восставал
в «Трактате о человеческом познании» (1748) против
априорного «чистого разума», исходя из того, что причины и следствия принципиально неоднородны, отчего
тщетны любые умозрительные реконструкции тех сущностных начал, которыми обусловливался бы феноменальный мир. Если обобщения и возможны, то лишь в
виде суммирования частного. Чем сильнее сомнения в
объяснительной мощи философского дискурса, тем более он восприимчив к религиозности. Протестуя против
гегелевских нападок на индивидное, Кьеркегор перенес
в «Повторении» (1843) внимание с релевантного повсюду на исключения. Тот, кто ощущает себя в исключительном положении, рефлексирует его на фоне всеобщего; от всеобщего же нельзя перейти к обособленному
и уединенному. В «Или— или» (1843) Кьеркегор взял за
отправной пункт своих соображений выбор, производя
который «я» обретает как себя, так и, вместе с тем, проявляя свободу воли, абсолютное, отчего принимающий
решение способен быть причастным Богу. В лекции,
прочитанной в 1935 г. в Гронингене, Карл Ясперс выделил Кьеркегора и Ницше в качестве застрельщиков
нового мышления, расстающегося с рассудочным формализмом и движущегося навстречу существованию,
которое поддается пониманию в той степени, в какой

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 105
известно, как складывается личность— экзистенциальная величина. Но, по большому счету, не все ли равно,
к каким аргументам прибегают разрушители философствования: к гносеологическим, на манер Юма, к
персонологически-христианским, в духе Кьеркегора,
или к нигилистическим, с помощью которых Ницше
оспаривал человека и его сознание. Во всех этих случаях философский дискурс не столько преодолевается,
сколько впадает в самоубийственную апорию, которую
констатировали и Гегель в «Феноменологии Духа», и Густав Шпет в статье «Скептик и его душа» (1919), а до них
уже ученые средневековья: общее опровергается здесь
генерализованным способом — в общеотрицательных
высказываниях, ставящих под вопрос самих себя. На исходе Второй мировой войны к перечисленным аргументам против абстрактного интеллекта Макс Хоркхаймер
и Теодор Адорно прибавили в упомянутой выше «Диалектике Просвещения» еще один— социополитического порядка: философия игнорирует индивидное, чтобы
стать инструментом всевластия, берущего разгон в мифе
и достигающего своей кульминации в тоталитаризме
28
.
28
В «Негативной диалектике» Адорно довел критику философствования до абсурдного максимума. Диалектике конкретного, избегающей обобщений, предписывается в этом
труде раскрывать несамотождественность любо-го явления,
ибо особое (то, что идентично себе) уже есть абстрактное
понятие. Если бы Адорно не постулиро-вал при этом, что не
следует страшиться противоречий, он должен был бы сократить свою книгу до одного предложения: раз все имеет отрицательную идентичность, значит, нет ничего. Культура в ее
полном объеме не располагает у Адорно никаким правом на

106 ПРАКСЕОЛОГИЯ
Почему Хоркхаймер и Адорно не заметили, что без
культа личности, защищаемой ими, не обошелся ни один
из тоталитарных режимов? Почему история западной
социокультуры выступила для этих философов сплошной, непрерывной в своем приближении к тоталитаризму, какой ее этап ни возьми? Не потому ли, что скептицизм, наделяя квантором всеобщности отдельные вещи,
оказывается бессильным различать их действительную
самобытность? Монтень постарался избежать такой недифференцированности умственного взгляда в веренице эссе об экземплярных событиях и редких обычаях,
а Кьеркегор положил в основу «Повторения» историю
некоего влюбленного юноши. Дабы и впрямь говорить
о специфическом, оба переметнулись из философии
на сторону художественной речи. Но о ней — позднее.
Пока же нужно установить, может ли философия без потерь— для себя или для реальности— подступиться и
ко всему вместе, и ко всему в частности.
Такая двойная направленность философствования
возможна при том условии, что оно объективирует
существование и названа им «мусором» (Adorno eodor W.
Negative Dialektik. Frankfurt am Main, 1966. S. 359). Алиби для
такого безудержного нигилизма Адорно отыскивает в Аушвице: тоталитарные концлагеря доказали неудачу многовековой
работы Духа. Но, зачеркивая целиком творческую практику человека, Адорно даже более антигуманен, чем палачи в
Аушвице и на Колыме. Идею всеобщей несамотождественности Адорно заимствовал (без ссылки на источник) из статьи
французского пара-сюрреалиста Рене Домаля «L'asphyxie et
l'évidence absurde», 1930 (cр.: Daumal René. L'Évidence Absurde.
Essais et notes, I (1926–1934). Paris, 1972. P. 51–56).

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 107
присвоенную им исключительность. Кьеркегор был на
верном пути, но не прошел его до конца, антитетично
расподобив исключения (объективированные им) и
возобновления того же самого. В эмпирической действительности, полагал он, повторения происходят
всегда со сдвигом— сугубая репетитивность наличествует лишь в идеальном мире, где царит вечность.
Исключение для Кьеркегора равно себе и как таковое
необратимо. Между тем оно, по определению, подразумевает также интегрированность элемента в оппонирующих друг другу множествах. Каждая отдельная
вещь принадлежит множествам как всех индивидов,
так и всех вещей (бытию) и в то же самое время вычленена из этих— гигантских по объему— рядов. Было
бы наивно думать, как это делают авторы сборника
«New Essays on Singular ought» (ed. by R. Jeshion,
Oxford: Oxford University Press, 2010), что наша мысль
о сингулярности исчерпывается близким «знакомством» с предметами, откладывающимся в «ментальных файлах» (в разделах нашей памяти). Чтобы держать в уме «вон ту ель», далеко недостаточно быть
фамильярно осведомленным о ней. Наблюдение (и—
шире— восприятие) особого — лишь начало последующей интеллектуальной работы с единичным образом. Такого рода труд осуществим, если «вон та ель»
будет со-противопоставлена своему классу (хвойных
деревьев) и, стало быть, любому классу, имеющему место быть. Но этого мало. Раз мы хотим проводить операции, в которых участвует данный индивид, нам нужно еще и учесть, что есть всяческие другие индивиды,
с которыми он сравним (именно в своей самобыт-

108 ПРАКСЕОЛОГИЯ
ности) и несравним. Когда коммуникация не оторвана от контекста, можно, говоря об отдельных вещах,
удовлетвориться тем, что Кант называл «остенсивным
определением»,— простым указанием на них. Человек, однако, в состоянии и передавать информацию,
не связанную непосредственными обстоятельствами
речи. Для этого ему приходится изъять сообщение из
фактической среды и вместе с тем, пусть в минимуме
и схематично, воссоздать ее внутри сообщения, смысл
которого тем самым открывается адресату. Текстопорождение предполагает, что мы владеем интеллектуальной техникой исключения-включения. Что такое
текст, как не пересечение множества знаков и множества референтов? Как не эксклюзивное явление языка? Сказанное о том, как ум справляется с как будто
простым заданием ввести в поле своего действия «вон
ту ель», выглядит, наверное, слишком громоздким и
абстрактным. Однако, не будь ум устроен алгебраически, не было бы и текстов (устных и письменных), т. е.
духовной культуры. Умение изолировать в воображении вещь, с одной стороны, и мышление о сущем в его
целом,— с другой, взаимозависимы. Иначе отдельное
дерево не превратилось бы в мифоритуальном сознании в мировое— объединяющее собой три сферы космоса (подземную, земную и небесную). Иначе «этот
кусок хлеба» не перешел бы из евангельской притчи о
Тайной вечере в литургику, где он стал ее евхаристическим центром— материальным символом тела Христова.

IV. ИСКЛЮЧЕНИЕ 109
2.
Поскольку на пути от частнозначимого к общезначимому и vice versa на самом деле нет преград, постольку у бытия должен быть первоисток— исключительный исходный пункт (вроде тела Пуруши в мифе или
Большого взрыва в астрофизике ХХ в.), откуда ведет
происхождение сущее. Экономия усилий, на которой
зиждется разум (отличающий себя тем самым от бессмысленного разбазаривания энергии), принуждает
человека, еще только принимающегося концептуально
осваивать мир, ограничить свои представления этой
отправной точкой, абсолютизировать генезис в мифах творения, приравнять бытие к arché, подчинить
всё частноопределенности. Исключительное толкуется
ранним сознанием как всеобщее. Кьеркегор заблуждался, утверждая, что исключительное не поддается вполне воспроизведению. Как раз наоборот: к единичному
нельзя ничего прибавить; если с ним и можно что-то
сделать, то только повторить. Подражание Другому
предполагает, что у того присутствуют ярко индивидуальные черты. Примордиальная социокультура поглощена самовоссозданием и самосохранением. Для
нее данное здесь и сейчас есть везде и всегда. Панэксклюзивное мышление непринужденно сочетается с
тем, что с нажимом отмеченными для членов архаического общества оказываются пограничные ситуации—
рождения, инициации, брака, смерти. Переходные ритуалы, растущие, как говорилось выше, из ожидания
человеком смерти, ставят своих участников в исключительное положение (между прежним и наступающим

110 ПРАКСЕОЛОГИЯ
состояниями), но, с другой стороны, отбирают у них
индивидуальную исключительность, становящуюся
коллективным достоянием. Инцест запрещается как
отрицание исключительности, возникающей при рождении одного тела из другого. Раз нет ничего, кроме
исключений,— они взаимны, реципрокны. Теряющий
получает от приобретающего компенсацию, оба и претерпевают убыток, и не ведают его. Какие бы формы ни
принимал архаический обмен — брачные (описанные
Клодом Леви-Строссом на примере фратриально организованных обществ), материально-символические
(скрепляющие, по наблюдениям Бронислава Малиновского, племена на островах Новой Гвинеи в одной
большой социальной сети), экстремальные, вроде потлача (который исследовал Марсель Мосс в работе о
даре и в котором позднее Батай усмотрел эталонный
образец людской расточительности), эти трансакции
вырастают не из разделения труда, т. е. не несут в себе
идею пользы и не способствуют утолению насущных
персональных нужд. Предпочитаемый мифоритуальной социокультурой обмен не столько обытовленнопрактичен (хотя в ней есть и такой), сколько логичен.
Его логика сродни той, которой следуют жертвоприношения. В обоих случаях исключить (отдать свое реальному или имагинативному Другому) означает— не
сократить, а удержать или даже нарастить бытие, возвратить его себе, быть может, с избытком. Сингулярность есть свойство универсума, представшего перед
человеком, и она не устранима отсюда, что бы с ней ни
приключилось. Мир в примордиальной социокультуре равен себе и ничему более, рефлексивен (в логиче-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
