Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Языковое взаимодействие автора и читателя в эссеистическом дискурсе. Монография

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
151
(1) Был крошка-Ленин в светлых кудряшках, похожий на херувима. Затем Ленин на третьем и на четвертом десятке – лысеющий и напряженный, с
тем бессмысленным выражением, которое можно принять за что угодно – же­лательно за целеустремленность. Лицо это преследует всякого русского, пред­лагая некую норму человеческой внешности – ибо полностью лишено индиви­дуального. <...>Затем был пожилой Ленин, лысый, с клиновидной бородкой, в темной тройке, иногда улыбающийся, а чаще обращающийся к массам с броне­вика или трибуны какого-нибудь партийного съезда, с простертой рукой.
Были варианты: Ленин в рабочей кепке, с гвоздикой в петлице; в жилет- ке у себя в кабинете за чтением или письмом; на пне у озера, записывающий свои «Апрельские тезисы» или еще какой-то бред, на лоне. И, наконец, Ленин в полувоенном френче на садовой скамье рядом со Сталиным, единственным, кто превзошел его по числу печатных изображений [Бродский 2006, с. 17-18].
Портреты-копии В.И. Ленина в авторской картине мира Бродского пестрят своим разнообразием: «крошка-Ленин», «Ленин на третьем и на четвертом десятке» и, наконец, «пожилой Ленин». Этот эволюционный ряд иллюстри­рует идеал советского человека в детстве, зрелости и старости, «преследующий всякого русского».
Варианты изображения Ленина – «в рабочей кепке», «в жилетке», «на пне у озера», «в полувоенном френче» - мифологизируют образ вождя мирового пролетариата. Детализация портретного описания («лысый, с клиновидной бородкой, в темной тройке, иногда улыбающийся, а чаще обращающийся к массам с броневика или трибуны какого-нибудь партийного съезда, с простер­той рукой»), а также слова-конкретизаторы («записывающий свои «Апрель­ские тезисы» или еще какой-то бред, на лоне») создают атмосферу десакрали­зации образа – от исторической личности к культурной симуляции.
(2) Вспоминаю их не от тоски, но оттого, что именно тут моя мать прове­ла четверть жизни. Семейные люди редко едят не дома; в России – почти нико­гда. Я не помню ни ее, ни отца за столиком в ресторане или даже в кафетерии. Она была лучшим поваром, которого я когда-либо знал, за исключением, по-
152
жалуй, Честера Каллмана, однако у того в распоряжении было больше ингре­диентов. Очень часто вспоминаю ее на кухне в переднике – лицо раскрасне- лось и очки слегка запотели – отгоняющей меня от плиты, когда я пытаюсь схватить что-нибудь прямо с огня. Верхняя губа блестит от пота; коротко стриженные, крашенные хной седые волосы беспорядочно вьются. "Отой­ди! – она сердится. – Что за нетерпение!" Больше я этого не услышу никогда » [Бродский, Полторы комнаты, Интернет-ресурс].
Образ матери в авторской картине мира Бродского создается в координа­тах «внешность», «одежда» и «поведение». Наблюдательность Бродского про­является как в художественности, так и в документальности, реалистичности, детальности портретных описаний – «вспоминаю ее на кухне в переднике – ли-
цо раскраснелось и очки слегка запотели», «Верхняя губа блестит от по-
та; коротко стриженные, крашенные хной седые волосы беспорядочно
вьются».
Здесь автор использует модальную рамку исповеди – «очень часто вспо­минаю», «Больше я этого не увижу никогда», - реализуя принцип коммуника­тивной искренности в отношениях с Читателем, беседа с которым носит ин­тимно-доверительный характер.
(3) Затем мы с капитаном Ф. М. сидим за столом, и, пока отец распако­вывает ящики, мать, в желто-розовом крепдешиновом платье, на высоких каблуках, всплескивает руками и восклицает: "Ach! Oh wunderbar!" – по­немецки, на языке ее латвийского детства и нынешней службы переводчицей в лагере для военнопленных, – и капитан Ф. М., высокий и стройный, в незастегнутом темно-синем кителе, наливает себе из графина рюмоч­ку, подмигивая мне как взрослому. Ремни с якорями на пряжках и парабел­лумы в кобурах лежат на подоконнике, мать ахает при виде кимоно. Война окончена, наступил мир, я слишком мал для того, чтоб подмигнуть в ответ [Бродский, Полторы комнаты, Интернет-ресурс].
Описания внешности персонажей в представленном фрагменте («мать, в
желто-розовом крепдешиновом платье, на высоких каблуках» и «капитан
153
Ф. М., высокий и стройный, в незастегнутом темно-синем кителе») до­кументальны и актуализируют автобиографические сюжеты, развертывание ко­торых сопровождается сменой рамок восприятия – «настоящее/прошлое» (см. фрагмент «мать, в желто-розовом крепдешиновом платье, на высоких каб- луках, всплескивает руками и восклицает: "Ach! Oh wunderbar!" – по­немецки, на языке ее латвийского детства и нынешней службы переводчицей в лагере для военнопленных»), а также «ребенок/взрослый» (см. фрагмент «ка-
питан Ф. М., высокий и стройный, в незастегнутом темно-синем ките­ле, наливает себе из графина рюмочку, подмигивая мне как взрослому.
Ремни с якорями на пряжках и парабеллумы в кобурах лежат на подоконни­ке, мать ахает при виде кимоно. Война окончена, наступил мир, я слишком мал для того, чтоб подмигнуть в ответ»).
Портретные образы у Бродского документальны и высокохудожественны одновременно. Характерология такова, что перед нами сами портретные описа­ния являются во многом сюжетообразующими в исследуемых жанровых текстах.
Автобиографическая память в эссеистике Иосифа Бродского. Семио­тические аспекты культуры способны развиваться «по законам, напоминающим законы памяти», когда «прошедшее не уничтожается и не уходит в небытие». Оно лишь, «подвергаясь отбору и сложному кодированию, переходит на хране­ние с тем, чтобы при определенных условиях вновь заявить о себе» [Лотман 2000а, с. 615].
Если позволить себе известную степень упрощения и отождествить память с хранением текстов, то можно будет выделить «память информативную» и «память креативную (творческую)». К первой можно отнести механизмы со­хранения итогов «некоторой познавательной деятельности». По мнению Ю.М. Лотмана, память этого рода имеет «плоскостной, расположенный в одном вре­менном измерении, характер» и «подчинена закону хронологии». Этот вид па­мяти «развивается в том же направлении, что и течение времени, и согласована с этим течением». Примером творческой памяти является, по его утверждению,
154
память искусства. Здесь корпус текстов символизирует творческую активность. Текст, будучи вновь актуализированным, «подчиняется сложным законам об­щего культурного движения и не может быть сведена к формуле «самый новый – самый ценный». При этом «актуальные тексты высвечиваются в памяти, а не­актуальные не исчезают, а как бы угасают, переходя в потенцию» [Лотман 200б, с. 674].
Сам текст, будучи многослойным и семиотически не однородным, спосо­бен «вступать в сложные отношения как с окружающим культурным контек­стом, так и с читательской аудиторией», переставая быть просто сообщением от адресанта к адресату [Лотман 1997, с. 204-205]. Функционирование текста в окружающем культурном контексте, по мнению Ю.М. Лотмана, сводится к пя­ти основным коммуникативным процессам:
1) Коммуникативное взаимодействие Автора и Читателя.
2) Обмен информацией между Читателем и Культурной традицией.
3) Автокоммуникация «Читатель-Читатель» (взаимодействие реального и
имплицитного читателя, т.е. реального психотипа и структуры текста).
4) Взаимопроникновение Читателя и Текста (взаимодействие активного
воспринимающего субъекта и текста как автономного интеллектуального обра­зования.
5) Диалог Текста и Культурного контекста.
Кроме того, Ю.М. Лотман говорит о еще одном немаловажном аспекте: взаимодействие Текста и Метатекста. Иными словами, любой текст способен выполнять роль дескриптора и в целом кода по отношению к репрезентируемой культуре. В этом плане показательна кандидатская диссертация Е.А. Попова «Концепция культуры в творчестве О.Э. Мандельштама: динамика и этапы раз­вития», посвященная изучению феномена «культуроцентризма» как рефлексии «над проблемами культуры как особой области человеческого общежития». В центре исследования находится проблема бытия художественного мира автора как носителя определенной концепции культуры, детерминантами которой яв­ляются «избыточность», «преемственность/разрыв», «время/вечность», а также
155
«историческая действительность» [Попов 2008, с. 4-16]. Проявлением культу­ры познания, продуктом памяти может служить фигура Другого. В связи с этим возникает страх «быть неадекватно воспринятым своей «аудиторией», «чужим сознанием», т.е. «Другим» » [Немец 2003б, с. 76].
(1) Три поколения русских жили в коммунальных квартирах и тесных ком­натах, и когда наши родители занимались любовью, мы притворялись спящи­ми. Потом была война, голод, погибшие и искалеченные отцы, огрубевшие матери, официальное вранье в школе и неофициальное дома. Суровые зимы, уродливая одежда, публичное вывешивание наших мокрых простынь в лагерях и принародное обсуждение подобных дел. Потом над лагерем взвивался крас­ный флаг. Ну и что? Вся эта милитаризация детства, весь этот зловещий идио­тизм, половая озабоченность (в десять лет мы вожделели наших учительниц) не сильно повлияли на нашу этику и эстетику – а также на нашу способность любить и страдать » [Бродский 2006, с. 18].
Физиологичность описываемого быта выражается Бродским системой
предикатов соотносимых с субъектом Мы (притворялись (спящими), вожде­лели (учительниц)), словосочетаний («погибшие и искалеченные отцы»,
«огрубевшие матери», «официальное вранье»), отсылающих к его биографиче­скому «Я».
Прием парцелляции (фрагмент «Три поколения русских жили в комму­нальных квартирах и тесных комнатах, и когда наши родители занимались лю­бовью, мы притворялись спящими. Потом была война, голод, погибшие и ис-
калеченные отцы, огрубевшие матери, официальное вранье в школе и не­официальное дома. Суровые зимы, уродливая одежда, публичное вывешивание
наших мокрых простынь в лагерях и принародное обсуждение подобных дел») создает ритмичность повествования, предлагает читателю быстро сменяющую­ся галерею образов, которые по своей сути документальны.
Экспрессивно окрашенные словосочетания («милитаризация детства», «зловещий идиотизм», «половая озабоченность», «уродливая одежда») сосед­ствуют с высокими книжными («занимались любовью», «способность любить
156
и страдать», «вожделели») создают стилистический контраст. Здесь явно про­тивопоставлены человек как таковой с его личным опытом и исторические фак­ты с их трансцендентной логикой.
Красный флаг становится очередным симулякром в картине мира публи­циста. Все-таки государственный флаг не может быть венцом абсурда и ужаса в истории страны. Риторический вопрос «Ну и что?» говорит о навязанности чу­жого опыта свободно мыслящему индивиду. У читателя возникает сомнение в целесообразности такой истории, воспринимаемой лишь как «смену зловещих картин». Здесь явно не стоит метафизически путать «героическое прошлое» и «фантомное прошлое», преследующее человека (!) по сей день.
(2) Попросту говоря, завтра менее привлекательно, чем вчера. Почему-то прошлое не дышит такой чудовищной монотонностью, как будущее» [Брод- ский 2006, с. 18].
Бродский удивительно чувствителен к восприятию исторического време­ни. По его мнению, лишь будущее время обладает «чудовищной монотонно­стью». Оценивать всю временную ось можно лишь в позиции метанаблюдате­ля. Мотив ожидания в фрагменте свидетельствует о том, что ожидание истори­ческим субъектом будущего гораздо страшнее его самого, а прошлое воспри­нимается как незыблемая метафизическая данность с которой ведется постоян­ный диалог. Здесь публицист намеренно переходит от субъективной авторской оценки к социально обусловленной.
(3) Подлинная история нашего сознания начинается с первой лжи [Брод­ский 2006, с. 18].
(4) Но ты поймешь, что сплетенная тобой паутина – паутина лжи, и, не­смотря на любые успехи и чувство юмора, будешь презирать себя [Бродский 2006, с. 21].
Понимание лжи у Бродского имеет явно библейский подтекст. Как исто­рия мира начинается библейского первородного греха, так и любая автобиогра­фия начинается с первой лжи. Солгавший человек может дать оценку собствен­ному поступку, тем самым отделяя сознание от собственного опыта. Метафо-
157
рически Бродский формулирует рефлексию познающего субъекта и связывает ее с очередным автобиографическим сюжетом.
Дидактический пафос фрагмента (4) достигается использованием обоб­щенно-личного субъекта «ты» и двух предикатов – ментальной активности («поймешь») и социальной оценки («будешь презирать (себя)»). Метафора «па­утина лжи» оценивается автором сразу с двух позиций: онтологической и гно­сеологической. Ложь онтологическая – это ложь как способ существования че­ловека. Ложь же гносеологическая – это осознание того, что ты солгал.
В антропологических координатах Бродский разграничивает понятия «ум, интеллект» человека и его «опыт». По его мнению, первое никак не сможет за­менить второе.
(5) Там, на заводе, став в пятнадцать лет фрезеровщиком, я столкнулся с настоящим пролетариатом. Маркс опознал бы их немедленно. Они – а вер­нее, мы – жили в коммунальных квартирах – по четыре-пять человек в комнате, нередко три поколения вместе, спали в очередь, пили по-черному, грызлись друг с другом или с соседями по общей кухне или в утренней очереди к обще- му сортиру, били своих баб смертным боем, рыдали не таясь, когда загнулся Сталин, или в кино, матерились так густо, что обычное слово вроде «аэропла­на» резало слух, как изощренная похабщина, - и превращались в серый равно-
душный океан голов или лес поднятых рук на митингах в защиту какого- нибудь Египта [Бродский 2006, с. 25].
Словосочетание «настоящий пролетариат» в картине мира Бродского зву­чит более чем иронично. Во-первых, отождествление себя с ним («Они – а вер­нее, мы») делает ужас жизни автобиографическим сюжетом. Во-вторых, на уровне синтетических метафор («равнодушный океан голов» и «лес поднятых рук») иллюстрация процесса «обезличивания человека», превращение его из личности в элемент системы, построенной на банальной механике.
Сниженная лексика («грызлись», «к общему сортиру», «били смертным боем», «густо матерились», «изощренная похабщина») воссоздает панораму пролетарского быта. Высказывание «Маркс опознал бы их немедленно» обра-
158
щено к читателю, знакомому с проблемами классового общества. На наш взгляд, нейтральное высказывание «Их можно было опознать немедленно» бы­ло заменено аллюзией Маркса как теоретика социально-экономической фило­софии. Иронический подтекст складывается за счет лексического конкретиза­тора «немедленно», а в пресуппозиции мы получаем скрытое сообщение: «Именно они – настоящий пролетариат – движущая сила истории, и этому бы страшно удивился Карл Маркс». Почему «опознать», а не «узнать»? Здесь в качестве риторического приема Бродский использует «остраннение» (термин В.Б. Шкловского).
(6) Жизнь никогда не представлялась мне цепью четко обозначенных пе- реходов; скорее, она растет, как снежный ком, и чем дальше, тем больше од­но место (или время) походит на другое [Бродский 2006, с. 29].
В представленном фрагменте доминирует рассуждение как тип изложе­ния. У Бродского сравнения одно вытесняет другое: «жизнь как цепь перехо­дов» становится «жизнью, растущей как снежный ком». Подобная субституция не случайна: неясный, «эскизный» образ, заменяется четко очерченным и доку­ментальным. Это образ однородной и предсказуемой жизни. Возникшее сомне­ние немедленно уничтожается в сознании публициста: понятие «перехода» предполагает развитие и изменение жизни как сюжета, но, по мнению Бродско­го, это невозможно, поскольку «одно место (или время) походит на другое».
(7) При всех неприглядных сторонах этой формы бытия, коммунальная квартира имеет, возможно, также и сторону, их искупающую. Она обнажает самые основы существования: разрушает любые иллюзии относительно чело­веческой природы. <...> Нередко именно тебе сосед поверяет свои печали, и это он (или она) вызывает "скорую", случись с тобой сердечный приступ или что-нибудь похуже. Наконец, он (или она) однажды могут найти тебя мертвым на стуле – если ты живешь один – и наоборот [Бродский, Полторы комнаты, Интернет-ресурс].
Стилистическое «разнотравье» фрагмента – от разговорных до грубых просторечных элементов – указывается на социальный статус носителей языка
159
пространства под названием «коммунальная квартира». Читатель выглядит как современник автора, с которым можно вести доверительную беседу на одном языке. Это все производит впечатление «разговора по душам на кухне» с ин­теллектуальным собеседником, готовым выведать самые сокровенные бытовые тайны. Этому способствует обобщенное местоимение ты в сочетании с лекси­ческим конкретизатором «именно». Сокращается дистанция между автором и читателем также благодаря документальности образа «заботливой семьи», од­нако готовой разорвать индивидуальность человека в клочья. В коммунальной квартире невозможно быть одному, даже тогда, когда ты умер – «однажды мо­гут найти тебя мертвым на стуле – если ты живешь один – и наоборот».
(8) В той или иной мере всякое дитя стремится к взрослости и жаж­дет вырваться из дома, из своего тесного гнезда. Наружу! В настоящую жизнь! В широкий мир. К самостоятельному существованию.
В положенный срок его желание сбывается. И какое-то время молодой человек захвачен новыми перспективами, строительством собственного гнез- да, собственной реальности.
Затем однажды, когда новая реальность изучена, когда самостоятельность осуществлена, он внезапно выясняет, что старое гнездо исчезло, а те, кто дал ему жизнь, умерли. В тот день он ощущает себя неожиданно лишенным при­чины следствием. Чудовищность утраты делает оную непостижимой. Рас­судок, оголенный этой утратой, съеживается и увеличивает ее значитель­ность еще больше [Бродский, Полторы комнаты, Интернет-ресурс].
Процесс антропогенеза в автобиографической перспективе строится у Бродского по схеме «дитя» - «молодой человек» - «он». Акт взросления на ан­тропологической оси сопровождается актом обезличивания.
Прием парцелляции сочетается у Бродского с ретардацией повествования. Если в молодые годы все протекает быстро (см. фрагмент «Наружу! В настоя­щую жизнь! В широкий мир. К самостоятельному существованию»), то в зре­лом возрасте человек стремится все-таки к осмыслению того, что было сделано раньше, и восприятие времени замедляется. При этом длина самих предложе-
160
ний-высказываний заметно увеличивается и создается впечатление длительно­сти действия (см. фрагмент «В положенный срок его желание сбывается. И какое-то время молодой человек захвачен новыми перспективами, строитель­ством собственного гнезда, собственной реальности»). Такое «внутреннее ин­тонирование» текста (термин М.М. Бахтина) характеризует творческую ре­флексию Бродского как публициста.
Семантика пространства у Иосифа Бродского. По особенностям худо­жественной условности время и пространство в литературе (во всех ее родах) можно разделить на абстрактное и конкретное. Абстрактным будем называть такое пространство, которое в пределе можно воспринимать как всеобщее <...>. Напротив, пространство конкретное не просто «привязывает» изображенный мир к тем или иным топографическим реалиям<...>, но активно влияет на суть изображаемого [Есин 2004, с. 185]. В словесно-предметной структуре художе­ственного изображения именно предметы «обеспечивают» целостность воспри­ятия, их мысленное созерцание определяет избранную писателем «единицу» образности, принципы детализации [Чернец 2004 б, с. 172]. Самую малую еди­ницу предметного мира произведения называют художественной деталью<...>. Классификация деталей повторяет структуру предметного мира из «разнокаче­ственных компонентов»: событий, действий, персонажей, их портретов, психо­логических и речевых характеристик, пейзажа, интерьера и пр. <...> При лите­ратуроведческом описании стиля родственные детали часто объединяют. Удач­ный опыт такой типологии предложил А.Б. Есин, выделивший три большие группы: детали сюжетные, описательные, психологические. Преобладание того или иного типа порождает соответствующее свойство, или доминанту, стиля: «сюжетность», «описательность» или «психологизм» [Чернец 2004 в, с. 287,
294].
Елена Чигрина в своей работе «Категории пространства и времени в про­изведениях И. Бродского» выделяет в поэтике Бродского пространства двух ти­пов – «бытовое» и «чистое». Первое связано с присутствием человека как субъ­екта познания, а второе – оказывается гносеологически нетронутым.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]