Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Неистория

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Бурдигала да будет /Их замыкать череду на втором приметней­шем месте. /Это – родина мне, а Рим – превыше всех родин. /Риму – почет, Бурдигале – любовь; хоть консул в обоих, /Здесь я – жилец; тут моя колыбель, там – курульное кресло».
Если уж римские консулы делают такие заявления, то что взять с рядовых граждан? По словам Сальвиана, живописавше­го, как спасающиеся от непомерных налогов бедняки Империи уходят к высоконравственным, набожным, исполненным всяче­ских достоинств варварам, «в прежние времена имя римского гражданина не только высоко ценилось, но и дорого покупалось; теперь же его отвергают и от него бегут, настолько оно считает­ся презренным и даже ненавистным». Правда, при ближайшем знакомстве варвары оказывались не столько благородными, сколько просто дикарями, в чем убедился, например, современ­ник Сальвиана Сидоний Аполлинарий, жаловавшийся: «Живу я средь полчищ волосатых, /Принужденный терпеть герман­ский говор /И хвалить, улыбаясь против воли, /Обожравших­ся песенки бургундов, /Волоса умасливших тухлым жиром». Но жаловаться было уже поздно: кто был когда-то чужим, те­перь владел Римом как своим – территория Империи стала предметом борьбы между варварскими королевствами, и мне­ния последних римлян никого больше не интересовали; антич­ность подошла к своему пределу.
РАЗЛИЧИЕ ПРЕДЕЛОВ
Нижний
Унитивность
Точнее говоря, к пределу подошла не античность – к пределу подошли мы в своем рассмотрении, и теперь нам надо рассмо­треть этот верхний/конечный предел как отличный от нижнего/ начального, и наоборот. Речь идет о различии единого и целого, единства и целостности, и, чтобы сделать его более выпуклым и зримым, я не буду дифференцировать объекты различения по категориям сущности, свойства и состояния, а возьму их укруп­ненно, как типизированные качествования – модальности (от этимологически исходного modus – способ, образ, вид). Единое и целое, различаемые как одно и иное, тождественны тем, что одно и иное в них неразличимы, но в первом – еще, а во втором – уже; структурно-хронологически единое предшествует, целое последствует одному и иному, и эти два тождества отличаются друг от друга по своему положению относительно различенно­сти. Конкретизация данного положения требует описания про­тивоположных характеристик противолежащих модальностей: мы будем сравнивать последние посредством первых и для на­чала начнем с начала – с модальности единого.
Единое в нашем случае и понимании – это не единичное, един­ственное, одно, общее, одинаковое, объединенное, цельное и др.; это – неразличное, нераздельное, непрерывное и пр., – апейро­ническая сплошность, предшествующая любым и всем различе­ниям, разделениям и разграничениям. Чтобы для обозначения отсутствия ситуации одного и иного не прибегать каждый раз к негативным определениям и не вступать в бесплодную борьбу с распространенным словоупотреблением, в качестве техническо­го термина я буду использовать слово «унитивность» (от unus не как «один», а как «единый»); данное понятие встречается у Маслоу, но в специфически психологическом значении, в на­шем же контексте, где в разной степени приближающимися к «модальности единого» классическими концептами выступают
323
Gemeinshaft, первоначальная простота, механическая солидар­ность и/или однородная бессвязная неопределенность, оно будет
использоваться строго для вышеуказанного.
Именно унитивной сплошностью выглядит мир архаики, где боги, люди и природа настолько слабо отделены друг от друга, что то и дело сливаются в первоначальное единство. Бесчислен­ные божества хтонической эры – все эти океаниды, нереиды, на­яды, лимнады, орестиады, альсеиды, дриады, гамадриады, мели­ады вкупе с тритонами, сатирами, силенами, вакхами, титирами, куретами, тельхинами и прочими, имеющими и не имеющими имен (Гесиод называет полсотни нереид, четыре десятка океа­нид, добавляя, что «есть и других еще много. /Ибо всего их три тысячи», а по поводу такого же множества наяд и вовсе опускает руки – «Всех имена их назвать никому из людей не под силу») – практически неотделимы от источников, ручьев, рек, деревьев, рощ, пещер, гор, морских волн и всего остального, что они пер­сонализируют («имманентный аниматизм» по Зелинскому). Поздние абстрагированные боги, вплоть до олимпийских, тоже локализованы, слабо отделены от центров своего культа, так что даже чужакам-завоевателям типа персов приходится возносить молитвы и приносить жертвы тем божествам, на чьей терри­тории они в данный момент находятся. Тем более это касает­ся местных, которые порой являются таковыми в буквальном смысле, как афинские автохтоны или фиванские спарты, про­изошедшие непосредственно из земли подобно титанам – изна­чальным порождениям Геи. В ту же землю следовало и уйти, и, несмотря на скепсис любомудров вроде Анаксагора, заявивше­го, что «спуск в Аид отовсюду одинаков», благочестивые люди долго еще возводили кенотафы умершим на чужбине.
Землерожденные были неотделимы от земли, а земля – от них не только ритуально-мифологически, но и социально-юри­дически: мало того что к родовому/общинному земельному фонду принципиально не допускались чужие (включая в неко­торой степени о-своенных и о-своившихся метеков и плебеев), но и свои не могли отчуждать надел по собственному усмотре­нию (и даже по стороннему требованию: практика кабалы в не­малой степени обусловливалась тем, что должник не мог быть оторван от земли, в которой лежали его предки и от которой никак не дифференцировались пенаты, лары и исполнение sacra). Отчуждение земли стало возможным достаточно поздно: в Афинах – в результате реформ Солона, в Спарте – по закону
324
Эпитадея, в Риме – согласно Законам XII таблиц, но и тогда было связано с рядом существенных ограничений. У греков отчуждение клера обычно осуществлялось путем завещания и дарения, что провоцировало фиктивные усыновления (соб­ственно, Солон разрешил сделки с землей именно людям, не имеющим наследников), но тем самым способствовало сохра­нению связи земли и семьи (даже во времена Демосфена клер, переданный бездетным наследодателем усыновленному, назы­вался по имени первого, тогда как последний мог передать при­обретенный таким образом надел только родному сыну, иначе участок возвращался в род усыновителя). У римлян земельные сделки оформлялись посредством манципации и также через наследование (дарение в рамках фамилии не допускалось, что говорит о ее унитивной нерасчлененности и заставляет вспом­нить Аристотеля с его сын – это как бы часть отца и что дети для родителей – это как бы другие они сами), причем в послед­нем случае вместе с землей наследовались и правовое положе­ние завещателя, отношения патроната-клиентеллы, культовые обязанности и т.д.; иными словами, речь шла не только и не столько об акции передачи имущества, сколько о таинстве за­мещения воплощенной в наследстве личности наследодателя личностью наследника.
Дело в том, что унитивностью характеризовались отноше­ния людей не только с вещами и божествами, но и с другими людьми. (Причем и то, и другое, и третье ощущалось/понима­лось как некая плюральная монада, следы чего находим даже в поздней школьной риторике типа следующего пассажа Лукиа­на: «Если юноша полон должного почтения к отцу (таково по­веление закона и природы), разве он тем самым не почитает и родину? Ведь и отец его – частица родины, и отец отца, и все предки, пращуры и отчие боги, до чьих имен мы дойдем, подни­маясь от поколения к поколению».) Один за всех и все за одного суть не девиз, а констатация нормально-нормативного положе­ния дел в мире, где «единое» и «многое» связаны родительным падежом: в лице Париса совершают преступление все троянцы, и каждый ахеец мстит за оскорбленного Менелая. Тем более это верно в случае, когда речь не о народах, а о родах: гентильные структуры выступали множественными единствами, воспри­нимались и мыслились как односущностные и единосущные, их трансгенеративные звенья повторялись друг в друге так, что когда потомки отправлялись к предкам, предки воскресали в по-
325
томках. (Римляне даже визуализировали это путем включения в похоронную процессию актеров в масках предков: Полибий рассказывает, что «после погребения с подобающими почестями римляне выставляют изображение покойника», которое «пред­ставляет собою маску, точно воспроизводящую цвет кожи и чер­ты лица», и потом, «если умирает какой-либо знатный родствен­ник, изображения эти несут в погребальном шествии, надевая их на людей, возможно ближе напоминающих покойников ро­стом и всем сложением».) Точнее, речь шла не о воскресении, а о чередующемся через поколение выявлении одной и той же сущности (так – через поколение – часто передавались личные имена). Именно с этим, снова вспоминая Зелинского, «филоно­мизмом» связаны и практики кровной мести, и представления о [божественном] наказании потомков за грехи предков. Трагиче­ские Пелопиды/Атриды несут на себе проклятие и поколение за поколением расплачиваются за преступления прародителей, до­бавляя к ним собственные и тем усугубляя и без того нелегкую долю потомков. Аластор – дух мщения – действует таким обра­зом, что каждый акт мести влечет за собой новый, поэтому то од­ному, то другому герою приходится обнаруживать, что «престу­пления прадедов гонят его /На расправу», а что делать? «Есть старинный закон: если кровь пролита, /Новой требует крови она, и кричит, /И Эринию кличет, чтобы смертью за смерть, /За убийство убийством и кровью за кровь /Оскорбленная мстила богиня» (Эсхил).
Расплатой за вину давних поколений не только трагики объ­ясняют трагические события, но и историки – исторические: достаточно вспомнить начало Геродотовой «Истории», где при­чины греко-персидских войн усматриваются во взаимных похи­щениях вполне мифологических девиц и дам вроде Ио, Европы, Медеи и Елены, а поражение Креза в войне с Киром предстает наказанием за убийство, совершенное прапрадедушкой лидий­ского царя Гигесом. Но, слава богам, наследуется не только пло­хое, но и хорошее – именно такую наследственную доблесть-до­бродетель «арете» воспевает Пиндар, славословя какого-нибудь Ферона Акрагантского за то, что «он цвет от корня достопро­славленных предков». Впрочем, показательнее другое: не только подвиги отцов сообщают знатность/благородство детям, но и, наоборот, деяния потомков приносят честь и славу предкам, так что даже платоновский Сократ в «Менексене», произнеся хвалу павшим, обращается к их детям с призывом: «Всю свою жизнь,
326
и в начале ее, и в конце, всячески стремитесь к тому, чтобы при­нести как нам, так и нашим предкам по возможности больше доброй славы».
Как таковой, арахаический социум есть нерасчлененная сплошность, монолитный континуум, непрерывная нераздель­ность немногочисленных, лишь минимально намеченных ин­ститутов. Экономика, политика, культура и все остальное, что в позднейшие времена существует/мыслится раздельно и са­мостоятельно, здесь практически не отделено друг от друга и потому логически и фактически отсутствует – а присутствует бесструктурный агломерат, некристаллизуемый коллоид, пар­тиципационная социомасса общества в модальности единого. Трудно говорить о том, чего нет, ведь быть чем-то одним – это не быть чем-то иным, а ни то, ни другое в едином не различа­ются/не разделяются – их нет в реальности взаимного полага­ния через отрицание. К тому же об этом уже практически все сказано теми самыми классиками структурно-функциональной социологии, концепты которых были названы выше, а конкрет­но-историческая спецификация в принципе эквивалентных им авторских положений/построений требует немало времени и места. Если на что и стоит обратить здесь внимание, так это на то, что социум в данной модальности воображает, соображает, выражает и изображает так же унитивно, каков и он сам, и вот пара примеров.
Сделав первые шаги по направлению к выходу из метамор­фичности и оборотничества мифа (Лосев, Голосовкер), доклас­сическая мысль еще долго не может растождествить вещь и зна­чение, чувство и мысль, субъект и объект, предмет и свойство и т.д. Что бы ни брали за архэ ионийские натурфилософы, у них получается нечто среднее между сущностью и личностью, веще­ством и существом; точнее, это не среднее, не общее и не целое, а именно единое – исходно-первичное, предшествующее всем «син-» и «ко-», объединяющим предварительно разделенное. Точно так же у пифагорейцев числа качественно-вещественны: они не только сущности (а не отношения), но и принципиаль­ные качества, и непосредственные вещи. То, как мыслят первые философы, и то, о чем они мыслят, коррелируют между собой – они унитивно мыслят единое. Во всех тео- и космогониях, на­чиная с Гесиода и орфиков, первоначало (то, из чего все произо­шло и состоит, причем генезис и субстрат здесь тоже одно и то же), есть что-то сплошно-бесформенное, неразделенно-нераз-
327
личимое, лишенное границ и пределов и потому не ухватывае­мое даже самыми общими дихотомиями вроде пустого-полного или внутреннего-внешнего. Зато этими мыслеобразами хорошо схватывается ничтойность единого: то, что ни от чего не отлича­ется, ничем и не является, т.е. является ничем (ничто как безна­чальное начало любого нечто). Это действительно мыслеобра­зы – категориальное и имагинативное не отделены в них друг от друга, а каково обозначающее, таково и обозначаемое – какой­нибудь гераклитовский огнелогос иначе, чем по-гераклитовски, не назовешь и не помыслишь (как предлагает в соответству­ющем месте Лосев, «попробуйте представить себе, что перед вами вещь, которая есть одновременно и отвлеченная идея, и мифическое существо, и физическое тело. Если вам это удаст­ся, то вы поймете гераклитов огонь, логос, войну, лиру, лук, играющего ребенка»).
Тот же унитивизм характеризует и архаическое искусство, будь оно изобразительное или пластическое. Век за веком эн­телехийное для античности замкнутое на себя тело не может завершить необходимый морфинг, мучительно усиливаясь в попытках выбраться из плоскостного контура и/или не­расчлененной массы. При всей своей единораздельной тек­тоничности раннедорический храм еще слишком сплошен, приземисто-блокообразен, что неизбежно в ситуации, когда лишенные базы невысокие кряжистые колонны господствуют над интерколумниями. С другой стороны, архаическая и даже раннеклассическая живопись (по большей части вазопись), от­правляясь от двухмерного схематизма геометрического стиля и пройдя через декоративную плоскостность чернофигурной и минимально-пространственную силуэтность краснофигурной техник, до Полигнота включительно не может полностью вы­йти в третье измерение и придать телам телесность. Это было достигнуто лишь в развитой классике, в театральной декора­ции Агафарха и станковой картине Аполлодора и Паррасия, но и тогда, научившись передавать пространственную объемность тел, мастера само пространство нередко организовывали в до­статочно архаичном духе, когда изображающий помещал себя среди изображаемого – точнее, унитивно не вычленял себя из него. Наконец, монументальная пластика одновременно отли­чалась как плоскостностью, когда геометрические статуэтки представляли собой не более чем силуэты и профили, на раз­общенные поверхности архаических фигур накладывался ри-
328
сунок лица и декоративный орнамент, а рельеф никак не мог оторваться от стены и выйти в круглую скульптуру, так и мас­сивно-сплошной бесформенностью, когда первые статуи-ксоа­ны были просто деревянными столбами, затем, при переходе в камень, в значительной мере сохранили эту столбообразность (порой наполовину, и это буквально: статуя Геры с Самоса сни­зу до пояса представляет собой круглый столб), и в дальней­шем вплоть до высокой классики в изваянии продолжал чув­ствоваться/угадываться тот каменный блок, из которого его высекли.
Аддитивность
Но унитивность – отнюдь не единственная характеристика единого; как уже отмечалось, если бы речь шла о едином как та­ковом, то сказать нам было бы нечего – ничто не является суб­станцией этого атрибута, ибо субстанция этого атрибута есть ничто. В нашем случае мы лишь указываем направление к исход­ному рубежу чтойности, рассматривая архаические социальные формы как нижний предел классических. И в этом отношении нам интересно отношение между этими формами – отношение, стремящееся к нулю: тождество здесь уже преодолено различи­ем, но различие еще не преодолено тождеством, единое уже рас­палось на многое, но многое еще не собралось в единое; проще говоря, вместо единого мы имеем единичности, не являющие­ся частями целого за его отсутствием. Социальный континуум дивергировался, но не систематизировался; множественность выделившихся конкреций не упорядочилась в иерархическую целостность и вполне адекватно может быть описана как все раз- ные, все равные. В каждой единице еще бодрствует единое, а то, что слабо разъединено, то и слабо объединено: [сравнительный] минимум дифференциации коррелирует с [сравнительным] минимумом интеграции, малорасчлененное неизбежно оказы­вается малосвязанным. Конечно, любое различие связывает, но то и другое прямо пропорциональны, поэтому каково разли­чие – такова и связь, и если первое минимально, минимальна и последняя. Равноуровневые/равнозначные/равноценные реа­лии не образуют в данном случае фигур типа «целое – части», «род – виды», «сущность – явления», а предстают в виде после­довательностей и сложенностей, перечней и сумм.
329
Терминологически это может быть выражено с помощью таких понятий, как «аддитивность» и «паратактивность», ис­пользуемых в максимально близком нашему контексте (более того, здесь совпадают как значение, так и обозначаемое) Фейе­рабендом в семнадцатой главе «Против метода», где он как раз обращается к материалу греческой архаики (главным образом искусству и литературе) и описывает фактически то же, что интересует и нас. Аддитивность – это прибавляемость: в мате­матике аддитивная величина есть та, что соответствует целому объекту, будучи равна сумме величин или свойств, соответству­ющих частям (целое в этом случае тождественно сумме своих частей и не обладает собственной субстанциальностью). Пара­тактивность есть рядоположность: этимологически данное по­нятие производно от названия грамматической конструкции координации – паратаксиса (в отличие от конструкции субор­динации – гипотаксиса; говоря по-русски, это сочинение вместо подчинения).
Аддитивность и паратактивность присущи модальности единого не меньше, чем унитивность. Для пралогического, по Леви-Брюлю, мышления архаического социума характерна конкретность и образность и нехарактерна абстрактность и по­нятийность; не то чтобы формально-логические законы здесь игнорировались вовсе (Леви-Стросс и др.), но разные мифы и их варианты, отличаясь друг от друга, друг другу не противо­речат, а рядополагаются вплоть до полного исчерпания образа (Голосовкер). Аполлодор в «Мифологической библиотеке» чуть ли не после каждого пересказанного мифа («одни говорят») до­бавляет: «иные сообщают», «некоторые же говорят» или «но есть писатели, которые утверждают», после чего следует другой вариант (а то и третий, etc.). Все варианты и вариации равно­сильны и равноценны; не имея возможности быть истинными или ложными, они просто складываются в сумму знания, делая знание суммативным.
Но в случае греческой мифологии еще есть, что можно знать, а вот в римской религии даже с этим были проблемы, ибо са­кральные существа и сущности (моменты и места, силы и каче­ства, акты и функции и т.д.) выступали здесь по преимуществу анонимными множествами, составляемыми безличными и бес­полыми numina. C течением времени не определенные даже по численности Лары, Пенаты, Парки, Паны, Камены, Semones, Pomones, Virites, Moles, Albionae и др. послужили основой для
330
вычленения парных и индивидуальных божеств, и вот тут-то и можно наблюдать буйство аддиции и праздник паратаксиса, когда дверные створки охранял Форкул, петли – Кардия, а по­рог – Лимент, или когда зерном, брошенным в землю, занимался Сатурн, растущим хлебом – Церера, цветущим – Флора, а со­зревшим – Конс. (Вариант посложнее: пахота – Янус, сев – Са­турн, питание зерна – Сея Симония, ростка – Сегетия, защита его от холода – Волютина, прорастание – Нодут, колошение – Панда, рост колоса – Гостилия, цветение колоса – Флора, мо­лочная спелость – Лактант, дозревание – Матута, охрана его от болезней – Робиг, от сорняков – Спиниент, удобрение – Стерк­вилин, прополка – Рунцина, жатва – Мессий, обмолот – Ноду­терент, помол – Пилумн. А вот еще пример: родовыми муками заведовала Партула, рождением – Луцина, жизнь новорожден­ному давал Витумн, чувства – Синтин, Вагитан открывал ему рот для первого крика, Левана поднимала с земли, Кунина ох­раняла люльку, Куба – постель, Румина приучала сосать грудь, Эдука – есть, Потина – пить, Фабулин, Фарин и Локуций – го­ворить (первый обучал членораздельным звукам, второй – сло­вам, третий – фразам), Статан – стоять, Карна заведовала ростом мышц, Оссипаго – костей, Абеона выводила из дома, Адеона приводила домой, в школу сопровождала Итердука, из школы – Домидука, et cetera, et cetera.) Эта невероятная дробность де­монстрирует не развитую способность конкретизации, а нераз­витую способность абстракции, в результате чего и получаются подобные списки (конечно, и у римлян имелись универсализи­рованные божества, и у греков встречались предметно-функ­циональные персонализации вроде упоминаемых Полемоном Периэгетом («У элейцев почитается Аполлон Лакомка и Зевс, избавитель от мух»), но сравнение все же не в пользу первых).
В свою очередь, от религиозно-мифологического комплекса постепенно отпочковываются десакрализуемые области знания, такие как философия/наука и право, и здесь мы тоже встреча­ем немало примеров прибавляемости и рядополагаемости. Для первых философов мудрость есть совокупность разных объяс­нений различных феноменов; быть мудрым – это быть много­знающим, знающим множество вещей. Это знание-сумма, а не знание-система; частное не выводится в нем из общего, равно как и наоборот, оно не дедуктивно и не индуктивно – оно ад­дитивно. Милетцы – это не Аристотель или хотя бы атомисты, создававшие свои мирострои через различение частей и цело-
331
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]