Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Неистория
.pdf
в известной мере поддерживали плебейство, служившее естественным союзником рексов против усиливающейся знати, но
после событий 510 г. до н.э. ситуация резко изменилась: бывшая
царская клиентелла (плебеи были клиентами не родов, а именно царя) осталась без патрона, чем воспользовалась победившая
аристократия, разделившая империум рекса на магистратуры и
спешившая превратить свои старые обязанности в новые права,
а те – в эксклюзивные привилегии.
Началась двухвековая борьба плебеев с патрициями, в которой первые добивались равного доступа к власти и собственности, а вторые всеми силами им в этом препятствовали. Пересказывать все ее перипетии нет нужды, достаточно обозначить
основные вехи: 494 г. до н.э. – после первой сецессии (ухода
плебеев на Священную гору) учрежден народный трибунат (по
словам Ливия, «согласились на том, чтобы у плебеев были свои
должностные лица с правом неприкосновенности, которые защищали бы плебеев перед консулами, и чтобы никто из патрициев не мог занимать эту должность»); 449 г. до н.э. – после второй
сецессии приняты законы Валерия и Горация, подтверждающие
неприкосновенность личности трибунов, право апелляции к народному собранию на решение любого магистрата, осуждающее
гражданина на телесное наказание или казнь, обязательность
исполнения плебисцитов – постановлений трибутных комиций; 445 г. до н.э. – принят закон Канулея, разрешающий браки между плебеями и патрициями; 444 г. до н.э. – введена магистратура военных трибунов с консульской властью, которую
имеют право занимать и плебеи; 421 г. до н.э. – плебеи допущены
к квестуре; 367 г. до н.э. – приняты законы Лициния–Секстия
о допущении плебеев к консульству и об установлении земельного максимума; 356 г. до н.э. – плебеи получают диктатуру,
351 г. до н.э. – цензуру, 337 г. до н.э. – претуру, 300 г. до н.э. –
понтификат и аугурат; 287 г. до н.э. – принят закон Гортензия,
подтверждающий обязательность плебисцитов.
Таким образом, где-то к середине IV в. до н.э., и уже совершенно определенно – к его концу, плебс уравнялся, а затем и
слился с патрициатом в общем теле гражданства. Это совпадение/отождествление populus, plebs и civitas, снявшее последние
следы внутренней оппозиции «своих» и «чужих», означало завершение формирования римского полиса (еще одним показателем этого, как мы помним, был закон 326 г. до н.э. об отмене
долгового рабства), и совершенно закономерно, что практиче-
292

ски одновременно римляне разгромили Латинскую федерацию
и установили господство над большей частью ее бывших членов.
Проще говоря, по мере того как плебеи становились «своими»,
латины превращались в «чужих» – максимум внутреннего различия и минимум внешнего сменялся максимумом внешнего
различия и минимумом внутреннего, интроинтеграция обеспечивалась экзодифференциацией.
Синхронно-аутентичных источников для подтверждения
данного положения у нас практически нет, так что вместо верификации придется прибегнуть к иллюстрации. Возможно, в
описаниях Титом Ливием и Дионисием Галикарнасским борьбы патрициев и плебеев и отразилась куда более известная им
борьба оптиматов и популяров, но для объяснительной экстраполяции воспользоваться соответствующими текстами все же,
думается, можно. Здесь интересно, что в своих изображениях
противостояний «своих» и «чужих» как в интро-, так и в интеробщинном варианте греческий и римский историки задействуют риторику, где под поздними стоическими наслоениями хорошо просматривается классическая бинарная логика, в которой
для того, чтобы быть собой, необходимо отличаться от другого.
У Дионисия вождь вторично удалившихся из Рима плебеев
предстает эллинистическим философом-космополитом: «Так
как патриции хотят одни владеть гражданской общиною, то
пусть они ею и пользуются. Для нас Рим – ничто. У нас нет
ни очагов, ни жертвоприношений, ни отечества. Мы покидаем
лишь чужой город; мы не связаны с этим местом наследственной религией. Нам везде на земле одинаково хорошо; там же, где
мы найдем свою свободу, там будет и наше отечество». У патриота-державника Ливия ничего подобного, понятно, нет, но и он
не может удержаться, чтобы не охарактеризовать душевное состояние плебеев-воинов словами: «ненависть к чужим и своим
борется в их душах».
Но и у патрициев душа не спокойна – консулы, настраивая сенат против законопроекта Гая Канулея, прямо обвиняют
трибуна в преступлении против идентичности: «К чему клонит
Канулей, и с таким упорством? К тому, чтобы роды смешались
в сброд, чтобы поколебался чин общественных и частных птицегаданий, чтобы не осталось ничего не испорченного, ничего
беспримесного, чтобы с утратою всех различий никто не знал
бы уже ни себя, ни своих? Что такое эти смешанные браки, как
не простое, словно у диких зверей, спаривание между патрици-
293

ями и плебеями? Чтобы появившийся на свет не знал, чьей он
крови, чьим причастен святыням, – полупатриций, полуплебей,
сам с собой в разладе!» (здесь и далее – Ливий). Народный трибун в ответ резонно замечает, что хлопочущие о чистоте крови
патриции своей родовитостью «отчасти обязаны альбанцам и
сабинянам, пополнившим патрицианские роды не потому, что
были знатны, а по выбору царей», чье происхождение было еще
более сомнительным: «Или вы сомневаетесь в том, что когда-то
по воле народа и утверждению сената царствовал в Риме Нума
Помпилий, не только не патриций, но даже и не римлянин, а
пришелец из сабинской земли? Ну а Луций Тарквиний, объявленный царем при живых наследниках Анка, – он ведь не только
не римлянин, и даже не италиец, а поселившийся в Тарквиниях
сын коринфянина Демарата. И разве Сервий Туллий, сын пленной корникуланки, не природной доблестью одержал царскую
власть: его матерью ведь была рабыня, а отцом, стало быть, никто. А что говорить о Тите Тации Сабине, с которым сам Ромул,
отец нашего Города, разделил царскую власть? Только так, не отталкивая спесиво никого, в ком блеснула доблесть, и смог подняться в своем величии Рим».
Если плебейский трибун Канулей предложил (помимо jus
connubii) избирать одного консула из плебеев, то латинский
вождь Анний предложил избирать одного консула из латинов,
апеллируя к тому, что «если нас все-таки гложет тоска по свободе, если существует договор, если союзничество, если равенство
прав существует, если мы – соплеменники римлян – чего некогда мы стыдились и чем ныне можем гордиться, – если союзным
для них является наше войско, появление которого удваивает их
силы и с которым консулы не желают расставаться, ни затевая,
ни завершая войны, – если все это так, то почему не во всем у нас
равенство?» Явившись в римский сенат, он заявил, что «одного
консула следует выбирать из римлян, другого – из латинов, в
сенате оба народа должны быть представлены равно, и да будет
у нас единый народ и единое государство… На благо тех и других да будет вашему отечеству оказано предпочтение, и все мы
станем зваться “римляне”». Но римляне больше не желали ни с
кем объединяться и делиться своим именем (идентичностью):
консул Тит Манлий, «придя в страшный гнев, <...> заявил прямо, что если отцы-сенаторы окончательно обезумели и готовы
принять законы, предлагаемые каким-то сетинцем, то он препояшется мечом, так явится в сенат и собственной рукою убьет
294

любого латина, которого завидит в курии. После чего, оборотясь
к образу Юпитера, он воскликнул: “Слушай, Юпитер, все это непотребство! Слушайте и вы, боги и законы! Взятый в полон и
униженный сам, Юпитер, узришь ты в священном храме твоем
иноземных консулов и сенат иноземцев!”» Римский бог возмутился не меньше римского консула и поразил чужака-нечестивца: «когда взбешенный Анний стремглав бросился вон из храма,
он упал на лестнице и так крепко ушибся головою о последнюю
ступеньку, что потерял сознание», а увидевший это Манлий
«закричал так, что слова его были хорошо слышны и народу, и
сенаторам: “Отлично! Сами боги начали святую войну. Значит,
воля небес существует! Ты существуешь, великий Юпитер! Не
напрасно чтим мы в этой священной обители тебя, отца богов
и людей! Квириты и вы, отцы-сенаторы, что медлите браться за
оружие, когда сами боги ведут нас в бой!”», et cetera, et cetera.
В последовавшем за этим газавате римские шахиды совершили
не один истишхад и, в общем, показали латинам, что их место
отнюдь не в сенате; «консулы не успокоились, пока не привели
к покорности весь Лаций, один за другим захватывая города или
приступом, или принимая их добровольную безоговорочную
сдачу», после чего и был установлен новый римский порядок, о
котором говорилось выше. Таким образом, латины заняли место
плебеев в качестве тех «чужих», чья негация является необходимым условием достижения «своими» позитивной социальной
идентичности; однако следует отметить, что к этому моменту
прошло уже более четырех веков ab urbe condita, на протяжении
которых оппозиция «свои – чужие» оставалась значительно менее четкой, масштабной и интенсивной.
Минимум β
Дойдя до конца начала, обратимся к началу конца интересующей нас оппозиции: в случае греков таковым является уже
IV в. до н.э. – эпоха кризиса полиса. В это время рост суб- и
суперполисной социальности ведет к разложению общины ойкосовладельцев, монополизировавших власть и собственность.
Триединство гражданства, землевладения и военно-политической деятельности распадается: теперь можно быть гражданином, но не владеть землей, а можно быть негражданином, но
владеть ею; можно быть гражданином, но не принимать участия
295

в политической жизни, а можно не быть гражданином, но активно заниматься политикой; можно быть гражданином, но не быть
воином, и можно быть воином, не являясь гражданином. В этих
условиях жесткая негация неграждан утрачивает смысл, что в
первую очередь касается метеков, «чужесть» которых уже почти
не ощущается, так что Ксенофонт спокойно указывает («О доходах»), что «в пределах городских стен есть много участков пустующей земли. Если государство предоставит право застраивать и
приобретать в собственность эти участки тем метекам, которые
попросят об этом и которые окажутся людьми достойными, то
я думаю, что вследствие этого много хороших людей стало бы
стремиться поселиться в Афинах». Действительно, в Афинах,
как и во многих других полисах, теперь свободно поселялось
много людей – хороших и разных, и можно понять Исократа, ут-
верждавшего, что афиняне «заполнили общественные могилы
трупами сограждан, а фратрии и списки лексиарха – людьми, не
имеющими никакого отношения к нашему городу» («О мире»).
«Мы гордимся и чванимся тем, что мы лучшего происхождения,
чем другие, но мы легче разрешаем желающим приобщиться
к этой знатности, чем трибаллы и луканы – к своему низкому
происхождению», – сокрушался знаменитый оратор; «мы почти
изменили свой состав, однако же не тот город следует считать
счастливым, который набирает себе граждан кое-как из людей
всякого рода, а тот, который лучше других сохраняет потомство
людей, с самого начала заселивших eго». Однако с сохранением
потомства автохтонов дело обстояло плохо: в то время как города заполнялись приезжими, коренные граждане отправлялись
на чужбину, кто в качестве метека, кто – наемника, а вновь умножившиеся тираны, которые, как всегда, опирались на неграждан
и туземцев, выступали еще одной силой, минимизировавшей
оппозицию «своих» и «чужих».
Правда, это касалось не всех ее уровней: объединяясь посредством гегемоний и федераций, образуя симполитии и предоставляя исополитии, жители разных полисов все больше ощущали
себя эллинами – а это значит, что им требовались антиэллины,
отличие/отталкивание от которых позволяло бы первым быть
собой. По вопросу о том, против кого дружить будем, согласия не было: одни стояли за объединение с Македонией против
Персии, другие – за объединение с Персией против Македонии,
при этом «варварство» чужеплеменников закономерно превращалось из ментальной установки в рациональный конструкт и
296

пропагандистскую идеологему. Так, Демосфен заявляет о Филиппе Македонском, что «он не только не грек и даже ничего
общего не имеет с греками, но и варвар-то он не из такой страны,
которую можно было бы назвать с уважением, но это – жалкий
македонянин, уроженец той страны, где прежде и раба порядочного нельзя было купить». Насчет же персов его мнение таково:
«надо отправить посольство, чтобы оно договорилось с царем,
и надо отказаться от нелепого взгляда, который много раз причинял нам ущерб: “да он – варвар”, или “он – общий враг для
всех” и все тому подобное». Исократ, наоборот, всячески поносит персов как варваров: «мы всегда ненавидели варваров за их
злоумышления против эллинов», «мы по природе настроены
к ним так враждебно, что из древних преданий охотнее всего
уделяем внимание сказаниям о Троянской и Персидской войнах, из которых можно узнать о неудачах персов». Напротив,
Филипп – это из всех греков грек, так что воевать ему следует
«не в союзе с варварами против таких людей, война с которыми
не является справедливой, а в союзе с эллинами против тех, с
кем и следует воевать потомку Геракла».
Таким образом, панэллинизм предполагал активацию оппозиции своего и чужого на уровне «греки – варвары», однако
сама настойчивость эллинских интеллектуалов, с которой они
создавали образ врага, была реакцией на то, что на деле греки
все чаще вступали в те или иные контакты с варварами. Более
того, классические коннотации эллинства со свободой и законом в противопоставление варварству как холопству/тирании
в изменившейся обстановке утрачивали актуальность, так что
потребовались новые средства. Например, создатель нома «Персы» Тимофей использовал такой прием: описывая Саламинское
сражение, он имитировал варварское искажение греческой речи,
так что персы у него изъяснялись в стиле мы сами не местные, –
примерно так: «Он заплел язык азийский эллинским. /Он взломал чекан печати на устах своих. /След следя ионийских слов:
/“Я меня тебя как? /Какое дело? /Никогда обратно: /Вести меня
сюда мой царь; /Больше, отче, нет, нет, /Никогда воевать сюда,
/Сяду тихо! /Я не тебя сюда, я там – /Сарды, Сузы, Агбатаны!
/Артемис, мой великий бог, /В Эфес защита!”» Почему-то
Эсхилу в его «Персах», не говоря уже о Гомере, не приходило
в голову так подчеркнуть, натуралистически акцентировать
языковое отличие варваров от эллинов (хотя великий трагик
и задействовал в этом случае иностранную лексику). Поколе-
297

нию «марафономахов» персидская «чуждость» представлялась
вполне очевидной и без всяких литературных ухищрений, причем это чуждость иного рода: как мы помним, Эсхил противопоставляет эллинов варварам не потому, что у них разный язык,
религия и культура, а потому, что у них разное политическое
устройство; иными словами, социальная дистанция служит у
него основанием для культурной, у Тимофея же, наоборот, культурная дистанция есть основа социальной.
Но и эта основа не слишком основательна: в результате софистического просвещения образованные эллины начинают
сомневаться в том, что их собственные нормы являются абсолютными, естественными, существующими «по природе». Вся
область собственно культуры определяется софистами как то,
что существует «по установлению», т.е. относительно, а в разряд
существующего «по природе» попадает одна человеческая физиология; в итоге получается, что «по природе» греки и варвары
абсолютно равны, а их различия «по установлению» релятивны
и не могут быть основанием для превосходства одних над другими. «В самом деле, от природы мы все и во всем устроены одинаково – и варвары, и эллины, – пишет Антифонт. – Стоит только
обратить внимание на то, что от природы неизбежно присуще
всем людям. Ни один варвар, ни один эллин от нас в этом отношении ничем не отличается: все мы дышим воздухом через рот
и нос и едим руками». При таком подходе естественных оснований для того, чтобы эллины могли с превосходством смотреть на
варваров, практически не оставалось; а насколько распространенным и влиятельным стало это течение мысли, превратившееся в своего рода дискурсивную матрицу, свидетельствуют некоторые высказывания такого записного врага варваров, как Исократ. Он хочет доказать, что эллины выше варваров «по природе»,
и вот что этим самым эллинам говорит: «Ведь вы сами стоите
выше других и отличаетесь от остальных людей... тем, чем отличается человеческая природа от натуры животных и род эллинов от варваров: вы получаете сравнительно с другими лучшую
ораторскую подготовку и более совершенный разум». Забавно,
что этот содержатель школы риторики наряду с аристотелианским тезисом о своего рода мозговой недостаточности рабов/
варваров в качестве «природного» отличия эллинов от последних называет ораторскую подготовку; с другой стороны, здесь,
по сути, делается чрезвычайно серьезное допущение – ведь если
варвара обучить риторике и тем самым преодолеть его интел-
298

лектуальную недоразвитость, то он ничем не будет отличаться
от эллина. И совсем не случайно в «Панегирике», где он всячески поносит варваров, Исократ вдруг бросает фразу: «Самое
имя эллина становится уже обозначением не происхождения, но
культуры. Эллинами чаще называют получивших одинаковое с
нами образование, чем людей одного и того же происхождения».
Стало быть, эллином необязательно родиться, эллином можно
стать, можно научиться быть эллином; и наоборот, в соответствии с тем же критерием необразованный/некультурный/аморальный грек, видимо, мало чем отличается от варвара.
В силу этого антиварварская риторика панэллинистов создает впечатление некой искусственности и натянутости, побуждает воспринимать соответствующие построения как продукт
сознательного мифологизирования – и не только нас, но и современников, включая самих идеологов. Так, Демосфен и Эсхин
взаимно обвиняли друг друга в продажности, которой и объясняли внешнеполитические симпатии оппонента. Демосфен
рассказывает об Эсхине, что до своей поездки в Македонию «он
часто в своих речах перед народом называл Филиппа варваром», а после нее «он стал даже говорить, будто сам Филипп –
о Геракл! – чистейший эллин из всех людей, прекрасный оратор, наилучший друг афинян; будто у нас в государстве есть
какие-то настолько нелепые и вздорные люди, которые не
стыдятся бранить его и называть варваром». Сам Демосфен
подчеркивает «варварство» Филиппа и македонян при каждом удобном и неудобном случае, однако почему-то забывает
о «варварстве» персидского царя, предлагаемого им в союзники, и оговорки для очистки совести в этом случае кажутся не
слишком убедительными. Демосфен – трезвый политик: он
настаивает, что в политических инициативах следует объединять справедливость и пользу, и потому перспектива союза с
Персией против Филиппа кажется ему вполне веской причиной для того, чтобы отложить в сторону традиционную тему
«варварства» персов. Эсхин – политик не менее трезвый, указывающий, что «и каждому человеку, и государству следует
стремиться к лучшему, сообразуясь с обстоятельствами» и что
«полезно будет позаимствовать у иноземцев то хорошее, что
они имеют», считает македонян и Филиппа вполне приемлемыми союзниками, а вот проперсидскую направленность политики Демосфена объявляет преступной. И для Демосфена, и для
Эсхина «чуждость» персов или македонян служит всего лишь
299

разменной монетой в политической игре, – они всячески расписывают варварство одних и легко забывают о варварстве других;
то же самое можно сказать об Исократе, да и о прочих тогдашних хозяевах дискурса и операторах общественного мнения.
Все они понимали, по словам того же Исократа, что «невозможно сохранить прочный мир, пока мы не начнем общими силами войну с варварами», все говорили о необходимости «прекратить наше соперничество и общими силами начать войну с
варварами». Они даже строили планы, как устроятся на новом
месте после победы: в «Киропедии» Ксенофонта условные «персы» отбирают у покоренных ими условных «вавилонян» оружие, превращая тех в подданных, а Кир наделяет своих друзей
«домами и подвластными людьми во всех покоренных городах».
Вот идеал свободолюбивого эллина – стать барином, благородно вкушающим плоды труда обращенных в холопов варваров; именно для этого Исократ призывал Филиппа «привести
эллинов к согласию и возглавить поход против варваров», рассудительно добавляя, что «убеждение подходит для эллинов, а
принуждение полезно для варваров». Имелось в виду, что для
греков приглашаемый со стороны монарх должен стать, так сказать, принцепсом, а для покоренных варваров – доминусом; как
раз этому, если верить Плутарху, Стагирит учил своего воспитанника Александра Македонского: «Аристотель ему советовал,
чтобы эллинами он управлял как наставник, а варварами – как
деспот, о первых заботился как о друзьях и родственниках, а со
вторыми вел себя, как со зверями, а не как с людьми». В конце
концов отец и сын откликнулись на эти призывы, и Эллада была
объединена, а варвары – побеждены, но это было только начало.
Надо сказать, что македонско-греческому войску Александра первое время приходилось сражаться не только и даже не
столько с персами и другими варварами, сколько с греческими
наемниками Дария III; после битвы при Гранике тех из них, кто
попал в плен, Александр, согласно Арриану, «заковал в кандалы и отправил в Македонию на работы, ибо они, эллины, пошли наперекор общему решению и сражались за варваров против
Эллады». (Заметим, что греческие наемники и после этого продолжали служить Дарию вплоть до самой его смерти, выступая
во всех битвах самым опасным противником македонян.) После
сражения при Иссе персидский и македонский цари обменялись
посланиями; содержание письма Александра все источники
передают как настоящий манифест панэллинизма (например,
300

Арриан приводит текст, в котором македонский царь заявляет
персам: «Ваши предки вторглись в Македонию и остальную Элладу и наделали нам много зла, хотя и не видели от нас никакой
обиды. Я, предводитель эллинов, желая наказать персов, вступил в Азию, вызванный на то вами»). В последний раз Македонец выступил в качестве панэллинского вождя в Персеполе,
когда сожжение царского дворца было мотивировано местью за
разгром греческих храмов Ксерксом. С этого времени представления Александра о целях похода и о собственном статусе претерпевают очевидные изменения – после гибели Дария, убитого
при отступлении своими сатрапами, он выступает в качестве его
правопреемника, став новым царем Персидской державы.
Теперь он не завоевывает Персию для Греции, а замиряет собственных подданных в границах бывшей державы Ахеменидов,
которую восстанавливает в первоначальных размерах и даже
слегка расширяет. Соответственно меняется его отношение как
к персам, в которых он видит теперь своих людей, людей своего царства, так и к грекам и македонянам, которые становятся
опасны, ибо первые по-прежнему видят в Александре гегемона
Греции, вторые – царя Македонии, но ни те, ни другие не желают смотреть на него как на Великого царя и падать ниц в проскинезисе. Несколько раскрытых заговоров послужили тому
дополнительным подтверждением, так что Александр принял
ответные меры, назначив сатрапами персов и включив туземные
контингенты в состав армии. Идеологическим обеспечением
этих новаций служили рассуждения вроде тех, что приведены у
Курция Руфа, где Александр отвечает на укоры Гермолая (участника «заговора молодых»), обвинявшего царя в персофильстве,
словами: «Конечно, персы, которых мы победили, находятся у
меня в большом почете! Вернейшим признаком моей умеренности является то, что даже покоренными я не управляю высокомерно. Ведь я пришел в Азию не с целью погубить народы
и превратить половину света в пустыню, но для того, чтобы не
роптали на мою победу те, кто покорен мной в войне. Поэтому
они сражаются вместе с вами, проливают кровь за вашу власть;
а если бы мы с ними обращались, как тираны, они бы взбунтовались. Кратковременно обладание, добытое мечом, признательность же за благодеяния вечна. Если мы хотим Азией обладать,
а не только пройти через нее, нам нужно проявлять некоторую
милость к этим людям; их верность сделает нашу власть прочной и постоянной».
301
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
