Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Неистория

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
но если сам чужеземец захватывает, то можно захватывать его безнаказанно. Имущество чужеземца на море вольно брать всю­ду, кроме лишь гавани у города».) Как рассказывает Фукидид, в старину все грабили друг друга на море и на суше, и это счита­лось делом доблести; «все войны, какие были, происходили каж­дый раз только между соседями», «каждый предпочитал вести войну с соседями самолично». И речь не только о «древнем вре­мени», каковым для Фукидида была эпоха до начала персидских войн, но и о временах куда более поздних, когда синстадиальные позднеархаические и раннеклассические общины все так же по­читали доблестью то, что другие уже воспринимали как дикость. Именно так Полибий описывает этолийцев, которые «никого не считают другом себе, напротив, во всех видят врагов»; «для это­лян не существовало границ между миром и войною, – негоду­ет просвещенный историк, – и в мирное ли то, или в военное время они в своих предприятиях нарушали общечеловеческие установления и права», т.е., проще говоря, «грабили Элладу не­прерывно, без объявления войны нападали на многие народы».
(Ничего специфически греко-римского в этом, понятно, нет – описываемый феномен универсален, вот пара хронотопически близких примеров: описывая один случившийся в начале IV в. до н.э. инцидент – захват римского посольства липарскими пи­ратами, Тит Ливий замечает: «Тамошняя община обыкновенно делила добычу между всеми, считая плоды разбоя как бы госу­дарственным достоянием». В свою очередь, Юлий Цезарь сооб­щает о германцах: «Разбои вне пределов собственной страны у них не считаются позорными и они даже хвалят их как лучшее средство для упражнения молодежи и для устранения празд­ности. И когда какой-нибудь князь предлагает себя в народном собрании в вожди [подобного набега] и вызывает желающих за ним последовать, тогда поднимаются все, кто сочувствует пред­приятию и личности вождя, и при одобрениях народной массы обещают свою помощь».)
Каждый полис являлся естественным врагом всех остальных, и наоборот, все остальные являлись его врагами – настоящая bellum omnium contra omnes. Конечно, это не было правильной войной, так как не было и того, что можно назвать миром; разбой, пиратство и грабеж являлись повседневной нормой межобщин­ных взаимоотношений, а всякое иное состояние понималось как экстраординарное и требовало особых способов и постоянных усилий для своего поддержания. (Для примера: по Титу Ливию,
172
в Риме открытые ворота храма Януса означали, что государство воюет; так вот, со времен воздвигшего храм и закрывшего воро­та Нумы Помпилия и до времени Августа включительно, а это шесть с половиной веков, их закрывали лишь дважды – после окончания Первой Пунической войны и после сражения при мысе Акциум. «Это боги дали увидеть нашему поколению», – говорит Ливий относительно последнего; иными словами, со­стояние мира есть нечто настолько невероятное, что случается лишь раз в несколько столетий, да и то по воле богов.) Другую общину можно было либо ограбить и вернуться назад (как чаще всего и бывало), либо окончательно победить. Но как раз в случае такой победы начинались проблемы: дело в том, что по­лис не мог принять в себя еще один полис даже на основании полной капитуляции последнего, иначе гражданская община была бы разрушена. Поэтому покоренную общину необходимо было уничтожить, или превратив ее жителей в рабов, или из­гнав, или вовсе перерезав всех до единого; так воевали, напри­мер, Спарта с Мессенией, Афины с Саламином, Эгиной и Ме­лосом. Войны с «чужими» нередко становились тотальными, войнами на уничтожение, сопровождавшимися как геноцидом, так и экоцидом, когда не только убивали всех людей, но и истре­бляли скот, вырубали деревья, выжигали поля и т.п. (Для срав­нения – еще раз Цезарь о свебах: «По их понятиям, чем шире пустыни вокруг границ страны, тем больше для нее славы – это признак того, что многие другие народы не в состоянии бо­роться с ее силой»; а вот о германцах вообще: «Чем более опу­стошает известная община соседние земли и чем обширнее пу­стыни, ее окружающие, тем больше для нее славы. Истинная доблесть в глазах германцев в том и состоит, чтобы соседи, из­гнанные из своих земель, уходили дальше и чтобы никто не ос­меливался селиться поблизости от них».)
В этом мире надо было держаться своих, так как среди чужих сохранение не только достоинства и имущества, но и самой жиз­ни являлось чрезвычайно проблематичным. Недаром у греков xenos означало одновременно и «чужой», и «враг» (у римлян то же двойное значение имело слово hostis): все чужое было вра­жеским, а все вражеское – чужим, поэтому не только любого «чужого» рассматривали как врага, но и любого врага рассма­тривали как «чужого». И не только рассматривали: самым хо­довым и в то же время самым страшным наказанием в то время было изгнание из общины, означавшее социальную смерть, ибо,
173
перестав быть politicon, человек отождествлялся с zoon, а в этом качестве с ним можно было делать все что угодно – вплоть до обращения в рабство и убийства. Изгнание лишало его «земли и воды», т.е. права владения имуществом, наследования и переда­чи по наследству, семейно-брачных и прочих прав, а также куль­та – религия гражданской общины была генотеистичной, ее бог был неотделим от нее самой, поэтому власть и сила полисного божества кончались за пределами полисной территории. Таким образом, за социальной смертью вполне закономерно могла по­следовать и смерть физическая – собственно, большой разницы между тем и другим не было. Не случайно значительная часть мятежей и войн в античном мире была непосредственно связана с деятельностью изгнанников: им воистину было нечего терять, и они шли на все, лишь бы вернуться в свой полис.
Естественно, что при таких условиях лейтмотивом граждан­ского самосознания/мировоззрения является polis uber alles: словами Сократа («Критон»), «отечество дороже и матери, и отца, и всех остальных предков, оно более почтенно, более свято и имеет больше значения и у богов, и у людей – у тех, у кого есть ум, – и перед ним надо благоговеть, ему покоряться и, если оно разгневано, угождать ему больше, чем родному отцу». Родину, как и родителей, не выбирают; гражданин и патриот – это одно и то же, так как нельзя быть первым, не будучи последним. Край­не доходчиво объясняет это Тиртей: «Доля прекрасная – пасть в передних рядах ополченья, /Родину-мать от врагов обороняя в бою; /Край же покинуть родной, тебя вскормивший, и хлеба /У незнакомых просить – наигорчайший удел. /Горе тому, кто бродить обречен по дорогам чужбины /С милой женою, детьми и престарелым отцом. /Впавший в нужду человек покрыл свое имя позором, – /Кто ему дверь отопрет, кто же приветит его? / Всюду несутся за ним восклицанья хулы и презренья, /Как бы ни был именит, как бы красой ни сиял. /Если скиталец такой ни­где не находит приюта, /Не возбуждает ни в ком жалости к доле своей, /Биться отважно должны мы за милую нашу отчизну /И за семейный очаг, смерти в бою не страшась». Феогнид лич­ным опытом свидетельствует, что даже если в гостях хорошо, то дома все равно лучше: «Некогда быть самому мне пришлось и в земле Сикелийской, /И виноградники я видел Евбейских рав­нин, /В Спарте блестящей я жил, над Евротом, заросшим осо­кой; /Люди любили меня всюду, где я ни бывал; /Радости мне ни малейшей, однако, они не давали: /Всюду рвался я душой к
174
милой отчизне моей». У Еврипида в «Финикиянках» Иокаста и Полиник обмениваются репликами: « – Скажи, дитя, отчиз­ну потерять /Большое зло для человека, точно?/ – Огромное: словами не обнять»; это и понятно – ведь «рабом изгнанник должен быть». И так далее, и тому подобное; даже во времена позднейшие, когда полисный патриотизм выступает разве что в виде традиционной темы школьной риторики, он остается жест­ко связанным с негацией «чужого»: «В жизни на чужбине есть даже доля бесчестья», – замечает Лукиан («Похвала родине»), для Оппиана «Нет горемычней судьбы человека, который в из­гнанье /Вынужден жизнь проводить, разлученный с родиной милой/ Иго позора влача, как пришелец среди чужеземцев» («О рыбной ловле»), et cetera, et cetera.
Если оказаться в мире «чужого» есть несчастье, достойное сочувствия, то противоположная ситуация, когда чужой ока­зывается в мире «своего», вызывает совершенно иные эмоции и требует немедленных действий по исправлению этой самой ситуации, а в пределе – превентивных мер, чтобы она не только не повторилась, но и вообще не была возможной. «Свой» среди «чужих» – это одно, а вот «чужой» среди «своих» – это совсем другое, это красный уровень опасности, грозящей не какому-то отдельно взятому бедолаге, а всем [людям/гражданам] без ис­ключения. В этом случае никакая предосторожность не будет лишней, и первое, что нужно сделать, – это максимально огра­ничить доступ всем «чужим» и всему «чужому». Можно посту­пить так, как делали это нервии – одно из племен бельгов: «На свои вопросы об их характере и нравах Цезарь получил следу­ющий ответ: к ним нет никакого доступа купцам; они категори­чески воспрещают ввоз вина и других предметов роскоши, так как полагают, что это изнеживает душу и ослабляет храбрость». А можно и несколько иначе – Ликург в Спарте, если верить Плутарху, ввел железные деньги, дабы уничтожить импорт, и добился своего: «Железные деньги не ходили в других грече­ских государствах; за них ничего не давали и смеялись над ними, вследствие чего на них нельзя было купить себе ни заграничных товаров, ни предметов роскоши. По той же причине чужезем­ные корабли не заходили в спартанские гавани. В Спарту не яв­лялись ни ораторы, ни содержатели гетер, ни мастера золотых или серебряных дел, – там не было денег». На тот случай, если кто-то все же явится, «Ликург ввел ксенеласию – изгнание из страны иноземцев, чтобы, приезжая в страну, они не научили
175
местных граждан чему-либо дурному». Естественно, что если так контролировался въезд, не менее жестко контролировался и выезд, – собственно, он вообще был запрещен: «Спартанцам не разрешалось покидать пределы родины, чтобы они не могли приобщаться к чужеземным нравам и образу жизни людей, не получивших спартанского воспитания».
Стареющий Платон, рассуждая в духе консервативной ре­волюции, грезил о подобном порядке, детально расписывая в «Законах», как именно следует регулировать движение между внутренним и внешним, если уж нельзя упразднить его совсем. «Прежде всего, кто не достиг сорока лет, тому вовсе не разреша­ется путешествовать куда бы то ни было, – предписывает фило­соф. – Затем вообще не разрешается никому путешествовать по частным надобностям, а только по общегосударственным: речь идет о глашатаях, послах и феорах». Кроме этих профессиона­лов, за границу могут попасть спортсмены, направляющиеся на Олимпийские или другие игры; туда следует «посылать людей… самых прекрасных и достойных», и не только для того, чтобы «стяжать добрую славу своему государству»: «вернувшись на родину, эти люди укажут молодым, что законы, определяющие государственный строй иных государств, уступают нашим». Прочие граждане тоже могут побывать за рубежом и даже по­жить там некоторое время (до десяти лет), но при условии, что им уже исполнилось пятьдесят, они «из числа людей, снискав­ших себе добрую славу» и, самое главное, их «посылают в чу­жие земли по своему усмотрению стражи законов». Вернуться в платоновское государство, если уж удалось выбраться из него, тоже не так-то просто, ибо первым делом возвращенец «должен предстать перед собранием лиц, надзирающих за законами». «Тот, кто наблюдал законы чужеземцев, сразу по возвращении должен отправиться в это собрание. <…> Если окажется, что он возвратился ничуть не худшим, чем был ранее, хотя и не стал лучше, ему выражают одобрение, по крайней мере, за его боль­шое усердие. Если же он стал значительно лучше, ему еще при жизни воздают хвалу, а по смерти собрание оказывает ему над­лежащие почести. Однако если окажется, что он вернулся ис­порченным, вообразив себя мудрецом, его не допускают общать­ся ни с молодыми, ни со старыми. Коль скоро он будет послушен правителям, пусть себе живет как частное лицо; в противном случае он карается смертью, особенно если суд уличит его в том, что он вводит суетные новшества в дело воспитания и в законы.
176
Если же никто из должностных лиц не заключит в тюрьму за­служившего это наказание человека, то при присуждении отли­чий должностным лицам будет вынесено порицание».
Так что нечего, побывав за границей, воображать себя мудре- цом; тем не менее и за рубежом редко, но встречаются «люди с божественным нравом, вполне достойные общения», которым можно даже позволить побывать у нас, – но, конечно, «разве лишь изредка», при условии, что такой чужеземец старше пяти­десяти и, разумеется, не будет общаться с кем попало, а «прямо направится в дом попечителя воспитания в уверенности встре­тить там полное гостеприимство, достойное подобного гостя, или же в дом человека, одержавшего победу на состязаниях в добро­детели». Также можно допустить въезд любителям «посмотреть и послушать что можно из произведений Муз», – естественно, в соответствии с установленным порядком: их отправят в специ­альные «пристанища у святилищ», служители которых «должны позаботиться о таких гостях, ухаживать за ними, пока те, пробыв здесь соответствующее время, не уедут, чтобы они не причинили никакого вреда и не потерпели его во время своего пребывания». Наконец, не обойтись и без иностранных купцов: «Их должны принимать специально назначенные для этого должностные лица – на рынках, в гаванях и общественных зданиях, распо­ложенных вне города, но близ него – из осторожности, как бы кто-нибудь из таких чужеземцев не ввел каких-нибудь новшеств. Они по справедливости воздадут им должное, но как можно реже будут к ним обращаться – только по необходимости».
Такое отношение к торговцам живо напоминает еще гоме­ровские если не времена, то нравы. Вот, например, эпизод, ког­да Афина под личиной туземки предупреждает Одиссея, по­павшего к феакийцам: «Иноземцев не любит народ наш: он с ними не ласков; /Люди радушного здесь гостелюбия вовсе не знают»; и это говорится о феакийцах – бороздящих волны мо­реходах, «любезных богам»! Однако других мореходов они вос­принимают как «чужих» и соответственно их оценивают/к ним относятся, – Евриал обращается к Одиссею: «Ты из числа про­мышленных людей, обтекающих море /В многовесельных сво­их кораблях для торговли, о том лишь /Мысля, чтоб, сбыв свой товар и опять корабли нагрузивши, /Боле добыть барыша...» (Лаэртид реагирует соответственно: «Мрачно взглянув испод­лобья, сказал Одиссей благородный: /“Слово обидно твое; чело­век, ты, я вижу, злоумный”»). В странствующих по земле и морю
177
купцах и мастерах, вынужденных в силу минимальной товари­зации тогдашней экономики постоянно перемещаться в поисках сделок и заказов, видели профессиональных чужаков, каковыми они, собственно, и являлись: всякий чужой – это профессионал, всякий профессионал – это чужой, ибо все «свои» имеют землю, каковую и обрабатывают, получая не только урожай, но и пра­ва/статус/достоинство. Мы уже говорили об этом выше, так что остается добавить лишь некоторые детали.
Осевшие к началу классики в городах торговцы и ремес­ленники назывались метеками или периэками (metoikoi – пе­реселенцы, perioikoi – живущие вокруг, в отличие от xenoi – иноземцев, politai – граждан и douloi – рабов; у римлян они именовались incolae – поселенцы, в отличие от peregrini – чу­жеземцев, cives – граждан и servi – рабов). Метеки (периэки) – это ксены, допущенные на территорию общины, но не включа­емые в ее состав; они горожане, но не граждане. Если взять для примера Афины, то здесь метеки не могли иметь гражданских прав, земли и недвижимости. Они жили в доходных домах­синойкиях, заносились в особые списки, платили специаль­ный налог – «метойкион» (12 драхм в год; для сравнения – при Солоне за одну драхму можно было купить медимн (52,5 л) зер­на, а бык стоил 5 драхм; при Перикле прожиточный минимум семьи равнялся двум оболам, т.е. 1/3 драхмы; таким образом, метек середины V века должен был платить сумму, на которую его семья могла прожить 36 дней) и даже участвовали в полис­ном ополчении, но отнюдь не в полисном самоуправлении (как говорится у Еврипида в «Ионе», «В народе чистокровном чуже­странец /Хоть по закону гражданин, – в совете /Он тот же раб: свободоречья нет...»). Метеки были отстранены от полисного культа (кроме родных богов, они могли молиться лишь Зевсу Ксению); их не допускали к участию в устраивавшихся в При­танее жертвенных трапезах и, более того, заставляли исполнять рабские обязанности (нести воду, жертвенные сосуды и т.п.) на главном празднестве гражданской общины – Панафинеях (по замечанию Элиана, афиняне «не проявили должной уме­ренности, заставляя во время торжественных процессий доче­рей и жен метеков держать над своими девушками и женщи­нами зонты для солнца, а мужчин метеков – носить сосуды для воды). В суде они были обязаны иметь простата; даже если полис давал переселенцу исотелию (уравнение в правах в от­ношении податей, повинностей и имущества), все равно метек
178
оставался метеком, и только его внук, реже – сын, имел шансы стать полноправным гражданином.
Отношение гражданского коллектива к метекам было отно­шением превосходства, содержавшего в себе смесь презрения и подозрения; их рассматривали как своего рода пятую колонну, потенциальных агентов влияния, которых приходится терпеть в силу получаемой от них выгоды, в то же время с пристальным вниманием наблюдая за их поведением. Эней Тактик, перечис­ляя мероприятия, которые необходимо предпринять в городе, находящемся на военном положении (а такое положение для классического полиса было столь же, если не более обычным и привычным, чем мирное), уделяет повышенное внимание кон­тролю над приезжими и заезжими, предписывая меры такого рода: «Прибывающим чужеземцам нести оружие на виду в ру­ках, тотчас отбирать его у них и самих их никому не принимать (в том числе и содержателям постоялых дворов) без ведома властей, которые должны записывать, у кого они будут нахо­диться. По ночам постоялые дворы должны запираться снаружи представителями власти. Через некоторые промежутки време­ни следует из числа приезжих высылать всех больных и нищих. Жителей сопредельных областей, которые или воспитывают­ся в городе, или находятся здесь по какой-либо надобности, – заносить в списки. <…> Смотры с оружием надо устраивать чаще; чужеземцы, проживающие в городе, в это время должны удалиться в указанное место или сидеть по домам; если же кто­нибудь из них появится в другом месте, то должен быть наказан как нарушитель закона». Но и в обычное время к метекам отно­сились с предвзятостью – достаточно почитать речи ораторов; самое интересное то, что на переселенцев косо смотрели не толь­ко там, куда они приехали, но и там, откуда они уехали, – так, Лисий (кстати, сам метек и сын метека; хотя он и был исотелес, гражданства получить ему так и не удалось) в речи против не­кого Филона, выехавшего из Афин в период тирании Тридцати, подает это как скандал и позор: Филон «уехал отсюда в чужую страну и поселился в Оропе под опекой патрона, платя установ­ленный для метеков налог: он предпочел жить у них метеком, чем быть с нами гражданином», и т.д. и т.п. Но лучше всех о вы­ходцах из «чужого», допущенных в мир «своего», высказался не греческий, а римский оратор – Цицерон в трактате «Об обязан­ностях»: «Что касается чужеземца и поселенца, то их обязан­ность – заниматься только своими делами, не вмешиваться в
179
чужие и менее всего интересоваться положением в чужом госу­дарстве»; помни, кто ты, знай свое место, я за тобой наблюдаю – такой вот месседж гражданина негражданину.
И все же метеки – это неграждане, так сказать, контрарные, а есть еще неграждане контрадикторные, антиграждане – вар­вары. Варвар – это не просто не-гражданин, это негражданин в логически предельной степени, тот, кто по природе чужд граж­данственности, и именно этой чуждостью обусловлена его чу­жесть. Граждане живут полисами, варвары – этносами, одни чтут закон, другие – силу, и если первые властвуют над другими потому, что властвуют собой, то последние не способны к само­контролю и поэтому могут лишь подчиняться или/и подчинять, ни в том и ни в другом не зная меры, не зная ее вообще. Варвар не может быть гражданином, он может быть лишь рабом или де­спотом, тираном или холопом, или не «или», а «и» – тем и дру­гим в одно и то же время, но в разных отношениях, и в одном и том же отношении, но в разное время.
В «нашем» эллинском мире – свобода и равенство, в «их» варварском – тирания и рабство; они не потому другие, что чу­жие, а потому чужие, что другие. Эсхил в «Персах» изобража­ет-конструирует этих антиподов-антагонистов посредством сна Атоссы – матери Ксеркса: «Мне две нарядных женщины приви­делись: /Одна в персидском платье, на другой убор /Дорийский был, и обе эти нынешних /И ростом, и чудесной красотой своей /Превосходили, две единокровных /Сестры. Одной в Элладе постоянно жить /Назначен жребий, в варварской стране – дру­гой. /Узнав, – так мне приснилось, – что какие-то /Пошли у них раздоры, сын, чтоб спорящих /Унять и успокоить, в колесницу впряг /Обеих и надел обеим женщинам /Ярмо на шею. Сбруе этой радуясь, /Одна из них послушно удила взяла, /Зато другая, взвившись, упряжь конскую /Разорвала руками, вожжи сброси­ла /И сразу же сломала пополам ярмо». Здесь имеются в виду из­вестные события ионийского восстания, причем довольно тонко передана монархическая логика персов: Эллада и Персия – не враги «по природе», а родные сестры, но между ними возникли нелады, и царь по-доброму, по-хорошему, с самыми благими на­мерениями и имперской непринужденностью надел им на шею ярмо своей власти и впряг в одну общедержавную колесницу. И Персия сразу проявила горячую чистосердечную любовь к строгому, но справедливому монарху, а вот Греция не поняла своего счастья, взбрыкнула и отбилась от рук – а все почему?
180
Почему – выясняется из посвященного грекам диалога Атоссы и хора: «– Кто же вождь у них и пастырь, кто над войском госпо­дин? /– Никому они не служат, неподвластны никому».
Эллины свободны, ибо у них царит закон, у варваров же царит произвол, а потому и рабство. Еврипид раз за разом проводит ту мысль, что варвары не знают свободы и демократии, потому­то они и варвары; варвары подчиняются своим царям-деспо­там, а не закону, равному для всех, власть их царей беззаконна, противоположна праву, а потому неправильна, несправедлива. Когда Медея заявляет о себе как о «варварской царевне», Язон пытается ее унять, указывая: «Во-первых, ты в Элладе /И боль­ше не меж варваров, закон /Узнала ты и правду вместо силы, /Которая царит у вас». Тот же мотив обыгрывается и во многих других трагедиях. Вот что, например, читаем в «Елене»: «Все – рабы ведь /У варваров; свободен – лишь один». Вот «Ифигения в Авлиде»: «Грек – цари, а варвар – гнися! Неприлично гнуться грекам /Перед варваром на троне. Здесь – свобода, в Трое – раб­ство!» А вот настоящий греческий монарх (не то, что азиатские деспоты) Демофонт из «Гераклидов»: «Ведь я не варвар-само­держец: власти /Моей постольку граждане покорны, /Посколь­ку сам покорен правде – царь».
Закон – это «правда», это норма не только политически­правовая, но и культурная, моральная, норма как таковая. Од­нако варвары не знают закона, поэтому «варварский» является синонимом всего беззаконного, неправильного, ненормального, универсальным определением любой аномии. В «Гераклидах» Иолай с детьми Геракла припадает к марафонскому алтарю, ища защиты от преследующего сирот Копрея – слуги Эврисфея, ко­торый пытается оторвать их от спасительной святыни. И вот какова реакция местного правителя Демофонта: «Но, по одеж­дам судя и тому, /Как он их носит, это эллин... Странно! /Он по­ступил, как варвар». Поступать неправильно, противно обычаю, морали и праву – это поступать по-варварски. Все варварское заведомо неправильно и ошибочно – Ифигения в Тавриде, жи­тели которой известны тем, что приносят в жертву всех эллинов, попавших к ним в руки, рассуждает о неприятных чертах харак­тера Артемиды и ее культа, о разного рода нехороших событиях, связанных с ее именем, и приходит к выводу, что в это невоз­можно поверить: все дело в том, что «грубый вкус /Перенесли туземцы на богиню». У варваров нет ни законов, ни доброде­тели, они пренебрегают всеми культурными нормами, они без-
181
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]