Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Неистория
.pdf
должен три раза в месяц навещать очаг человека, отпустившего
его на волю, предлагая ему свои услуги для исполнения всего,
что только справедливо и вместе с тем возможно. Точно так же
и вступать в брак он должен лишь с согласия бывшего своего господина. Равным образом вольноотпущеннику не разрешается
стать богаче отпустившего его господина, излишек пусть будет
собственностью господина. Вольноотпущенник не должен оставаться в государстве более двадцати лет; по прошествии этого
времени пусть он, подобно остальным чужеземцам, удалится,
захватив с собой все свое имущество, если только не получит
разрешения на дальнейшее пребывание от правителей и от того,
кто его отпустил. Если же имущество вольноотпущенника…
возрастет до такой степени, что превысит имущественный ценз
граждан третьего класса, то в течение тридцати дней, начиная с
того дня, как случилось превышение, он должен удалиться, взяв
то, что ему принадлежит. Правители не должны соглашаться ни
на какие его просьбы о разрешении ему дальнейшего пребывания в стране. Ослушники пусть подвергнутся суду и, в случае
признания виновности, пусть будут наказаны смертью; имущество их будет отобрано в пользу государства». В общем, по мысли философа, отпущенникам не следует забывать о том, кем они
были и кто они есть сейчас, иначе гражданское сообщество им
об этом напомнит, да так, что мало не покажется.
Положение вольноотпущенников-либертов в Риме синстадиальной эпохи, т.е. средне- и позднереспубликанского времени, было немногим лучше. Лучше потому, что либертов вносили
в списки городских триб, иными словами – причисляли к гражданам; немногим же потому, что полноправными гражданами
они от этого не становились. Прежде всего, если хозяин отпускал раба inter amicos, частным неформальным образом, тот так
и считался рабом, пребывающим на свободе по воле господина,
который мог вернуть его в рабство, оставался собственником
имущества отпущенника и наследовал его в случае смерти последнего. («Некогда претор защищал видимость их свободы,
ибо согласно праву они оставались рабами», – указывает Домиций Ульпиан относительно отпущенников данной категории.)
Если отпуск был проведен посредством виндикационной процедуры в присутствии магистрата, либерт формально становился
независимым, но на практике чаще всего превращался в клиента
бывшего хозяина, который выступал теперь в качестве патрона.
Патрон должен был защищать интересы клиента в суде и вы-
162

ступать в случае необходимости опекуном для его домочадцев,
клиент же вместе с родовым именем патрона получал соответствующий набор обязательств («officia») – сопровождать его,
помогать деньгами (бывший хозяин, как правило, также получал часть наследства отпущенника) и т.п. Либерты составляли
особое сословие, ordo, характеризующееся пониженным правовым статусом: вольноотпущенники не могли получать магистратур, особенно высших, и служить в армии (кроме экстремальных случаев, когда военное положение требовало чрезвычайной
мобилизации), жениться на дочери патрона, носить буллу и
претексту (футляр для амулета у сыновей и дочерей граждан и
тога с пурпурной каймой, право ношения которой принадлежало должностным лицам, жрецам и свободнорожденным детям).
Полностью печать рабства стиралась лишь у внуков отпущенника, что неудивительно, так как классическое рабство в Риме
было ничем не лучше греческого, да и любого иного.
«Находятся рабы во власти хозяев, – говорит Гай, – и эта
власть относится к праву народов: ибо у всех народов мы можем одинаково наблюдать, что хозяева имеют над рабами власть
жизни и смерти; и то, что приобретается посредством раба,
приобретается господином». Раб – это res nоn persona («вещь,
а не лицо»), он nullum caput habet («не имеет головы»), поэтому servitus morti adsimilator – «рабство уподобляется смерти».
С юридической точки зрения раб может выступать лишь объектом вещного права, но не субъектом гражданского; как констатирует Юлий Павел, «ни рабы, ни отпущенники не считаются по
гражданскому праву имеющими матерей», да и «отцовство у рабов не имеет никакого отношения к законам». Иными словами,
их вообще как бы нет, причем эта ничтойность заразна – свободная женщина, соединившись с рабом («между рабами и свободными брак не может быть заключен, сожительство – может»),
становится рабыней. Раб не может выступать перед судом, свидетельствовать против господина («в процессе, который ведется
против патрона или господина, нельзя допрашивать ни отпущенника, ни раба»), вступать в брак и иметь законнорожденных
детей, оставлять и получать завещание, владеть собственностью,
голосовать в народном собрании, занимать должности, служить
в армии и т.д. и т.п. По отношению к личности раба не может
быть никаких обязательств – in personam servilem nulla cadit
obligatio. Раб – это место отсутствия, это тот, кого нет (ведь он
не «кто», а «что»), нет настолько, что ему даже иск предъявить
163

нельзя (например, обвинить в воровстве); он не отвечает ни за
себя, ни за хозяина, зато хозяин отвечает за него – как за вещь
или за скот. Lex Aquilia (286 г. до н.э.) гласил: «Если кто-либо
противоправно убьет чужого раба, или чужую рабыню, или четвероногое, или скот, то да будет он присужден дать собственнику
столько меди, сколько являлось наивысшей стоимостью этого
в данном году». Этот закон (de damno iniuria dato – деликт повреждения чужих вещей) впоследствии получил очень широкое
правоприменение по аналогии, так что в «Институциях» Юстиниана его толкованию был целиком посвящен пространнейший
второй титул девятой книги. Там среди прочих комментаторов
Ульпиан, обсуждая culpa levissima – легчайшую вину, утверждает, что «поскольку раб ранил или убил (раба другого господина)
с ведома своего господина, то господин несомненно отвечает по
Аквилиеву закону». Это перекликается с его же мнением, фигурирующим в посвященном ноксальным искам четвертом титуле, а именно: «Если раб убил с ведома господина, то он возлагает
ответственность в полном объеме на господина, ибо считается,
что убил сам господин; если без ведома господина, то имеется
ноксальный иск и господин не обязан отвечать за злодеяние
раба свыше выдачи причинившего вред». Таким образом, если
убьют раба, владелец получает возмещение как за свой скот
(«как» здесь, собственно, излишне: по словам Гая, «ясно, что к
нашим рабам Аквилиев закон приравнивает четвероногих, которые относятся к числу скота и составляют стада, как, например,
овцы, козы, быки, лошади, мулы, ослы»; если скот – это рабы, то
рабы – это скот; кстати, несвободные люди и домашние животные еще в индоевропейскую эпоху имели общее обозначение), а
если убьет раб, то господин или выдает его как вещь, или несет
за него ответственность, ибо раб за себя не отвечает.
Имущество не является лицом, а раб является имуществом.
Юлий Павел, обсуждая вопросы, связанные с наследованием
имения, выражает это неоднократно и недвусмысленно, – примерно так: «То, что приобретено для хранения плодов, относится
к инвентарю, как, например, бочки, амфоры, сельские повозки,
съестные припасы, хлебопеки, ослы, кухарки, а также рабыни,
изготовляющие сельскую одежду; включаются также блудницы и сапожники. Жены тех, кто работает, по большей части
входят в инвентарь. Также скот и его пастухи, если скот приобретен для унаваживания, включаются в инвентарь». (Согласно
Варрону, имение составляют villa, т.е. усадьба, fundus – земля и
164

instrumentum – инвентарь, который бывает mutum, semivocale
и vocale: имеются в виду орудия, скот и рабы.) Раб – говорящее
орудие, он наравне с немыми и мычащими инструментами есть
часть инвентаря и в этом качестве неотделим от недвижимости,
зато свободно отчуждаем в составе последней: «Если по легату
отказан дом со всем, что относится к его распорядку, таким, как
он оборудован, то по легату переходит городская фамилия, а
также ремесленники, и привратники, и водоносы, обслуживающие этот дом».
Впрочем, состоять в familia urbana было все же полегче, чем в
familia rustica: сельскохозяйственных рабов, по сравнению с городской домашней прислугой, эксплуатировали куда более жестоко. Рабочий день длился по 16–17 часов летом и 12–13 часов
зимой, рабы трудились без перерыва на обед, выходных и праздников, под строгим надзором надсмотрщика (на трех-четырех
рабов приходился один представитель поместной администрации); содержали их в каморках по несколько человек, что исключало возможность обзавестись сожительницей и создать хотя бы
квазисемью. Недовольные и строптивые получали клеймо и отправлялись в являвшийся неотъемлемым элементом нормальной виллы карцер-эргастул – подвальное помещение, где рабов
содержали в цепях и так же закованными в цепи выгоняли на
работу. Болезненных выбрасывали за дверь, одряхлевших вместе с прочим ненужным хламом продавали; неудивительно, что
средняя продолжительность «трудового стажа» таких рабов не
превышала пятнадцати лет.
Это не значит, что римские рабовладельцы были, как на подбор, жестокими садистами, просто они смотрели на раба исключительно как на собственность, приносящую доход, стремление
к максимизации которого определяло рационализацию выбора
способа и нормы эксплуатации. Nothing personal, only business:
раба не мучили специально, его кормили и одевали, но только
для того, чтобы он работал, по словам Катона, все то время, когда не спит. Этот крепкий хозяйственник в своей «De agri cultura»
указывал, что рабы никогда не должны оставаться без дела: в
плохую погоду, когда нельзя выйти в поле, следует найти им
занятие в помещении, и даже в праздник, когда религиозная
традиция запрещает трудиться, можно и нужно ее обойти введением не предусмотренной заповедью разновидностью работы.
Согласно Катону, обязанностью вилика-приказчика («он заставляет работать рабов; смотрит, чтобы делалось то, что при-
165

казал хозяин») является поддержание должного порядка: «Рабам не должно быть плохо; пусть они не мерзнут и не голодают.
Он неизменно будет держать их в работе: так легче удержит он
их от воровства и проступков. Если вилик не захочет, чтобы раб
вел себя плохо, этого не будет. Если он будет попустительствовать [рабам], хозяин не должен оставлять это безнаказанным».
Здесь все по справедливости, все по уму: «Если рабы болеют, им
не надо давать столько же еды», а «если есть что-то лишнее»,
вроде «пожилого раба, болезненного раба», это надо продать,
и дело с концом. (Сердобольный Плутарх, составляя несколькими столетиями спустя жизнеописание Марка Катона, журил
высокодостойного мужа за его повадки дельца: «Мне то, что он,
выжав из рабов, словно из вьючного скота, все соки, к старости
выгонял их вон и продавал, – мне это кажется признаком нрава
слишком крутого и жестокого, не признающего никаких иных
связей между людьми, кроме корыстных».)
Такое бытие раба определяло соответствующее сознание
рабовладельца, в котором серв выступал совершенным антигероем – точнее, анти-героем. Раб – это зеркальная противоположность vir bonus, он безобразен и низок, являя собой калокагатию наоборот. Типичный раб – он такой: «Толстобрюхий,
головастый, рыжий, рожа красная, /Острые глазища, икры толстые, огромные /Ноги…» (портрет Псевдола из одноименной
комедии Плавта). Нравственность даже образцового слуги, будучи проекцией холодного прагматизма господина по отношению к рабу, сводится к плебейско-подлой расчетливости; подразумеваемый презренный сервилизм, антиблагородный эгоизм
раба служит для Плавта неистощимым источником как повышающего, так и понижающего комизма, когда господин прикидывается слугой, а рабы рассуждают о доблести, говорят о краже
как о подвиге и т.п. Рабу выбирать не приходится: «Ты свободен, и спина цела твоя, /У меня ж другой защиты для спины и
вовсе нет, /Как бояться господина и о нем заботиться» («Привидение»). Настоящим манифестом, представляющим моральный кодекс и поведенческую стратегию раба – положительного
раба, насколько раб вообще может быть положителен, является монолог Мессениона из «Двух Менехмов» (один из многих
такого рода в плавтовских комедиях): «Пример всем рабам тот
мудрец-раб, блюдет кто, /Забот полн и страхов, добро господина. /Пусть тот прочь ушел, раб хранит все, как прежде, /Усердно
и так, будто смотрит за ним. /Ведь тот, кто умом здрав, поймет,
166

что важней быть /Не битым, чем есть, сколько влезет в живот.
/Пусть вспомнит бездельник, награда какая /Его ждет за лень
от руки господина: /Битье, труд на мельнице тяжкий, колодки,
/И голод, и холод /Порокам его воздаянье. /Вот потому-то, я
уверен, лучше добрым быть слугой. /Ушам приятней разговоры,
чем спине кулак и плеть. /Приятней поедать хлеба, чем хлеб на
мельнице молоть. /Вот потому-то я послушен и усерден потому /И, право, пользу вижу в том! /Пусть другие поступают как
угодно, я ж мой долг /Со страхом буду выполнять, чтоб мне не
провиниться в чем. /Ведь в том и добродетель наша – всякой избегать вины. /И те, что глупы и беспечны, все раскаются потом,
/А я надеюсь за усердье скоро волю получить. /Я спину гну, но
от побоев этим спину берегу». Вот уж, действительно, антигосподин, антигражданин и антисвободный – подлинное иное, от
которого отталкивается zoon politikon, дабы быть собой.
Свои и чужие
Почему раб таков, каков он есть? Потому что он – чужой. Если
социалия хочет быть реалией, ей требуется оппонент, отрицанием которого она положит себя. Будь он сущно-наличен или должно-востребуем, отношение к нему одно и то же: «они» – не «мы»,
мы – «свои», они – «чужие». Отождествления «свой»-свободный
и раб-«чужой» носят характер лингвистической универсалии.
В русском языке понятия «свой» и «свободный» – однокоренные,
от одного индоевропейского корня swe (se), обозначающего рост,
произрастание; т.е. все, кто одного корня, одного происхождения, – люди свободные: свободные, потому что свои, и свои, потому что свободные. Свободный – это не освобожденный, свободный – это свой, и «свобьство» есть его неотъемлемое «собьство». «Свой» и «свободный» – однокоренные слова и в других
индоевропейских языках: древнеиранское azãtã – «рожденный
в потомстве», готское sibja – «клан», «родня», древненемецкое
Swãbã – «принадлежащие к своему народу» и другие аналогичные
понятия обозначают своего как свободного и свободного как своего. Чужой – не свой, а потому и не свободный: он рожден вовне,
он другого корня, происхождения, а потому вне закона, ибо законные – свободные, рождаются только в законном браке между своими – свободными. Латинское liberi – дети, есть множественное число от liber – свободный, которым, в свою очередь,
167

может быть лишь ingenuus – «рожденный в» [данной земле/
стране/обществе]. Но раз чужой – не свободный, то он раб, а
раб соответственно «чужой» – чужой, который из просто соседа-врага (славянское «чужой» – от готского слова со значением
«народ») превращен в покоренного, подчиненного, лишенного
свободы работника. Греческое «дулос» – малоазиатского происхождения; латинское «сервус» – этрусского; индийское «даса» –
от названия покоренных ариями дравидов; французское esclave
и подобные ему формы – от названия славян; англосаксонское
wealh – от названия кельтов; и так далее – обозначение раба, как
правило, связано с обозначением чужого – чужого народа, чужой страны и т.п.
Чтобы оказаться в «чужом» мире, не требовалось далеко ходить: он начинался сразу за порогом, а то и раньше. Структурирование пространства диапазоном границ между «своим» и «чужим» для классики было уже древней традицией, хранившей в
себе рудименты времен гентильной социальности, когда принадлежность к обществу обеспечивалась родством, а не гражданством; несмотря на утраченную актуальность, интраполисные,
а именно фамильно-ойкосные демаркации исправно воспроизводились. Как и во множестве других культур, у греков центр
жилища сакрализовался: это была квинтэссенция «своего», а все
«свое» являлось священным. В традиционном, восходящем еще
к микенской эпохе типе мегарона – прямоугольного помещения
без окон с очагом в центре, этот самый очаг и был средоточием
«своего», как бы овнешненной, овеществленной идентичностью
семьи, тем символическим зеркалом, в котором она могла увидеть себя. По сути, жилище представляло собой некое первосвятилище – стены вокруг очага были не только стенами дома,
но и стенами храма. Однако первая граница между «своим» и
«чужим» пролегала еще ближе к сакральному центру, чем стены
дома: это была специальная оградка вокруг очага, посвященная
Зевсу Геркею (от herkos – ограда). Соответственно стены жилища маркировали уже вторую границу, которая, впрочем, была
столь же священной и неприкосновенной, как и первая: два дома
не могли иметь общую стену, иначе исчезла бы разделительная
линия между теми уникально-унитивными агломерациями людей, вещей и духов, которую представлял собой каждый двор.
В Риме этот принцип был даже закреплен юридически: согласно Законам XII таблиц, между постройками, принадлежащими
разным хозяевам, должно было оставаться свободное простран-
168

ство в 2,5 фута («обход вокруг здания должен быть шириною
в два с половиной фута») – такова была нормативная ширина
границы между «своим» и «чужим». (Гай комментирует, что
данная норма воспроизводила аттическую: «Нужно заметить,
что при иске о размежевании границ необходимо соблюдать
указание закона [XII таблиц], установленное как бы по примеру
следующего законодательного распоряжения, которое, как говорят, было проведено в Афинах Солоном: если вдоль соседнего
участка выкапывался ров, то нельзя было переступать границы,
если [ставить] забор, то нужно отступать [от соседнего участка]
на один фут, если дом для жилья, то отступать на два фута, если
копают яму или могилу, отступить настолько, насколько глубоко выкопана яма, если колодезь – отступить на 6 футов, если сажают оливу или смоковницу, отступить от соседнего участка на
девять футов, а прочие деревья – на 5 футов».) Даже при вызове
в суд линия «своего» не должна была нарушаться – вызывать
можно было лишь от двери (Гай: «Многие думали, что никого
не дозволяется вызывать в суд из его дома, так как дом является
безопаснейшим убежищем и приютом, и очевидно, что тот, кто
будет звать на суд из дома, причиняет насилие. Но никто не сомневается, что дозволено вызвать в суд от входной двери, или
из бани, или из театра»; Павел: «Хотя тот, кто находится у себя
дома, может быть вызван в суд, однако никто не может быть извлечен из своего дома»). Наконец, земельный надел также являлся составной частью ойкоса; здесь тоже был свой культ и
строжайше оберегаемая граница, овеществленная в виде межи и
разделительных знаков.
Но для эпохи полиса куда более значимой была граница полиса. За ней начинался мир, отношения с которым мыслились
боевыми, недаром все дела с иностранцами в Афинах вел полемарх – архонт, заведовавший военными делами общины, а в
Риме эту роль исполнял консул: подразумевалось, что военные
власти имеют некий иммунитет к «чужим» в силу частого пребывания в «их» земле. Линия, разделяющая территорию полиса
и мир «чужого», в обязательном порядке сакрализовалась: Ксенофонт в «Лакедемонской политии» описывает, как спартанский царь, возглавляющий идущее в поход войско, приносит на
границе территории государства жертвы Зевсу и Афине (обряд
диабатерий), и «только в том случае, если оба божества благоприятствуют начинанию, царь переходит границы страны».
У римлян демаркационные практики были разработаны с еще
169

большей тщательностью. Прежде всего, городская территория
отделялась от всего остального мира священной границей – померием (pom(o)erium – от post murum, т.е. за [городскими] стенами). При закладке города черту померия метили бороздой,
вспахивание которой сопровождалось соответствующими обрядами; на месте будущих ворот плуг поднимали – здесь был
контрольно-пропускной пункт, через который «свои» выходили
в мир «чужого», а «чужие» попадали в мир «своего». (Плутарх в
«Римских вопросах» описывает это так: «При основании нового
города намеченное место обводят бороздой, впрягая в плуг быка
и корову: при этом плуг проводят по черте стен, а через место,
предназначенное для ворот, его переносят с поднятым сошником, ибо черта, пропаханная плугом, должна стать священной
и непреступаемой».) Граница фундаментальным образом табуировалась: за неудачную шутку с померием Ромул убил Рема.
Высшая мера за нарушение рукотворной границы стала нормой
римского права: согласно Помпонию, «если кто-нибудь повредит стены, то он наказывается смертью, как и тот, кто перелезет
через стену с помощью лестницы или иным способом, ибо римским гражданам не разрешается выходить [из города] иначе, как
через ворота; перелезание через стены является враждебным актом и должно быть отвергнуто: и Рем, брат Ромула, был убит,
как передают, за то, что он хотел перебраться через стену». То же
самое касалось и стен воинского лагеря, который представлял
собой некий модуль «своего» в пространстве «чужого», – Модестин указывает: «Карается смертью тот, кто перейдет [окружающий лагерь] вал или кто войдет в лагерь через стену».
Каждый шаг в «чужой» земле был опасен – недаром в фасции
(пучок прутьев, которые несли сопровождавшие высших магистратов ликторы) за пределами города втыкался топор. Римские
жрецы-фециалы, исполнявшие роль послов и объявлявшие в
случае необходимости состояние войны, использовали для
магической защиты священную вербену с Капитолия и специальными молитвами отмечали каждый свой шаг в инфернально-враждебном внешнем мире. Они обращались к богам на границе, затем после того, как увидят первого «чужого» встречного,
при входе в ворота города «чужих» и, наконец, при вступлении
в самое средоточие чужести – на городскую площадь; непосредственно же война объявлялась, когда фециал по установленному обряду бросал специальное копье в землю «чужих». Когда
границы римских владений раздвинулись далеко за пределы
170

броска копья, «чужую» страну стал символизировать особый
участок земли у храма богини войны Беллоны, где заседал сенат
в случае, если консулу необходимо было с ним посоветоваться.
По выходу из городских ворот граждане превращались в воинов
и в качестве таковых не могли быть введены командующим армией консулом в город – для этого требовался обряд очищения,
целью которого было нейтрализовать вредоносное загрязнение «чужим», объектами которого выступали побывавшие на
внешней территории воины. Опасность инфекции в этом случае представлялась столь угрожающей, что жрецам-фламинам
нельзя было не только покидать город, но и видеть вооруженное
войско за пределами померия; даже центуриатные комиции –
собрания военнообязанных граждан – проводились только extra
pomerium. Вообще, жрецы при исполнении обрядов закрывали
лицо покрывалом, чтобы ненароком не заметить чужеземца; святыни, до которых дотронулся чужой, считались оскверненными
и требовали очищения. Отправлять чужеземные культы внутри
померия запрещалось вплоть до Второй Пунической войны; в то
же время храм Марса располагался вне померия, так как этот бог
в своей внутригородской ипостаси выступал покровителем растительности и плодородия, а вот за пределами городской черты
представал уже грозным богом войны, так что его жрецы-салии
исполняли ритуальные пляски с оружием и именно ему посвящались обряды armilustrium – очищения оружия, открывавшие
и закрывавшие ежегодный сезон военных походов, длившийся с
марта по октябрь.
Будь то Балканы или Апеннины, область действия права заканчивалась сразу за городскими воротами: убийство иностранца, притом что эта «иная страна» могла находиться в пределах
визуальной видимости, не считалось преступлением – полисные суды просто не разбирали дел, возбужденных чужеземцами.
Все без исключения островные общины и полисы побережья
практиковали пиратство; о том, насколько это было нормой, говорит тот факт, что в 540 г. Эак, правитель Самоса (отец тирана
Поликрата), посвятил Гере десятину от пиратской добычи. Договоры между общинами заключались только для того, чтобы
урегулировать порядок как совместного, так порой и взаимного
(!) грабежа. (Вот для примера договор между Эантией и Халеем,
относящийся к середине V в. до н.э.: «Пусть ни эантиец не захватывает чужеземца из земли халеян, ни халеянин – из земли эантийцев ни его самого, ни его имущества для получения выкупа;
171
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
