Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Неистория
.pdf
ности, родстве и необходимой справедливости во взаимоотношениях людей и животных, поддерживаемая то ли полным,
то ли частичным запретом мясоедения. По словам Порфирия,
у Пифагора «прежде всего шла речь о том, что душа бессмертна, затем – что она переселяется в животных и, наконец, что
все рожденное вновь рождается через промежутки времени, что
ничего нового на свете нет и что все живое должно считаться
родственным друг другу». Замечательным дополнением к этим
тезисам служит анекдот об основателе учения, излагаемый в цитируемой Лаэрцием элегии Ксенофана: «Как-то в пути увидав,
что кто-то щенка обижает, /Он, пожалевши щенка, молвил такие слова: /“Полно бить, перестань! Живет в нем душа дорогого /Друга: по вою щенка я ее разом признал”». Сюжет забавен,
но заложенная в нем идея вполне серьезна: если животное есть
обиталище человеческой души, то и относиться к нему надо почеловечески – как к человеку, справедливым/правовым образом.
Пифагор, согласно Цицерону (третья книга «О государстве»),
провозглашал, что «все живые существа находятся в одинаковом правовом положении» и что «тем, кто нанесет повреждение
животному, грозит бесконечная кара»; «итак, нанести вред дикому животному – преступление». Ну а убивать животных с целью отведать их мяса – это все равно что вкушать человечину и
даже, словами Плутарха («О мясоедении»), «поедать умерших
детей, друзей, отцов и жен». Секст Эмпирик рассказывает, что,
по мнению пифагорейцев, «у нас существует общение не только друг с другом и с богами, но и с неразумными животными»,
так что, «убивая их и питаясь их плотью, мы творим неправду
и нечестие, как умерщвляющие кровных родных»; «отсюда эти
философы и увещевали воздерживаться от животной пищи и
говорили, что люди творят нечестие “теплою кровью алтарь обагряя блаженных”». Ямвлих, в свою очередь, сообщает («О пифагорейской жизни»), что «из числа государственных деятелей
[Пифагор] предписал законодателям воздерживаться от [употребления в пищу] живых существ: коль скоро они стремятся
к высшей справедливости, то уж им-то, разумеется, следует не
обижать никого из родственных животных. Каким образом им
удалось бы убедить других поступать справедливо, если сами
они находятся в плену лихоимства и вкушают родственных животных, которые вследствие общности жизни, тех же самых стихий и возникающего из них образования [т.е. космоса как общего дома] как бы связаны с нами узами братства?».
112

Таким образом, животное настолько близко человеку, что относиться к нему как пище есть что-то подобное каннибализму.
Впрочем, являлись ли пифагорейцы чистыми вегетарианцами,
не очень понятно: Лаэрций и Авл Геллий ссылаются на Аристоксена, утверждавшего, что Пифагор запрещал есть говядину
и баранину, а молочных поросят и козлят не только разрешал
приносить в жертву, но и сам не брезговал их мясом (можно напомнить, что у древних жертвоприношение и трапеза до некоторой степени совпадают: первое предполагает второе, второе –
первое). По объяснению Ямвлиха, «душа человека не вселяется
только в тех животных, которых дозволено приносить в жертву, поэтому следует есть только жертвенных животных (кому
вообще подобает их есть), а больше никаких». Порфирий же,
комментируя соответствующую акусму («Не ешь недолжного,
а именно ни рождения, ни приращения, ни начала, ни завершения, ни того, в чем первооснова всего»), утверждает, что этим
Пифагор «запрещал вкушать от жертвенных животных чресла,
яички, матку, костный мозг, ноги и голову: первоосновой он называл чресла, ибо животные держатся на них, как на опоре; рождением – яички и матку, силою которых возникает все живое;
приращением – костный мозг, потому что он – причина роста
для всякого животного; началом – ноги, а завершением – голову,
в которой высшая власть над всем телом». Разнобой данных и
интерпретаций, как видим, существенный, но, несмотря на то,
что источники поздние, а свидетельства разнятся, лейтмотив
инвариантен: человек и животное настолько близки друг другу, что внутреннее/душевное тождество перевешивает внешнее/
телесное различие.
Речь не о том, что человек – это животное, а о том, что животное – это человек, будущий и/или прошлый. Если Пифагор
благодаря дару Гермеса запомнил, как поочередно являлся миру
Эфалидом, Евфорбом, Гермотимом и Пирром, то Эмпедоклу
повезло еще больше: «Был уже некогда отроком я, был и девой
когда-то, /Был и кустом, был и птицей и рыбой морской бессловесной…» Иными словами, цепь перевоплощений акрагантского
философа включала в себя не только людей, но разнообразные
виды животного и даже растительного царства, так что в качестве эксперта по метемпсихозу он мог утверждать, что «наилучшее переселение для [души] человека, если жребий переведет
его в животное, стать львом, а если в растение – лавром». При
подобной идентичности немудрено, что будничная практика
113

мясоедов воспринимается/интерпретируется Эмпедоклом так:
«Взявши любезного сына, отец, с изменившимся ликом /Закалает с молитвой весьма неразумной. Они же, /Недоуменны, молят приносящего в жертву. А он сам /Воплей не слушал, закланье свершил и в чертогах готовит /Пир дурной, а также и сын,
отца захвативши, /Также и дети едят материнское милое тело,
/Душу отняв...»
«Прекратите ль убийство вы гнусное? Разве не видно /Вам
в беспечном уме, что вы грызете друг друга?» – взывает он к
неразумному большинству, надеясь вернуть людей на путь истинный: ведь было время, когда «чистой кровью быков не окроплялся алтарь», когда даже богам приносили жертвы медом и
благовониями, не говоря уже о том, чтобы убивать животных
ради насыщения желудка. «Все [живые существа] были покорны и приветливы к людям: /И звери, и птицы, и пылало дружелюбие…»; как комментирует Порфирий, «когда всеми владела
Любовь и чувство родства, думаю я, никто никого не убивал,
считая всех остальных животных родней». Собственно, исходя
из эмпедокловской космогонии, так оно и есть, ведь все живое
возникло под воздействием одних и тех же сил и из одних и
тех же элементов: «Из них – все, что было, что есть и что будет:
/[Из них] произрастают деревья, мужчины, и женщины, /Звери, и птицы, и водокормные рыбы, /И долговечные боги, всех
превосходящие почестями». Разница лишь в пропорции: как
объясняется во «Мнениях философов», «все животные разделились на классы вследствие различного состава смеси: более
родственные [воде] устремились в воду, другие взлетели в воздух, причем тем выше, чем больше в них огненного вещества,
более тяжелые – на землю, а те, которым было присуще равномерное смешение [четырех элементов] во всем туловище, начали говорить». Причем все это произошло не сразу: в начале
эпохи Любви появились отдельные части/органы, которые затем соединялись так, что «Много вырастало двулицых и двугрудых, /Быкородных человеколицых и, наоборот, возникали
/Человекородные быкоголовы, смешанные существа», и лишь
затем эти человекоживотные и животночеловеки уступили место собственно людям и собственно животным. Но отнюдь не
навсегда: периоды Любви чередуются с периодами Злобы, когда
все элементы вновь обособляются друг от друга, что происходят
с людьми так же, как и с животными: «Это [видно] и на примере
великолепного человеческого тела: /То все члены, что телу до-
114

стались в расцвете жизненных сил, /Сходятся воедино под действием Любви, /То, рассеченные злыми Распрями, /Они разбредаются порознь на жизненном бреге. /То же и с деревьями, и с
рыбами, чья кровля в воде, /И со зверьми, чьи логова в горах, и
с нырками-крылоходами».
Таким образом, люди и животные когда-то были одним и тем
же, – по крайней мере, произошли одним и тем же образом из/
от одного и того же, поэтому их различию предшествует тождество, которое следует иметь в виду при выстраивании отношений, дабы не грызть друг друга; по крайней мере, это относится к человеку, раз уж он, по мнению Алкмеона, «отличается
от других [животных] тем, что только он понимает, а другие
ощущают, но не понимают». Надо сказать, что подобных взглядов придерживались не только Эмпедокл и пифагорейцы, но
и некоторые ионийские натурфилософы. У Плутарха в восьмой книге «Застольных бесед» при обсуждении вопроса «Почему пифагорейцы чуждались употребления в пищу рыб более
всякой другой животной пищи» один из участников симпосия
вспоминает Анаксимандра: «Он не довольствуется признанием
того, что первые люди появились в той же среде, что и рыбы, и
утверждает, что они зародились в самих рыбах… и, возросши до
такого состояния, в котором они были способны самостоятельно существовать, вышли и приспособились к земле»; именно
поэтому «Анаксимандр, явив в рыбах отцов и матерей человеческого рода, тем самым осудил употребление их в пищу». А вот,
в передаче Ипполита, соответствующее учение Архелая: «Относительно животных он говорит, что при нагревании земли в
начале [мирообразования] в нижней ее части, там, где смешивались горячее и холодное, возникли многочисленные животные и люди. Все они вели одинаковый образ жизни и питались
илом, и причем были недолговечными, а впоследствии у них образовалось рождение друг от друга. И отделились люди от прочих [животных], и учредили вождей, законы, ремесла и прочее.
Разум, по его словам, врожден всем животным в равной мере.
Ибо все животные пользуются разумом, одни медленнее, другие
быстрее». (Учитывая, что Архелай был учеником Анаксагора и
учителем Сократа, становится понятнее контекст платоновского
«Федра», где в начале десятитысячелетнего цикла после первой
жизни пришедшая из занебесья душа, если только это не душа
«человека, искренне возлюбившего мудрость или сочетавшего
любовь к ней с влюбленностью в юношей», подвергается суду,
115

отбывает тысячелетнее наказание, после чего получает право
выбора новой – второй – жизни: «Тут человеческая душа может получить и жизнь животного, а из того животного, что было
когда-то человеком, душа может снова вселиться в человека».)
Итак, мы убедились, что оппозиция «человек – животное»
в своем нижнем пределе сравнительно минимальна: речь здесь
идет не столько о различии одного и иного, сколько об их тождестве. Теперь посмотрим на противоположный предел этой пары,
где реальность/различенность оппонентов тоже должна стремиться если не к нулю, то к некому относительному минимуму. И она действительно к нему стремится: так, если в древней
правоприменительной практике животных подвергали судебному преследованию, то в поздней юридической теории их стали
рассматривать как носителей общего с людьми права. Имеется в виду естественное право в той трактовке, которую придал
ему Домиций Ульпиан, знаменитый юрист эпохи Северов: он
утверждал, что данному праву (ius naturale) «природа научила
всех живых существ, ибо это право присуще [не только] человеческому роду, но является общим всем животным, которые
рождаются на земле, в море, а также птицам. Сюда относится
сочетание мужчины и женщины, которое мы называем браком,
сюда же рождение детей, сюда же воспитание: мы видим, что и
животные, даже дикие, обладают опытом в этом праве». Естественное право шире не только цивильного (гражданского), но
и права народов (ius gentium), «которым пользуются народы
человечества; можно легко понять его отличие от естественного права: последнее является общим для всех живых существ, а
первое – только для людей в их отношениях между собою».
Классическим критерием противопоставления человека и
животного было наличие у первого и отсутствия у последнего
разума; но теперь с этим все не так просто. Секст Эмпирик, обсуждая первый из десяти тропов Энесидема, в соответствии с
которым «у разнообразных живых существ одинаковые вещи
вызывают не одинаковые представления», утверждает, что «мы
не можем бездоказательно предпочитать наши представления
тем, которые являются у бессмысленных животных, ни доказать
[их превосходство]». Дело даже не в самом этом известном со
времен софистов тезисе, а в том, что животные вовсе не являются «бессмысленными». Эмпирик посвящает несколько страниц вопросу «Имеют ли так называемые неразумные животные
разум» и, в общем, отвечает на него положительно. Взяв в каче-
116

стве примера собаку, философ отмечает, что она не только превосходит человека остротой ощущений, но и по всем признакам
обладает внутренним разумом, деятельность которого проявляется «в выборе надлежащего и избегании неподходящего, в изучении ведущих к этому искусств, в достижении добродетелей,
соответствующих своей природе, а также того, что касается ощущений». Действительно, собака «делает [себе] выбор надлежащего и избегает вредного, отыскивает, [например], годное себе в
пищу и отходит пред поднятым бичом. Она обладает также и искусством, доставляющим ей надлежащее, именно охотничьим.
Собака не лишена и добродетели: если справедливость состоит
в том, чтобы каждому воздавать по заслугам, то собака не может
стоять вне добродетели, так как она виляет хвостом [навстречу]
домашним и тем, кто хорошо обходится с ней, и охраняет их, а
чужих и обидчиков своих прогоняет. Если же собака обладает
справедливостью, то, поскольку добродетели следуют взаимно
одна за другой, она обладает и другими добродетелями, которых, по словам мудрецов, не имеет большинство людей». Также
«и собственные свои ощущения собака осознает и облегчает их:
если колючка крепко засела ей в ногу, она стремится удалить ее
тем, что трет ногу о землю, а также посредством зубов»; собака даже способна к диалектике, так как, «когда она приходит к
перекрестку, то, обнюхав две дороги, по которым не ушла дичь,
она немедленно спешит по третьей, даже и не обнюхивая ее»,
т.е. совершает умозаключение (дичь могла уйти по одному из
трех вновь возникших направлений, по двум из них она не пошла, значит, преследовать ее необходимо по третьему).
Более того, собака, по всей вероятности, обладает не только
внутренним, но и внешним разумом, т.е. речью (если вообще
считать речь необходимым критерием разумности: ведь в Пифагорейском союзе послушники в течение пяти лет учения обязывались молчать, а кроме того, бывают люди и немые от рождения, которых из-за этого никто не считает не обладающими
разумом). «Если мы не понимаем языка так называемых неразумных животных, то все-таки не представляется невероятным,
что они-то разговаривают, а мы их не понимаем. Ведь мы не понимаем также, когда слышим чужую речь, и она нам кажется однообразной. Мы слышим, что и собаки издают иные звуки, когда они защищаются от кого-нибудь, или тогда, когда они воют,
или когда они подвергаются побоям, или когда они, ласкаясь,
виляют хвостом. И вообще, если кто-нибудь обратил бы на это
117

внимание, то он нашел бы как у этого, так и у остальных животных большую разницу в голосе при различных обстоятельствах,
так что в силу этого он, наверно, признал бы, что так называемые
неразумные животные обладают и внешним разумом».
Конечно, аргументация скептика, который каждую догму
педантично превращает в апорию, дабы продемонстрировать
равносильность противоположных суждений и необходимость
ради атараксии воздерживаться от них, является свидетельством не особенно надежным, но в приписывании разума животным Секст Эмпирик не одинок. Этой мысли придерживается и
Плутарх, который в ряде сочинений, вошедших в «Моралии»,
не только проповедует отказ от мясоедения, но и приводит множество примеров «сообразительности» животных. У них есть
рассудок и память, они размышляют и демонстрируют добродетельное и прямо разумное поведение. Разумность животных
удостоверяется уже тем, что они способны обезуметь, как, например, собака, заболевшая бешенством: не будь у нее разума,
она не могла бы его потерять. Многие животные ведут себя не
менее разумно, чем люди: слоны молятся богам, когда по утрам
поднимают хоботы к небу, свиньи, чтобы избавиться от головной боли, едят раков, а киликийские гуси, пролетая над Тавром,
из страха перед тамошними орлами набирают в клюв камешки,
дабы сдержать всегдашнюю болтливость и не выдать себя (последний сюжет, кстати, фигурирует и у Аммиана Марцеллина).
Именно у животных мы позаимствовали многие умения и навыки, искусства и ремесла, и утверждать после этого, что они
лишены разума, было бы совершенно неразумно.
В «Моралиях» есть текст, который так и называется: «Грилл,
или о том, что животные обладают разумом». По сюжету перед
нами предстает Одиссей, спутников которого Кирка обратила в зверей, да так, что те не хотят снова становиться людьми.
Об этом главный герой и беседует с одним из превращенных,
Гриллом, который заявляет, что «свойственный животным разум исходит от высшего и мудрейшего начала. Если же вы, люди,
думаете, что тут не годятся слова “сознание” и “рассудок”, ищите
более подходящие и почетные, поскольку поступки животных
действительно изобличают более высокие и поразительные способности». «С тех пор как я принял свой нынешний облик, –
говорит Грилл, – я не перестаю дивиться словам софистов, убедивших меня считать все живые существа, кроме человека, лишенными разума и рассудка»; зато теперь «все убеждает меня,
118

милейший Одиссей, в том, что животные не лишены разума и
понятливости». Более того, они и моральными свойствами наделены такими, что человеку остается только позавидовать: смелы, отважны, свободолюбивы, целомудренны, умеренны, равнодушны к роскоши и т.п.; наконец, «животные остались чужды
однополой любви самцов к самцам и самок к самкам, в то время
как у вас подобные примеры нередки среди самых замечательных людей, не говоря уже о безвестных».
Понятно, что вести себя по отношению к этим разумным и
добродетельным существам человеку следует не только на равных, но и с уважением, и, даже если речь идет о скромных домашних животных, не стоит забывать, что мы в ответе за тех,
кого приручили. С неодобрением рассказывая в «Жизнеописаниях» о том, что Катон Старший относился к своим рабам, как к
скоту, а к скоту – как к неодушевленным предметам (твердый
духом римлянин, выжав из раба все соки, к старости продавал
или выгонял его, а своего коня бросил в Испании, не желая перевозить через море), Плутарх с большим чувством утверждает:
«Человеку порядочному приличествует доставлять пропитание
обессилевшим от работы коням и не только вскармливать щенков, но и печься об одряхлевших псах. <...> Нельзя обращаться
с живыми существами так же, как с сандалиями или горшками,
которые выбрасывают, когда они от долгой службы прохудятся
и придут в негодность, и если уж не по какой-либо иной причине, то хотя бы в интересах человеколюбия должно обходиться с
ними мягко и ласково. Сам я не то что одряхлевшего человека,
но даже старого вола не продал бы, лишая его земли, на которой
он воспитался, и привычного образа жизни и ради ничтожного
барыша словно отправляя его в изгнание, когда он уже одинаково не нужен ни покупателю, ни продавцу».
Последнее, конечно, можно списать на индивидуальное мягкосердечие беотийского писателя, однако нельзя не заметить,
что со времени Антонинов уподобление животных людям, а то
и приведение первых в пример последним становится одним из
излюбленных риторических приемов, задействуемых в разнообразных поэтических и прозаических жанрах. Так, Оппиан, автор поэм «О псовой охоте», «О рыбной ловле» и «О ловле птиц»,
говорит о наказе, данном ему Артемидой: «Ты про вражду меж
зверей расскажи и про верную дружбу, /Брачные игры в горах
ты воспой и любовь без рыданий, /Ложе, где юный детеныш
родится без помощи бабки». Будь то звери, птицы или рыбы,
119

ничто человеческое им не чуждо: «Боги! Как видно, не людям
одним, а и многим животным /Чада милее всего, дороже и света
и жизни. /Эта любовь врождена и птице и дикому зверю»; «Все
обитатели вод узнают жилище родное, /Море – отчизну свою;
и места, где на свет появились, /Радость им в сердце вливают;
напрасно думают люди, /Будто для них лишь одних ничего нет
слаще отчизны»; и так далее, и тому подобное.
Клавдий Элиан создал образцовое в этом плане сочинение
«О природе животных», содержащее семнадцать книг примеров столь замечательного морально-интеллектуального поведения животных, что людям следовало бы у них поучиться.
Здесь масса анекдотов о преданности собак, слонов и змей, не
забывающих заботы львах, верблюде-Эдипе, который после вынужденного инцеста убил устроившего это погонщика, а затем
покончил жизнь самоубийством, и прочее, и прочее. Элиан говорит о себе как о человеке, который «нашел у стольких животных
и выставил напоказ их нравы, облик, разум, сметливость, справедливость, умеренность, мужество, любовь, благочестие»; как
видим, этические добродетели в этом списке преобладают, но и
разум присутствует. «Если животные обладают разумом, способностью рассуждать диалектически и делать выбор, предпочитая одно другому, их наставником, конечно, является великая
природа»; и все это у них действительно есть, ибо «животным
даровано великое благо – боги не презирают их и не пренебрегают ими: ведь если животные лишены речи, то разумом и мудростью они все же обладают». Таким образом, благодаря богам и
природе животные не менее разумны, чем люди, а в этике даже
дадут им приличную фору; и это опять-таки не только Элиан –
те же мотивы встречаются у Афинея, живописующего то дельфина, то слониху, воздающих добром за добро, и являются фактически одним из общих мест позднеантичной словесности.
Здесь также можно вспомнить и мотив оборотничества, который, начиная с Овидия и продолжая Апулеем и Лукианом,
эксплуатировался в целях демонстрации изящной учености и/
или привнесения эротической развлекательности: метаморфоза человека в животное, равно как и последующая обратная,
непредвиденная задержка с которой используется в «Лукии»
и «Золотом осле» как сюжетообразующая, суть скорее умелый
литературный прием, нежели свидетельство наивного териоморфизма. В этом, собственно, и заключается отличие тождества-единства от тождества-целостности: первое – бытийно/
120

интуитивно, второе – сущно/рефлексивно. Минимальность
оппозиции «человек – животное» на ранней стадии есть принадлежность религии, на поздней – риторики; первый минимум
до – максимума, второй – после, потому-то один – непроизволен и естествен, а второй – умышлен и искусствен. Для одной
ситуации налично тождество и потому искомо различие; для
противоположной наличным является уже различие, а вот искомым – тождество. Единое и целое стремятся стать друг другом, тем самым обеспечивая различенность одного и иного, но
первому для этого нужно разделиться, второму – объединиться,
что достигается, соответственно, отрицанием иного/полаганием одного и отрицанием одного/полаганием иного. Говоря конкретнее, в стартовой фазе усилие направлено на максимизацию
оппозиции «человек – животное» путем негации последнего, а
в финальной – на минимизацию оппозиции «человек – животное» путем негации первого.
Действительно, взглянув на греческую архаику, нетрудно
убедиться, что при наличии разнообразных тотемистско-мифологических, религиозно-философских и юридически-судебных
форм, сохраняющих/поддерживающих в том или ином смысле
неполноту разделения, сравнительный минимум противопоставления человека и животного, вектор движения направлен
на предельно возможный максимум этой оппозиции. Человек
здесь еще [условно] близок к животному и потому стремится
всеми средствами от него отдалиться, утверждая свою идентичность отрицанием зверя как иного. Негация иного делает
его негативным, так что не случайно те самые элементы мифологического мышления – разно/единосущностность, оборотничество, териоморфизм и пр., которые служат сохранению
минимальной разделенности человека и животного, используются для предельной интенсификации их противопоставления
путем разработки выразительной и впечатляющей тератологии.
Морфология и этология животного становится тем, от чего отталкиваются как от неправильного, безобразного и страшного,
и наоборот, если надо придумать, изобразить, показать нечто
ужасное, то используют фигуры зверей, их комбинации друг с
другом и с человеком.
Вот Калидонский вепрь: этого, словами Гомера, «белоклыкого лютого зверя» Артемида наслала на земли Ойнея, забывшего
принести ей жертву, так что кабан «огромной величины и силы
<...> уничтожал скот и убивал всех, кто попадался ему на пути»
121
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
